355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Панасенко » Сентябрь – это навсегда (сборник) » Текст книги (страница 6)
Сентябрь – это навсегда (сборник)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:41

Текст книги "Сентябрь – это навсегда (сборник)"


Автор книги: Леонид Панасенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)

Мы вышли перекурить. А когда вернулись в вагон, поняли: что‑то произошло. Что‑то мешало теперь Гоше, беспокоило его, отвлекало от игры. Мне показалось – виновата зубная боль. Он несколько раз непроизвольно хватался за щеку, а девочка, не понимая, что ему плохо, еще пуще веселилась.

Два–три взгляда, брошенных Гошей в противоположный конец вагона, прояснили ситуацию.

Там, возле тамбура, играли в карты. Троих ребят я немного знал – они работали шоферами на карьере. Четвертый, их напарник, был явно не из нашего городка: смуглый, с усиками, в белой водолазке и белых брюках. Я назвал его про себя – Фраер. В самом деле, кто в пыльной электричке щеголяет в белом? Ребята играли азартно, заезжий, по–моему, был в выигрыше.

Но при чем здесь Гоша? Вот вопрос.

Напрасно девочка призывала своего попутчика продолжить игру. Гоша даже побледнел – то ли от боли, то ли от какой‑то внутренней борьбы. В его голубых глазах зажигались и гасли искры бешенства, необъяснимого внезапного гнева.

– Не могу! – вдруг как бы простонал он. Гоша встал и сразу как будто вознесся своим небольшим росточком над лавками и людьми. – Не могу больше! Больно! Будь ты проклят, подонок… Неужто вы слепые?

Разговоры в вагоне смолкли. Какая‑то бабка испуганно прошептала: «Батюшки, юродивый».

– Вы! Вы! – закричал Гоша, тыча пальцем в дальний угол, где играли в «очко». – Он же вас дурачит, болваны! Восемьдесят шесть рублей в карман положил… Что вы на меня смотрите, слепцы! Он – шулер. У него карты крапленые.

Парень в белой водолазке вскочил, метнулся в тамбур. Шоферы, мешая друг другу, бросились за ним. В открытую дверь рвануло ветром.

– Выскочил, гад, – заключил узколицый высокий дядька, дремавший до сих пор у тамбура. – С поезда спрыгнул.

Костя схватил мою руку.

– Что я говорил! Он чует мысли, сущность человека чует. Ты понял?! На каком расстоянии – почувствовал. Давай подойдем, поговорим, спросим, как он это делает.

Я глянул в сторону окна. Гоша отдыхал. Зубная боль, по–видимому, отпустила его. Он блаженно щурился от яркого утреннего света. В русой бороде, к которой опять вопросительно тянулась девчонка, блуждала тихая улыбка.

– Не надо, Костя. Он ничего нам не объяснит. У него так получается само собой. Ты же не объяснишь, как ты дышишь или ходишь. Само собой.

– А ты представляешь, как ему живется? – спросил Костя и даже потряс головой, будто прогонял кошмар. – Все время как по стеклу. Босыми ногами по битому стеклу…

И он вполголоса забормотал чьи‑то стихи, наверно, как всегда, безбожно перевирая:

По битому стеклу душа

Ходила – пела…

Плясала на огне ножа:

Душа – не тело…

Вагон качало, в соседнем тамбуре хлопала дверь. Я впервые заметил, как сиротливо в поезде, как неприкаянно.

Она и мучила себя,

И истязала,

Но вместо близкого конца —

Все вырастала! —

бубнил Костя.

Я подумал: поэты всегда стремятся выделить мысль в чистом виде – так выращивают кристаллы в перенасыщенных растворах. Парение духа – хорошо. Но вот костиной душе (и телу) срочно нужна квартира, и как это увязать с любовью ко всему возвышенному?

Могла бы с телом в мире жить,

Знать сладость хлеба,

Но тесно ей на всей земле,

И мало – неба!

Тетка с утра ушла на базар. Гоша выпил молока с черным хлебом, надел чистую рубашку – любимую, в крупную красную клетку, взял полиэтиленовый мешок и вышел на улицу. Сегодня выходной, можно не спешить и троллейбусом не подъезжать, а спуститься по Рабочей и мимо вагонного депо выйти к стрелке, где путь поворачивает на Долговцево. Там еще остался лоскут степи, и травы в окружении распаханных полей каждую весну встречают, как последнюю. Цветут, медоносят, исходят тончайшими ароматами, которые забивает густой и пыльный дух полыни.

Он шел не спеша, прислушиваясь к непонятному ощущению, которое владело им последние три–четыре дня. Оно было похоже на беспокойство, томление, на ожидание перемены в жизни… Может, это туча? Может, наконец, приближается та, ненавистная ему и природе туча? Та, ради которой вот уже долгие месяцы он все свободные часы и дни проводит в электричке, всматривается в окно. Он рассеет ее, испепелит в атомный прах! Или просто прогонит – замахнувшись мыслью, ударив ненавистью… Но нет. Это чувство доброе, и оно усиливается всякий раз, когда он проходит мимо вагонного депо. Где‑то тут причина этого непонятного ощущения, от которого радостно кружится голова.

Рабочая улица кончилась. От тротуара отделилась тропинка и запетляла вдоль бетонной стены забора – уступами, уступами, все ближе к железной дороге. Где‑то там, в конце забора, в долинке…

Гоша остановился.

«Если я чувствую все это, – подумал он. – Если все это не дает мне нормально жить… Значит, оно должно мне быть открыто. Я должен понимать! Стоит сосредоточиться, захотеть…»

Он остановился, чтобы не отвлекаться ходьбой, и захотел понять.

И тут же узнал, вспомнил название своего необычного чувства – хмель. В нем бродил неяркий, тихий хмель. Не от вина – последний год он не пил. Гоша почуял в себе молодую воду. Она веселила душу точь–в-точь как то молодое вино, которое он когда‑то пил в своей прошлой, скрытой жизни. Кажется, это было в Молдавии, в Каликауцах…

Еще он понял – молодая вода пропадала. Нет выхода – нет жизни. Не высвободиться! Движения не–е-е–ет!

Гоша вдруг отчетливо осознал – это томление родника. Он увидел все поры, пустоты и трещины горных пород, в которых жила молодая вода. Ощутил, как смертельно давят на нее водоупорные пласты. Глубоко ей, тяжко…

Гоша поморщился и пошел дальше.

Он даже не заметил, когда стало легче. Мало того – вместо томления вдруг пробилась радость.

«Это еще к чему? – испугался он. – Сейчас давление подскочит, дыши тогда как рыба на берегу, молоточки в висках считай…»

Он завернул за угол и увидел машину со странным устройством, которое вертелось и, весело поблескивая, загоняло в землю бур.

– Неужто воду нашли? – не веря самому себе, спросил Гоша у одного из рабочих.

– Артезианскую, – неприветливо буркнул тот.

А другой, наверно, шофер, обрадовался новому человеку, стал объяснять:

– Гидрогеологи нашли. С солями, почти минеральную… Делайте скважину, – говорят.

Гоша обиделся на хмурого рабочего и пошел дальше, приглядываясь к травам, которые росли вдоль тропинки. Пообещал Зине желудочный сбор – надо принести. А то подумает, что болтун, станет злиться, а язве это только подавай. Болезни любят зло. Они пьют его и едят его… А зла много, очень много. Он понял это после тучи, когда в нем проявилась чувствительность к чужому злу. Как страшны, например, очереди, особенно молчащие. Он за квартал чует усталость, нетерпение, злобу очереди и поспешно сворачивает, лишь бы не видеть, не слышать…

Гоша вспомнил вчерашний вечер и содрогнулся. Впервые за многие месяцы он пошел в кино. Случайно, бездумно, спасаясь от чего‑то черного, которое стало подкрадываться из того лета, из скрытого… Шел старый, когда‑то уже виденный фильм «300 спартанцев». Он спокойно сидел почти до конца сеанса, но когда посыпались стрелы, зачмокали, впиваясь в тела… Он поспешно поднялся, пошел к выходу, наступая в темноте на чьи‑то ноги. На улице его стошнило. Потом он, держась за дерево, пережидал неожиданную слабость в ногах и краем уха, как бы сквозь вату, собирал реплики прохожих: «Нажрался, скотина… Позвоните в милицию… Еще дерево сломит»… Почему, ну почему люди такие недобрые? Почему судят наперед и обязательно гадостно? Ведь никто даже не спросил – может, тебе плохо?

– Фью–фью–чи–ви–вить, – отозвалась в придорожных кустах птаха, и Гоша решил заняться делом.

Из всех трав он знал только ромашку и зверобой. Остальные как‑то угадывались. Не сами собой, а когда он думал о Зине, представлял тупую боль, которая поселилась в ее желудке.

Гоша срезал стебли острым кухонным ножом, некоторые вырывал с корнем, так как чувствовал – именно в нем растение прячет свои лечебные силы. Было, правда, еще одно знакомое зелье. Оно всякий раз, когда ходил здесь, вызывало резкое жжение в глазах, и он или вырывал невысокие кустики, или сбивал их палкой. Раз принес веточку тетке. Та брезгливо взяла в руки, сказала: «Это амброзия, страшная гадость. От нее астма бывает…»

Полиэтиленовый мешок вскоре наполнился. Гоша присел на взгорке отдохнуть. Душа Гоши как бы растеклась по степи, обрела ее пространство и форму. Ему стало спокойно и дремотно. Степь не причиняла ему боли. Напротив, еле ощутимое движение подземных соков к стеблям и листьям, муравьиное шевеление и то, как прочерчивали воздух птицы, золотая истома пыльцы, которую приносили на своих лапках шмели и пчелы, чередование тени и раннего зноя – все это успокаивало израненное заботами и людской неправдой естество Гоши. Раз, правда, на юго–западе души, возле яблони–дички, зашевелилась инородность, этакая движущаяся иголка: к гнезду с кладкой яиц подбиралась змея.

«Ползи, старая, дальше, – подумал Гоша и мысленно стеганул хитрую тварь по голове. – Тебе, конечно, тоже надо жить, но только не на моем поле. Прочь!»

Змея испуганно метнулась в сторону.

Солнце ушло с зенита, и тени кустарника разлеглись по всему полю. Вдалеке за клином пшеницы, за посадкой иногда проносились электрички и оттуда, от железной дороги, приходило неприятное ощущение движущегося металла и средоточия человеческих страстей. Затем поезд пропадал, нарушенное пространство души смыкалось, возвращалось ощущение покоя и гармонии.

«Пора домой, – подумал Гоша. – Надо поправить тетке калитку – петля соскакивает. И поесть пора».

Он привстал и тут же рухнул опять на землю. Острая боль в ноге («Сломал? Но как? Я ведь даже не успел на нее стать…») ошеломила, разрушила состояние безмятежности. Да, в кости трещина, он явно чувствует ее. Но откуда, почему?

Гоша глянул в небо. Чисто, ни единого перышка. Но, может, где‑то неподалеку подкрадывается та, проклятая туча?! Она подкрадывается – и нога кричит ему об этом. Что ж, иди, ненавистная! Я уничтожу тебя! Разметаю в пух и прах! И тогда все станет по–прежнему. Я вернусь домой, и меня встретят Сережа и Оля. Они так заждались…

Он застонал от резкой боли. Нет, это не туча! Туча всегда отзывается удушием… Это, это… И тут Гоша вдруг увидел крупный гравий и потеки смолы, столбик–указатель «119–й километр», шпалы, а главное – рельс и трещину в нем, лопнувший рельс.

«Беда какая! – ужаснулся он. – Как раз на повороте… И шестичасовая уже в пути… Позвонить в аварийку? Но пока я доковыляю до ближайшего телефона… Электричка будет здесь минут через двадцать. Там сотни людей!.. Не успеть! Опять не успеть!»

Он представил на миг, как из‑за посадки вылетает электричка, чуть замедляет ход перед поворотом и… горбится, распадается на отдельные вагоны, которые встают на дыбы, разламываются, кренятся, летят… И грохот, и крик, и смерть будет плясать на грязных шпалах и ходить меж обломками, выбирая себе самых красивых и молодых…

– Что же ты, папа? – позвал его Сережа. – Придумай что‑нибудь. Ты ведь можешь. Ты все на свете можешь…

Гоша тяжело поднялся, нашел в траве палку, оперся на нее.

Шестичасовая электричка приближалась. Неотвратимо и грозно, будто та проклятая туча.

Прихрамывая и задыхаясь, вскрикивая от боли, Гоша побежал к железнодорожному полотну.

Я ехал после работы домой. Один, без Кости. Он неделю назад получил квартиру и теперь во время перекуров говорил только о своем Тополе. Какой это, мол, перспективный район, сколько там зелени, как удобно ездить к институту… О Гоше он вспомнил только раз:

– Ну, как там твой предтеча?

– Какой предтеча? – не понял я.

– Ну, Псих. Ты же сам его так называл. Предтечей. Человеком из будущего.

– Не знаю, не встречал.

– Жаль, что мы не специалисты, – сказал Костя. – Ведь он феномен. И, заметь, таким его сделала беда. Еще Боуви писал: «Бедствие подобно кузнечному молоту: сокрушая, кует».

Теперь этот разговор вспомнился – к чему и сам не знаю. Может, из духа противоречия. В самом деле – почему доброе и возвышенное в нас должна проявлять именно беда? Надо ли пережить жизненный крах, чтобы стать другим? Может, человека так же преображает радость или, например, настойчивое желание стать другим? Целая куча вопросов, а ответы на них… Ищи в чистом поле. Вот Костя три комнаты получил, счастлив. Стал ли он от этого другим, лучше? Очень я сомневаюсь. И в себе сомневаюсь, еще больше… Что, что может изменить меня, сделать лучше?

Я, кажется, задремал. А проснулся от того, что какая‑то грубая сила вдруг сорвала меня с лавки и швырнула к дремавшей напротив старушке. На меня тоже кто‑то упал. Скрежетали тормоза, шипел под вагоном сжатый воздух. Покрывая шум и ругань, испуганный детский плач, пронзительно и страшно закричал электровоз.

«Сорвали стоп–кран», – мелькнула первая мысль. Но в следующий момент, выбираясь из кучи тел, я понял: тормозил машинист. Экстренно, на всю, как говорят, катушку.

– Человек на рельсах, – сказал молоденький солдат, высунувшись в открытое окно. – Как раз на повороте.

Поезд остановился. Люди выскакивали из вагонов, бежали к электровозу. Я тоже решил посмотреть – что там случилось.

Он лежал на насыпи, метрах в четырех от электровоза. Рядом валялся полиэтиленовый мешок с травой, растоптанные соцветья зверобоя.

Я не понял – мертвый он или только без сознания. Поразила его тщедушность. Гоша казался подростком. Маленький, худущий, какой‑то нескладный.

«На за свои чудеса он сжигает все запасы АТФ, – неведомо почему всплыла вдруг в памяти фраза Кости. – Этого универсального аккумулятора энергии в организме не так уж много. Он сжигает себя…»

Затем я глянул на руки Гоши – и все понял. И ужаснулся.

Руки его – черные и несуразно большие – вцепились в лопнувший рельс, будто старались его соединить. Впрочем, трещины уже не было! На месте разлома багрово сиял свежий шов, и нельзя было понять – то ли дымится раскаленный металл, то ли дымятся полуобугленные Гошины руки…

Я ступил ближе к пострадавшему, и меня самого пронзила внезапная боль. Значит, он жив! Это его боль разлита вокруг, будто черная тяжелая вода. Так по крайней мере мне показалось.

Ни тогда, ни теперь я не выдумывал никаких наукообразных теорий и объяснений, не задавался вопросами. Только иногда вдруг приходит ко мне непонятное волнение и заставляет спрашивать самого себя:

– Как он это смог?

При этом я чувствую и тайную гордость за человека, и непреходящую тоску о его – моем, вашем, всех! – несовершенстве.

И еще. С некоторых пор я возненавидел очереди, особенно молчащие. Я обхожу их теперь за три квартала. Потому что вместо толпы чужих и не всегда добрых людей всякий раз вижу Гошу – маленький, худенький, идет по битому стеклу и улыбается, как та душа, о которой слышал стихи:

Она и мучила себя,

И истязала,

Но вместо близкого конца —

Все вырастала!

Могла бы с телом в мире жить,

Знать сладость хлеба,

Но тесно ей на всей земле,

И мало – неба!

Надо зеленеть

Он встал, как всегда, бесшумно, чтобы не разбудить жену. Было около шести по местному времени. В узком осколке слюды, который он прошлым летом оправил деревом, смутно отразилось его большое нескладное тело. «Будто в спешке собирали – из чего придется», – мельком подумал Ким и улыбнулся.

Он жил уже четвертую жизнь – двести сорок восемь лет от первого рождения и немногим больше тридцати от последнего – и каждый раз, меняя износившийся организм, до мельчайших деталей воссоздавал и свою не очень удачную телесную оболочку. Его приверженность к традиционной биоформе другие Импровизаторы считали чудачеством, прихотью мастера, потому что любая стабильность в изменяющемся мире всегда стоит немалых усилий, гораздо проще придумать себе тело более современное и удобное для работы. Он знал, что начинающие Импровизаторы охотно выращивают массу дополнительных органов чувств, дублируют сердечно–сосудистую систему, объясняя все эти приготовления будущими трудностями. Как же, им предстоит воистину божественное занятие – находить безнадежные, потенциально непригодные к самозарождению жизни миры и пробуждать их, оплодотворять сначала устойчивыми органическими соединениями, затем… Словом, каторжный труд генного проектировщика, обученного методам формирования материальных структур при помощи психополя. Всяческие эксперименты с собственным телом Ким считал баловством, пустой тратой сил и времени. По этому поводу он как‑то бросил фразу, ставшую впоследствии крылатой: «Настоящий Импровизатор должен быть консервативнее природы; ей что, матушке, она могла экспериментировать миллионы лет, у нас же есть сроки и осознанная цель».

…Лес дымился свежей зеленью. Его наполняли бесчисленные шорохи и сдержанное движение: деревья разматывали свитки огромных листьев, готовясь с первыми лучами Звезды собирать драгоценную энергию.

Он потянулся, заложил руки за спину. И тотчас, как было уже не раз, в них ткнулась острая холодная мордочка.

– Это ты, Одноушко Мокрый Нос? – спросил Импровизатор, не оборачиваясь. – Выспался, разбойник?

Из‑за отрогов Сумрачных гор уже пролились первые ручейки зари. На какой‑то миг он вдруг почувствовал то ли приступ досады, то ли прикосновение скуки. Та же бессонница, сгоняющая ни свет ни заря с удобного ложа, тот же рыжий одноухий пес, скорее даже волк – животное ласковое, однако постоянно не ладящее со своими соплеменниками по стае.

«Не загрустил ли ты, старче? – спросил себя Ким. – Может, тебе надоел этот Рай, а? Может, тебя потянуло к людям? В толкотню, беготню, когда локоть – в бок, когда в затылок друг другу дышишь. Иначе откуда бессонница и суета мыслей? Почему вдруг самое дорогое – плоть от плоти твоей становится постылым и чужим? Но нет. Ты просто обленился. Ты забыл, что и Рай надо совершенствовать. Тебе наконец пора заняться делом».

Импровизатор вспомнил сегодняшнюю ночь и прикрыл глаза, наслаждаясь отрывками видений–воспоминаний, таких ярких, будто все повторялось вновь и наяву, а не в памяти.

…Он дунул на «подсолнух» – желтый здоровенный цветок, который создал специально для освещения, – и живой ночник погас.

– Почему ты дрожишь? Тебе холодно? Не надо так много купаться перед сном.

– Нет, Кимушка. Мне хорошо… с тобой. Только мне чуть–чуть страшно. Скоро, наверное, придут ветры. Я чувствую их приход.

– Глупенькая. Чем они нам помешают?

– Я не боюсь ветра. Но он приходит, когда приближается Звезда. Она становится тогда огромной, косматой… Она может упасть на наш дом. Ты сам как‑то говорил.

– Спи, моя Отрада, спи. До лета еще далеко, но чтобы тебя успокоить… Я завтра же пойду к пустоши. Там мои глаза и уши, которые стерегут нашу Звезду. Все будет хорошо.

– Ох, Ким. Ты обещаешь и каждый, раз забываешь сходить. Ветер уже близко.

– Нет, нет, несмышленыш. Это всего лишь мое дыхание.

– Ким! Милый Ким…

Великий Импровизатор отогнал от себя ночные шепоты, взглянул на дом. Жена все еще спала. Он представил себе, как она спит: на левом боку, коленки подогнула, дыхание такое тихое, будто Отрада притаилась и к чему‑то прислушивается. Он вспомнил ее всю, желанную и прекрасно–бесстыдную (господи, природе стыд не знаком), и подумал, что такое, наверное, известно только ему – любовь в трех ипостасях. Мужа, отца – это знакомо, аналогов хоть отбавляй, но Создателя…

– Схожу‑ка я, Одноушко, к пустоши, – он ласково потрепал мордочку зверя. – Давно надо сходить, а я все ленюсь. Схожу, пока жена спит…

Он свернул на тропинку, которая вела через лес к пустоши, где семь лет назад причалил его кораблик и где по сей день дежурили приборы автоматической гелиостанции – Звезда, к несчастью, попалась нестабильная.

«Почему „попалась“? – подумал с непонятной горечью Импровизатор. – Ты сам выбрал ее. Ее и вот этот обломок, который и планетой‑то нельзя назвать… Сам! Все сам».

Это были непривычные мысли, как и приступ тоски, как воспоминания непривычные и непрошеные. Раньше их не было. Раньше все было предельно ясно. Теперь, по прошествии семи лет… Что же изменилось? Что выкопал из недр души самоанализ, привычка к которому для Импровизаторов есть жизненная необходимость. Что он выкопал? Очередную дурь или… неизбежную мудрость, которая настигает всякого думающего человека. Если это мудрость, то чего ему не хватает в своем рукотворном Раю? Созерцай, размышляй…

Совсем некстати Ким вдруг вспомнил свое прощание, свой уход.

Он сам выбрал Звезду и когда корабль–матка вынырнул около нее из подпространства, стал поспешно собираться.

Генрих, командир корабля, его давнишний друг по третьей и четвертой жизни, упорно молчал, и это молчание рассердило Кима.

– Я знаю, о чем ты думаешь, – сухо заметил он. – Долг… творчество… «нет ничего возвышенней, чем созидание жизни…» ученики Великого… Ты забыл, что я свободный человек и посему имею, кроме обязанностей, уйму прав. Я выбрал из них одно – покой, отдых, называй это как хочешь. Не будешь же ты отрицать…

– Не буду, – грустно согласился Генрих. – Но все равно это эгоистично двести сорок лет знать только долг и вдруг… Импровизаторов много, есть профессионалы не хуже тебя. Но Великим нарекли только одного. Как ты думаешь – почему?

– Но я выдохся! – Ким рассердился всерьез. – Я запорол целую планету. Подумать только – не учел один вид, букашечку, и вся эволюционная постройка рассыпалась, рухнула. Ты знаешь, что я после Дзинтры спать не могу? Все думаю: как я мог так оплошать? Как?! Теперь там придется все переделывать. Заново! И это после Великого, – он попытался рассмеяться, но у него ничего не получилось.

– Нет, – покачал головой Генрих. – Все это слова… Великим тебя нарекли за верность долгу. Ты стал символом нашей профессии… Но почему ты уходишь после первой же неудачи – этого не поймет никто. Мы не боги, каждый из нас имеет право на ошибки. Только гордость… Только непомерная гордыня нашептала тебе, что лучше уйти от дел, спрятаться.

– Я устал, – обескураженно пробормотал Ким. – Я беру себе самое малое безжизненный мирок, который, кстати, в любое время может сжечь плазменный выброс светила. Я превращу его в рай и, наконец, отдохну.

Генрих отвернулся.

– Мне жаль тебя, дружище, – сказал он на прощание. – Ты устал – значит ты умер. А твое «кстати» опять бравада. Ты хочешь, чтобы тот мир зависел только от тебя?! Мне жаль тот мир.

Он давно не ходил к пустоши, и лесную тропинку захлестнула буйная растительность. Под ногами пружинил мох, то и дело приходилось отводить от лица пушистые листья. Ким даже погладил один из них – это тоже был его шедевр: смоделированная им растительность за два года напитала разжиженную атмосферу Рая живительным кислородом. На третьем году здесь появились птицы. А в феврале пятого в биованне закопошились шесть щенков – три пары. Одного из них он назвал впоследствии Одноушко Мокрый Нос.

Взошла Звезда. Светило стояло над горизонтом низко, в мутно–желтой дымке. Даже невооруженным глазом было видно, как беспокойно колышется его плазменное тело. Ким ощутил укол тревоги и ускорил шаг.

«В самом деле. Звезда ведет себя угрожающе, – подумал он. – До летней пульсации еще полтора месяца, а она пухнет буквально на глазах. Странно. Она пухнет, а стабилизатор не сработал. Почему? Я слишком беспечен. Ну, ничего. Мы тебя сейчас быстро успокоим…»

Вместе с некоторым беспокойством еще острее отозвалось в нем чувство Создателя, которое он умозрительно мог сравнить разве только с чувством материнства. Родство с этим миром для него заключалось не в философски отвлеченных понятиях, а в семи годах изнурительного труда, в постоянном напряжении психики, граничащем с нервным истощением. Он помнил, он знал этот мир мертвым. Теперь тут действительно Рай, а он его беспечный хозяин… Потому что на все махнул рукой… Остатки выдумки и таланта он отдал своей Отраде, запретному плоду, который, наверное, грезится каждому, кто умеет создавать жизнь. Хотел ли он, чтобы его творением стала женщина? Ким в который раз задавал себе этот вопрос и в который раз ответил: «Нет и нет!» Он хотел утвердиться в своих профессиональных возможностях – вот что бесспорно. Но, видимо, Рай не успокоил его душу… Тогда, может, он видел женскую сущность своего создания подсознательно? Может, при конструировании генной матрицы его раскаленному, почти бесчувственному мозгу нашептало что‑то одиночество? По крайней мере, когда он очнулся после акта творения, он ничего такого, не знал. Вот именно – не знал, подозревать мог всякое, но знать не знал…

Лес кончился. Под ногами захрустели кремниевые пластинки скального косогора. Еще немного – и откроется пустошь.

…Да, он не думал тогда о возможном наказании. Кто‑нибудь всегда переступает запрет первым. Наверное, тот, кто почувствует, что может переступить. Он смог. «Пусть теперь порицают, – думал он тогда. – Все равно это самый грандиозный эксперимент, который ставил когда‑либо человек». Единственное, что смущало его, так это бесхитростность ума подопечной. Смущало и радовало… Ким, увы, не был психологом, но искреннюю любовь, с которой льнула к нему Отрада, распознать сумел.

– Ах, ах, ах! – закричал в зарослях удивленыш. Эта крохотная птица была создана им во время последней экологической коррекции, а для чего – уже успел запамятовать.

Было чему удивиться.

В долине, где лес разрывала обширная плешь, на башенке автоматической гелиостанции пылали сразу три сигнальных огня – «опасно», «очень опасно» и «смертельная опасность».

Он побежал вниз по склону, к гелиостанции.

«Приборы, скорее взглянуть на приборы»… Сердце забухало часто–часто, во рту пересохло.

– Ах! – вскрикнул удивленыш.

Поздно!

Звезда вдруг начала расползаться, странный голубой свет пал на холмы и леса. С криком ужаса Импровизатор рухнул между камней. Прежде чем звездный огонь опалил землю, подсознание, древний инстинкт самосохранения стеганули мозг командой – спасайся! сохранись! Тело его мгновенно покрылось сверхпрочным панцирем, превратилось в каменный кокон. И чем яростней жег звездный выброс, тем толще становился панцирь, тем глубже уходило сознание в камень, пока не померкло, не выдержав огромной нагрузки.

«Где я? Что со мной?»

Появилась мысль, и он понял, что очнулся, хотя все ощущения подсказывали – ты мертв! Тишина. Мрак. Грудь не вздымает дыхание… Мгновенно, будто ее включили, вернулась память. В мозг, впрессованный в толщу глыбы, будто ядро ореха в скорлупу, хлынуло понимание и боль, боль, боль…

«Отрада! Милая моя!» – вскрикнул он мысленно. Душа его стонала от горя, желала бы разорваться, но ни одно движение не проникало в камень, бывший некогда его телом. Какие‑то рефлекторно созданные биосистемы питали его мозг, он не знал их устройства, не мог сразу же уничтожить, и эта невозможность умереть, убить себя была как насмешка судьбы. «Милая моя, плакал он без слез. – Ты знала, знала… Ветер был рядом, за спиной… Слепой крот! Я захлебывался счастьем в Раю, а Рай уже горел. И вот… Ты никогда не была грехом, любимая, нет. Истинный грех в самом понятии рая. Потому что созидающее деяние подразумевает бескорыстность. Я же строил все для себя. Мир, тебя, одноухого пса… Будь проклят я, Великий Эгоист…»

Продолговатый камень, зацепившийся на склоне холма, медленно остывал. Его оплавленные бока почернели, покрылись сетью глубоких трещин. Внутри его неслышно и невидимо металась обезумевшая мысль Импровизатора:

«Да, ты теперь камень. Пусть все остается, как есть… Но мука, мука! Она источит камень…»

«Умереть, остыть, рассыпаться в прах. Как еще может умереть камень? У меня нет рук, чтобы наложить их на себя. Нет ног, чтобы убежать от самого себя».

«Вернуться? Выйти из кокона? Бороться и побеждать?! Конечно, человеческая биоформа сейчас не подойдет – слишком высок уровень радиации. Вернуться – это значит возвратиться к человеческой деятельности, начать все сначала. Но где взять силы?»

«У меня тренированная мощная воля. Неужели она не победит инстинкт самосохранения? Погасить мозг – вот что мне нужно, единственно необходимо. Только перед тем…»

Это было последнее желание, и он решил тут же, не откладывая, выполнить его, чтобы не продлевать понапрасну муки.

Ким выращивал глаза.

Он нашел в своем коконе микроскопические трещины, и две ниточки клеток устремились к поверхности камня, чтобы там превратиться в мышцы, окружающие глазные яблоки, наполнить их стекловидным телом и дать каждому по хрусталику.

Он делал все наспех, и изображение получилось сначала расплывчатым, радужным. Импровизатор тотчас же отрегулировал резкость.

«…Пустыня. Как и семь лет назад. Черные камни, оплавленные обломки гелиостанции, никому не нужная коробка корабля, которая могла бы спасти, спасти… Господи, как я задержался. Уже скоро, любимая, подожди чуть–чуть… Там, на юге, за лесом, где был дом мой, что там? Ничего. Только пепел, пепел, пепел…»

Изображение опять заколебалось, расплылось.

«Да что такое?! – гневно подумал Импровизатор. – Даже такую мелочь, как глаза, ты не можешь настроить. Бездарь, тупица…»

И тут он понял, что моделировал глаза, не приспосабливая их к среде, к условиям, обычные человеческие глаза, и что они лежат сейчас на камне и… плачут.

Кое‑что снаружи он все‑таки различал. Валуны, огромные, но как‑то странно дрожащие; наползающие друг на друга, какие‑то белесые космы неподалеку, по–видимому, сочился дым, зеленое пятнышко в расселине скалы.

Зеленое… Киму вдруг вспомнился Генрих. Он прилетел тогда к Дзинтре, чтобы забрать его, подавленного и ошеломленного неудачей, и начал сразу же уговаривать: мол, не все потеряно. Он даже деревце уговаривал, хотя совершенно не владел методом психофизического воздействия на материю. Присел возле саженца, поглаживал его и внушал: «Надо зеленеть, братец. Что же ты поникло? Надо зеленеть».

Да, теперь он видел отчетливо: в расселине сохранилась горстка травы, это точно. Но что с того, что? Пора кончать. Камню пора стать камнем.

Ким попытался разобраться в своем новом естестве, чтобы понять механизм его действия и сломать его, убить. Но что‑то мешало ему сосредоточиться.

Наконец он понял: трава, мешает зеленая трава в расселине. Он попытался прикрыть веки или как‑то повернуть глаза, но у него ничего не вышло мышцы получали недостаточное питание.

И тогда в его опустошенном сознании шевельнулась крамольная мысль:

«А зачем камню глаза? Это, собственно, уже не камень… Ты уже не камень, слышишь?! Ты уже не камень!»

Он пытался отогнать мысль. Время шло, а она возвращалась и возвращалась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю