355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Леонов » Дорога на океан » Текст книги (страница 20)
Дорога на океан
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:48

Текст книги "Дорога на океан"


Автор книги: Леонид Леонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 40 страниц)

КУРИЛОВ БЕРЕТ В ДОЛГ У ОМЕЛИЧЕВА

Ижевско-воткинское восстание белых и одновременное падение советской Казани в начале августа восемнадцатого года определили положение на средней и нижней Каме. Фронт красных частей мысом вдавался в территорию, уже занятую белыми. Вторая армия Советов (28-я железная дивизия Азина) висела на тылах сообщения поволжского отряда генерала Чечека. Ее средства были недостаточны, чтобы произвести фланговый охват неприятеля, и, кроме того, сзади, всего в трех переходах, ей угрожал белый Ижевск. Десятого сентября контрударом десантного отряда красных моряков Казань была взята обратно, и эта операция была решающим моментом в образовании 5-й советской армии. Отступающая лавина белочехов, нуждаясь в широком коридоре для отхода, двинулась к востоку напрямки. До того времени Кама не имела самостоятельного стратегического значения; ее судьбу решали основные направления возникающей войны. По существу, только теперь гражданская война вступила в тихие прикамские города.

Тот из них, где накрепко обосновался Павел Степанович Омеличев, издавна был как бы штабом второстепенных камских пароходчиков. Он помещался в уютной котловине, образованной пологими скатами высокого берега, пестрый, на две трети деревянненький, весь в коренных садах; и пароходики у дощатых пристаней напоминали стайку ящериц, намалеванных ребенком. После бегства из Ижевска и кратковременного пребывания в Сарапуле Алексей Никитич добрался до этих мест в самом начале сентября. Он вошел в город всего за два дня перед тем, как отряд полковника Степанова, подкрепленный силами чехов, обрушился на городок. На другой же день, неожиданно для себя, он встретил на улице сестру Фросю. Она обрадовалась, спросила, что он делает здесь. Алексей Никитич соврал ей, что месяц провалялся в сыпняке и теперь находится в отпуску. Она поверила; Курилов выглядел неважно. Она предложила погостить у них в доме. Он пообещал заглянуть при случае. Они расстались.

Красные ушли отсюда без сожаления, едва с речных судов началась бомбардировка. Стреляли не метко, на высоких разрывах, и многие выходили посмотреть, как выглядит эта самая война. Вскоре началось восстание, обычное при переходе всякого населенного пункта из рук в руки. Группа белых, гимназистов и приказчиков, захватила комендатуру. По улицам провели первого арестованного, еще не избитого, но почему-то в одном белье; человек был долговязый, очень конфузился своего вида и все поеживался. (Уже летели листья, и резкий ветер задувал со стороны Набережных Челнов.) Человека убили в тот же день, в развалинах старого городища, и этот первый выстрел пробудил зажиточную часть населения к деятельности. Все спешили сделать что-нибудь для возрождения старой России, и не умевшие стрелять срывали советские объявления со стен или громили лабазы на товарной станции. Шла беспорядочная распродажа присвоенного добра, из города потянулись вереницы перегруженных крестьянских подвод. Двух пулеметных очередей хватило бы рассеять этот обывательский переполох. Белочехи вступили в городок лишь поутру следующего дня.

Они проходили по улицам, голубоглазые, не очень веселые, поскрипывая желтой кожей, в которую были одеты. Было в них что-то от клинка, пропарывающего живую мякоть. Они шли и озабоченно улыбались на цветы, кинутые им под ноги. Грохот духового оркестра мешался с набатным благовестом. На Соборной ждали завоевателей потные, взволнованные отцы города и духовенство в пасхальных ризах. Военачальники поднялись на помост, последовала краткая команда, победители сдернули с себя кепи с лакированными козырьками, Курилов вместе с другими наблюдал из толпы. По особым причинам он не эвакуировался вместе с красными и, пользуясь тем, что был здесь впервые, не скрывался совсем. Случилось, однако, что один малый с параличным правым веком, одетый по-праздничному, в зеркальных сапогах, стал поглядывать на него украдкой. На всякий случай Курилов протолкался из толпы наружу, но и парень немедля повторил тот же маневр и уже стоял сбоку. Он был, видимо, с пристани; густое рыбное зловоние обволокло Курилова, как облако.

– Дожж будет, как полагаете? – спросил парень и жаждал послушать куриловского голоса.

Действительно, ветер усиливался, хоругви поворачивались по ветру, как флюгера, и голоса певчих растворялись в нем. Белые гребешки побежали по реке. И хотя ничего угрожающего не было пока в вопросе парня, Курилов понял, что его опознали по какому-то неуловимому признаку. Не торопясь, Курилов двинулся прочь по боковой улочке. Парень последовал за ним, и вот их стало уже двое. Второй был пониже ростом и в русых усах, таких широких, точно булку держал закушенной в зубах. Курилов лениво пересек опустевший базар и стал спускаться вниз, держа направление на рабочие казармы спичечной фабрики. Тем временем погоня размножилась человек до пяти. День был все равно бездельный, праздничный, развлечений не предвиделось; всякому лестно было уловить внезаконного человечка и посмотреть, как он станет выглядеть после десяти минут страшного и суматошного вдохновенья. Алексей Никитич повернул на Аптечную и. быстро пробежав ее до конца, шагал как ни в чем не бывало. Но его обошли; он увидел человек двенадцать позади себя, и впереди выступал тот же, с параличным веком. Боясь приблизиться в открытую, они что-то кричали издали и подманивали во все двенадцать пальцев.

Тогда Курилов побежал, заглядывая во дворы, и все живое на улице рванулось следом, и даже рыжая цепкая глина хватала его за сапоги. Одна мысль о повторении ижевского приключения зажигала незажившие кровоподтеки на спине. Погоня отстала, и только один не по возрасту деятельный старичок резво бежал принести свою жизнь на алтарь отечества. Курилов выждал его за углом, и когда громкое одышливое стенанье подсказало о близости врага, он выскочил и ударил его всей тяжестью тела, и тот покатился на скользкую осеннюю траву. Еще через минуту отчаянного бега Курилов потерянно огляделся. Высокие тесовые заборы, границы купеческих владений, стояли по сторонам. Чужая собственность взяла его в свое кольцо. Из последних сил подтянувшись на руках, Курилов перемахнул по ту сторону ограды. Показалось, что его схватили на лету; сапог зацепился за гвоздь, и Курилов плашмя повалился на груду прелой листвы. Так он лежал, тиская рубаху над сердцем. Собачий гул и вой пошли по саду,– ему все стало безразлично. Потом он слышал шаги и понял, что это свидетель его цирковых упражнений.

Возле стал нестарый, всего лет на шесть старше его, черноволосый, цыгановатый мужчина в короткой суконной куртке, что носили в былое время барские егеря. И хотя единственная их встреча произошла лет девять назад, в Перми, Курилов сразу признал в нем мужа сестры. Судьба поступила бы умнее, подсунув сюда Фросю в эту невеселую минуту, но сейчас он рад был и Омеличеву. Он неуклюже поднялся, потирая ушибленное колено; но это был жест маскировки, колено не болело совсем. Омеличев ковырял спичкой в зубах, щурился и не протягивал руки. Все слышнее становились крики и волчий гон по ту сторону забора. Надо было начинать любой разговор.

– Вот, сапог испортил... хорошие были сапоги! – и поглядел сокрушенно куда-то вниз.– Сестра в гости звала... и в каком виде пришлось заявиться!

– Пора пошла, шуровья с неба валятся...– откликнулся хозяин и глазами показал на открытую дверцу ближнего погреба.– Взгляни мое хозяйство пока, после поговорим.

– Ну, спасибо... Хозяйство твое богатое,– кивал Курилов, ужасно спеша и все еще оставаясь на месте.

Омеличев затворил гостя и спустил цепных собак. Их было только четыре, но они мгновенно наполнили собою сад. Минута была выиграна; на заборе вдруг появился парень с приспущенным веком и тотчас же шарахнулся назад, когда четыре зубастых гиены с ревом прыгнули ему навстречу... Ночью, когда все заснуло (только изредка и непонятно постреливали на реке), Омеличев провел Курилова в дом, стоявший в глубине сада. Оба шли на носках, шикая друг на друга. Поскрипывали желтые лакированные полы, простеленные домотканой дорожкой. Наклоненное пламя свечи оставляло за собою струйку копоти и плыло – то в белых изразцах печей, то в стеклах почетных дипломов фирмы, развешанных по стенам. После двухнедельного ижевского сидения странно было видеть мебель в несмятых полосатых чехлах, церковный налойчик в углу (жива еще была бабка Глафира), зеленые дебри тропических растений у окоп. Было тихо, в доме Омеличева некому было шуметь и сорить. Один только маятник бухал, как в бубен, в тишину. Гостя провели на чердак. Ефросинья постелила ему на сундуках, и вскоре он ел холодные рыбные щи и прислушивался, как рыщут во мраке псы, хранители омеличевской недвижимости.

– ...чего все вздрагиваешь? – спрашивает Фрося, кутаясь во что-то большое с пестрым турецким рисунком.– И глаза у тебя пуганые. И кашляешь Ты что, больной?

– Нет, я здоровый и красивый. Но реку пришлось переплывать. Должно, простуда.

Она еще не догадывалась, что за простуда терзала ее брата.

– Как не надоест тебе, Алеша. Себя надо жалеть, ближе родни не бывает! Устали мы с Павлом. Даве-опять по реке-т Ваня пробежал, пальнул два разка и наутек...– Она имела в виду боевое судно Волжской военной флотилии Ваня № 5, которое несколько дней спустя геройски погибло у селения Пьяный Бор, попав в засаду между двух белых батарей.– Что будет-то, Алешенька, скажи!

– Будет советская власть, только и всего. Чего твой Павел на площадь-то не ходил?., не нравится?., с чего бы это? Щи, между прочим, у вас отличные. У всех должны быть такие. У тебя свежей рубахи не найдется? Мне можно и старую, если жалко: сойдет. И потом притащи чего-нибудь спину смазать. Я тут рухнулся, подшиб кой-где...—И было стыдно пожаловаться женщине на ненавистную ошкуровскую плеть.

В этой низенькой продолговатой коробке, отведенной под всякий домашний хлам, Алексей Никитич прожил полторы недели: разболелась спина. В полукруглое чердачное окно видны были полинявший омеличевский сад, занимавший почти весь квартал, деревянная колоколенка и бескрайние поляны по ту сторону реки. Кури лов зябнул здесь; наверно, по утрам в камских затонах ледяной кромкой подергивается вода. Наверно, куриловские товарищи бьются с беляками где-нибудь у Вятских Полян; он совсем утерял ориентировку, в каких направлениях расположился теперь фронт. В углу отыскалась стопка книг без начал и концов, творения всяких провинциальных властителей дум: Ксавье де Монтепена, Густава Борна... И он до одури лузгал эти мадридские и прочих столичных городов любовные тайны; читал и вслушивался, зажмурясь, в редкую пальбу на затихшей реке.

За все время Омеличев только раз навестил постояльца. Покачав головой, он заставил окошко картиной, чтобы с улицы не видели света. В золоченой раме возлежала голая дамочка с прелестями на низменный вкус, а на нее шел густой и почему-то желтый дождик.

– Покури сперва,– сказал Павел Степанович и насыпал махорки в давно опустевшую жестяную баночку Курилова.– Не тошно станет с буржуем-то посидеть?

– Если буржуй умный, то не тошно! – И лез в карман за трубочкой, тогда еще совсем новехонькой.– Газетку бы принес.

– Я сам газетка. Даве прапорщик один старушку грохнул за дерзкое слово. С удару, военная сноровка! А я и петуха минут восемь кромсаю...

По всему видно было, радости но поводу прихода белых Омеличев не испытывал. У него хватало зоркости взглянуть поглубже в будущее; за чехами он угадывал прибытие новых полчищ иноплеменников, которым наплевать было на омеличевскую Россию. Но, значит, не шибко верил и в силы красных, если прятал Курилова на своем чердаке... В ту пору Алексей Никитич не догадывался, почему Омеличев терпел его здесь, не бежал за людьми полковника Степанова, чтоб пришли и закололи его спящего, как медведя под снегом. Никто в то время не сумел бы учесть соотношения сил, хотя по стратегическим обстоятельствам власть белых на Каме и не могла быть долговременной. Русская история всегда изобиловала неожиданностями, и оттого Омеличеву выгодно было приобрести друга на черный день. Правда, в их отношения впуталась Фрося на правах сестры, но никакое родство не имело значения в условиях ожесточенной гражданской войны. Равнодушных в эту пору не было.

– Вяну я у тебя, Павел Степаныч.

– Может, пища скучная? Все рыба да рыба. На реке живем.

– Выходит, как бы в должок я у тебя беру, Омеличев... а?

– Боишься, что отдать не хватит?

Пароходчик засмеялся, поигрывая тяжелой связкой ключей. Переливчатый звон их сопровождал до конца ночную беседу.

– Горчит тебе мой хлеб... тогда жуй что знаешь!

– Ушел бы, да вот спина: изогнуться не могу. Негодный я нока человек...– И верно, было стыдно ему сидеть на омеличевских хлебах, пока не остановилось самое дыханье. Кашель обрывал его на каждом третьем слове. – Что же, Павел Степанович, нравятся тебе большевики и то, как они смотрят на твою собственность?

Тот правильно понял вопрос.

– Нет, я не сообщник твой, Курилов.– И опять проникновенно звенели ключи.– Руки коротки: не верю, не верю в тебя!

– Нам тебя и не надо. Народ поверит!

– Народ!– Он сердито усмехнулся.– Ты вот не кашляй так, услышат. Народ!.. У меня в доме двадцать два человека этого народа живут. И они растерзают тебя, коль скоро проведают, что ты тут. Понял про народ? И не умеешь ты с народом. Ты возьми у меня все, но дай мне аршин, один аршин земли... и я выращу на нем чудо. Ты увидишь дерево, и птицы на нем гнезды станут вить посреди золотых яблок. Но чтобы аршин этот был мой, сына, внука, правнука моего...

– Бессмертия ищешь, Омеличев... и собственность – вот призрачная лесенка к нему! А у тебя и сына-то нет пока...

Омеличев пренебрег его издевкой:

– ...не меньше тебя человека знаю. Он волшебником становится, когда отвечает только за себя. Никто ему с его щенятами не подаст в голодный день, и он знает это, сукин сын. И он ищет, тискает свои мозги, изобретает, радуется. Ты деда моего, Ивана, помнишь? Взрыв-человек!.. Загляни в него, поучись, Алексей Никитич. Человек-человек!.. чем ты ему заменишь радость земной, тяжелой власти? (Ты мне механику свою не раскрывай. Она мне тоже ночи портила, чужая нищета...) Чем ты работать его заставишь, как не выгодой? Али ради развития тела?., али страхом?., так ведь страх-то – ненависти сродни. Борьба, борьба!., и слово-то какое-то не русское, не наше.

– Есть еще чужое слово, которого ты не знаешь, Омеличев. Мы с тобой оба вышли из скотской пороженской жизни... но только я осердился, а ты сел поверх кучи и успокоился, что иным еще гаже твоего! Там не слыхали про это слово. Назови этим словом пароходиш-ко, и тебя засмеют на Каме, кредита лишат. Это слово – творчество, Павел Степаныч!

Лицо Омеличева окрасилось гневом, и ключи захрустели в ладонях.

– Ты... ты солдат, ты бездомный, ты молчи. Ты покамест токмо убивал, а что, что ты создал?– И так же сразу утих.

Казалось, Курилов делал все, чтобы хозяин выгнал его отсюда, но тот не гнал, кормил его, скрывал от смерти. И снова продолжал беседу, точно насытиться стремился от истины, которую носил в себе Курилов. Дождик барабанил в крышу, и где-то в застрехах близкой кровли пищали сонные птицы.

– ...чего с ключами ходишь? Крадут, что ли, у тебя?

– У меня красть некому, Алексей Никитич. У меня сытые.

– Смотри, зарежут они тебя. Сытые – самые проворные на это дело. Они тоже хотят сыновей и внучат при золотых яблоках иметь... А?

– Еще кого из нас раньше, посмотрим! Искали тебя даве, комиссар.

– Кто?– И тело изготавливалось к прыжку.

– Двое людей приходили, полковника Степанова холуи со взводом. Должно, подглядел кто, как ты через забор сигал. Один-то сущая дубина, а другой деятельный и на руку скорый. Все в дом норовил вступить.

– Ну?

– Я ему...– И победительно звякнул мелкий ключик в руке.– Я ему сказал, что не извещен, мол, много ли у вашего полковника лишних штанов, что он так заботится... а у меня в это дело, в Россию, полтора мильона вложено. Я, дескать, лучше вашего знаю, молодой вы мой сокол, что такое большевики. Идите на фронт с матросами драться, а не старух лупить на площади... А ты знаменитый стал, Алексей Никитич. Ведь он по фамилии тебя спрашивал!

Видимо, Омеличева тешил этот обман. Рассказ был длинный и сводился к следующему. Поручик поверил и решил, что Курилов прячется у служащих Омеличева. Два часа ушло на осмотр комнат, чуланов и шкафов. Что помягче – протыкали штыками. И пока рылись у лоцмана Чернодядьева, перебежавшего к красным, девочка его, всего пяти годков, притащила офицеру свою одноглазую куклу, чтоб и ее, осмотрев, проткнул разок. «Ляльку мою, и Ляльку!» И так длилось, пока не гаркнул тот, весь багровый, чтоб убрали ребенка. (Курилов заметил, что даже нежное слово нашлось в грубом омеличевском словаре для описания чужого ребенка...) После того разговора они не видались больше. Дня через три Алексей Никитич сбежал, не вытерпев пытки бездельем. Ночью он разбудил Фросю, она дала ему хлеба и проводила до ворот... Накрапывало, и зарницы мигали. Золотые серьги поблескивали в ушах сестры.

– Золота-то на тебе, как на матушке троеручице,– пошутил брат.

– Не дразнись, Алеша.

– Пойдем со мной, как есть... хочешь? Павлу твоему есть за что гибель приматы он за свободную торговлю стоит, хе-хе, а тебе-то что?

Она схватилась за мокрый столб вереи, вся подалась вперед, и Алексей видел жадный оскал ее зубов. Черно и пусто было на реке. Торопливая пулеметная очередь где-то пронизала ночь. Завоевателям мнилось – всё идут на приступ большевики, неумирающие, не убиваемые никакой человеческой силой! Эта далекая, внезапная тревога помешала обняться брату и сестре. Оба успели справиться с минутным и бессознательным порывом; оба прислушались, но ничего не было, только непогода шумела в ближних ветлах. Алексей засмеялся:

– Ну... прощевай, родная: ашшо буду, ашшо нет! – сказал он словами песни, и сразу унесло его ветром куда-то под гору, в бездомную и манящую ночь.


РАЗБИТОЕ КОРЫТО

Как бы маленький покойник незримо лежал в протоклитовской квартире, и пока не вынесли, все жили неслышно, думая только о нем. Илья Игнатьич не встречался с Лизой. Его рабочий день наступал, когда Лиза была еще в кровати, она возвращалась из театра, когда муж уже спал. Однажды они столкнулись в столовой; корректный и немногословный, Илья Игнатьич выпил свой черный чай и солдатским шагом прошел к себе. Лиза проводила его прищуренными глазами. Иногда она сама ловила на себе его внимательный, без прежней ласки взгляд; он как будто искал в ее облике отпечатка преступности и сердился, что не находил. Совсем нехорошо стало в доме. Лиза рискнула нарушить это гнетущее равновесие. Утром она ушла в театр и не вернулась. У нее хватило самолюбия и такта не брать с собою даже протоклитовских подарков; она ушла нищей, как и пришла. Она не оставила записки... Было стыдно возвращаться к дяде; она долго шаталась по улицам, готовая пойти хоть на вокзал и сидеть, сидеть – пока не подберут. Ночь была звездная, и Лиза промерзла. Через калитку, проваливаясь в снегу, она добрела до окошка Аркадия Гермогеновича и все-таки постучала.

Все обернулось по-старому, и уже дядя вынужден был оказывать гостеприимство незадачливой племяннице. Снова ситцевые петухи перегородили тесную светелку. Едва солнце – они оживают, изгибают шеи: это старик начинает свой хлопотливый день. Одеваясь, он бормочет что-то, и нет-нет на губах его взрывается дудниковское имя.

– Забудь его, он же умер...– грустно говорит Лиза.

– О, разве смерть освобождает от ненависти живых?

Ненависть! Он расходует ее понемножку, чтоб хватило надолго. Это и есть та горючая жидкость, на которой движется теперь его престарелый организм. Вот он водружает на керосинку закопченный кофейник, отправляется за хлебом и приносит газету. Они пьют жидкий овсяный отвар, и старик вслух читает новости дня. Челюскин пробивается сквозь льды. Араки бушует у себя на островах. Аркадию Гермогеновичу нравятся волнения, уже неопасные для его жизни. Профессиональный навык заставляет его с особым чувством выделять из текста всякий случайный дактиль. Лиза греет пальцы об остывающий стакан и смотрит в окно. Она никогда не высыпается из-за этого суетливого старика.

Аркадий Гермогенович обожает молчаливых собеседников. Их становится все меньше: молодежь не любит философического безделья. С тех пор как он получил официальное извещение о пенсии, он стал еще разговорчивее.

– Случалось ли вам, Лиза, смотреть на жизнь так, как будто вы наблюдаете ее извне? Всмотритесь, и вы увидите бесчисленное количество вариаций на одну и ту же тему. Наверно, э... мир будет длиться, пока не осуществятся все возможные комбинации из этих грубых вещественных элементов. Все должно отразиться во всем, чтобы, отразясь, содрогнуться и отхлынуть. Все летит, все вихрится во всех направлениях и отовсюду. Все проходит сквозь нас, и мы проходим сквозь все. Мы только временные сосуды, в которых природа сохраняет свою мысль. Каким понятным все становится, когда оглядываешься из старости! Какая простота во всем... А вспомните, в каких чудовищных горнах ковались эти благословенные миры и бездны. Подсчитайте, скольких усилий вещества стоило хотя бы вот это дерево, тощая ботаническая разновидность, с которой летом и веника не наберешь. Стоило ли оно затраченного труда?., или вы скажете, что человеку, мастеру земли, дано исправить и увенчать мудростью подготовительную работу бога?

Он выжидает ответной реплики, но Лиза молчит, смотрит сквозь стекло, поцарапанное морозцем. Голос старика походит на надоедливую струйку дождя в водостоке. Лиза думает о своем... Шла деятельная подготовка к спектаклю, которым театр рассчитывал привлечь общественное внимание. Неделю назад, когда директор вызвал Лизу сообщить о включении ее в колхозно-узбекскую бригаду, она видела на его столе эскизы костюмов к Марии. С завистью, которую удваивала обида, она смотрела на это пестрое сборище средневековых министров и послов в шляпах, похожих на сады при бенгальском огне, тюремщиков с ключами, имевшими профили людей, шутов с мягкими вислыми носами, жезлоносцев в парчовых робах, отороченных мехом... и, наконец, сама Елизавета присутствовала здесь: сейчас ее мертвенно-синеватые груди, втиснутые в корсаж-корзину, могли отпугнуть даже снисходительного Дудлея. Колдовские краски тлели на бумаге, а директор скучным тоном проповедника говорил о самоотверженности и о пристальном изучении монументальных страстей народа, без чего не бывает истинного художника. С пылающими ушами она послушно кивала ему, догадываясь, что ее изгоняют из театра без надежды на возвращение. (Растерянная и уже сломленная, она готова была признаться в любой вине, существа которой еще не понимала сердцем.) На сегодня назначен отъезд этой бригады, составленной из актеров, не занятьх в очередных постановках. Поезд уходит в половине одиннадцатого. Она уже опоздала... Журчит в желобе вода...

– ...давайте же осмыслим эти эмпирические упражнения природы. Не кажется ли вам, Лиза, э... что природа стихийно ищет какого-то счастливого совпаденья, которое оправдало бы ее хаос, ее смятенье, самые масштабы ее неумелости? Всмотритесь, она движется на ощупь, она создает уродов и губит, стыдясь их; она чертит и смазывает свои творенья, еще не успевшие осознать себя; она бьет их по головам, приговаривая навскрик– не то, не то! Ни в одном производстве не бывает такого брака. И вот, э... мы сами– только черновики гигантов, которые узнают в свое время, что и они карлики. Вы зеваете, вам скучна моя воркотня?

– Вчера ты говорил о том же самом. Налить тебе кофе?

– Полчашки.– Он испытующе косится в ее сторону.– Мне кажется, я надоедаю вам...

– Я зябну, дядя.

Тогда он вскакивает и приносит свое брезентовое сооружение, оно не гнется, оно трещит, как промороженное, оно похоже на саван.

– ...дует от окна. Сегодня все розовое от мороза. Газеты пророчат арктический февраль. Надо экономить дрова...– И недовольным жестом тычет в газетную сводку.– Дороги не справляются с перевозками топлива. Накиньте эту вещь на плечи, Лиза, и вам, э... будет тепло, как солдату в будке!

– Я оденусь в это когда-нибудь позже. Пока еще рано! – зловеще произносит она.– За что напала на тебя соседка? Она читала ту рецензию, где мне рекомендуют заняться белошвейным ремеслом?

Аркадий Гермогенович понуро опускает голову:

– Соседи всегда злы, а рецензенты – соседи искусства. Вы не опоздаете на репетицию, Лиза?.. Когда у вас начало?

Краснея и пряча глаза, она говорит, что в двенадцать. Старик не догадывается ни о чем. Он собирается на работу, и уже Лизе достается чистить картошку на обед. «Ужасно как губит ногти картофельная кожура!» Вдруг краска заливает ее лицо. Зажав рот ладонью, Лиза слушает, как шумит щеткой соседка, вызывая на ссору. Это жена водопроводчика мстит Лизе за отказ в дружбе. «Грязнуля,– громко возглашает она за дверью.– А еще с доктором жила!» Немедленно надо что-то делать. Лиза вскакивает и бежит на автомат, в аптеку. Мерзлый снег задорно взвизгивает под подошвой, на заборах балагурят, попрыгивая, воробьи. Лиза дважды звонит Гальке Громовой, но аппарат неизменно занят. Она бросает в щель последнюю монетку, чтобы услышать вопросительный, настороженный голос подруги. Должно быть, она боится Лизы: несчастье заразительно... Да, списки сокращенных уже вывешены в театре. Да, имя Похвисневой значится там. Нет, Галька не знает, что следует предпринять в таком случае. Кажется, составляется труппа в Ойротию... Их разъединяют. Волнуясь, Лиза стучит по рычагу: гудки, гудки... Кассирша смотрит на нее с сожалением. Лизу уже признали здесь. Бывают дни, когда она звонит на целый рубль. Усталая, она возвращается. Не хочется ходить больше никуда, чтоб не слышать сочувственного и лишь в разнообразных тембрах мычания. Она возвращается медленно, со страхом думая, что у Аркадия Гермогеновича сегодня отменили урок. (Чудно – он обучает своих фармацевтов читать Горация в подлиннике, как будто без этого нельзя отличить аспирина от слабительного!)

День Лизы становится громаден, и ей не хватает себя заполнить его до краев. Она берется за десятки дел и не заканчивает ни одного. Она штопает старенькое белье, сохранявшееся у дяди в ее провинциальном сундучке. Оно из простенькой холстинки, и рваных мест в нем больше, чем самого белья. Она сваливает его как попало назад. Присев на скамеечку, она растапливает печурку. Колени охватывает тепло. Огонь с хрустом пожирает поленья. Лиза перелистывает книги из стопки, предназначенной на продажу: Похвисневым не хватает на жизнь.

Тут Лафарг и Дарвин, Овидий по-русски и разрозненные томики Франса. Эти сочинения выпали из обихода Аркадия Гермогеновича. На его столе появилось Добротолюбие, толстая сутулая книга схимы, старчества и христианского примиренья. Он читает ее не потому, что ищет веры, а оттого лишь, что уже нечем ему питать свой атеизм... Здесь на полке есть одна, любимая: о Марии. Лиза прочла ее несколько раз сряду, по ей все мало. Она узнала о Риччио и Дарнлее, любовниках Марии, хотя оба и не помечены у Шиллера в списке действующих лиц. Она удивилась именам Норфолька, Вольсингема, Мендозы и Филиппа, главных режиссеров трагедии. Она прорвала нарядную оболочку образа, чтоб заглянуть глубже, и он стал увядать в ее руках. «Так вот какая ты была на деле!»

Соседка кричит через дверь, что Лизу спрашивает гость. Ее голос неожиданно почтителен. Лиза нерешительно идет в прихожую. На пороге монументально высится Протоклитов. На нем такая доха, что теперь уважения соседки хватит на целую неделю. «Как быстро сбываются желания, когда это не надо!» Лиза кланяется вполкивка и не протягивает руки.

– Можно мне войти к вам, Лиза?

– Нет, у меня сидят люди.– И только теперь сознает, зачем ей нужен был его приход: в лицо, в лицо ему крикнуть о своей свободе! – Вы по делу или просто так, на огонек?

Все двери комнат в квартире настежь. Девять жильцов пьют вечерний чай, слушают их и получают удовольствие.

– Выйдем на лестницу,– говорит Лиза.– Ну?

В разбитое стекло парадной двери струится холодок и доносится снежный скрип чужих шагов.

– Я не думаю, чтобы я был несправедлив к вам, Лиза,– размеренно начинает Протоклитов.– Такая профессия у меня. Га, мы делаем добро людям, и они боятся нас, как огня. Но если даже миновать все поступки, которые вы совершили...

Она перебивает его нетерпеливо, закрывая ладонью горло:

– Я же мерзну, излагайся скорее!

– Хорошо. Я хочу предложить вам денег... вам, наверно, трудно? – Его мучит опасенье, что его беседа с директором может стать причиной ее увольнения. Он не знает, что это уже произошло.– Я обязуюсь делать это ежемесячно, пока вы не вернетесь.

«Смешно, барин приходит дать копеечку».

– Вы хотите купить мою верность? «Га, она не догадывается ни о чем».

– Логика обиженных всегда чудовищна... но я не вижу причин и для обиды.

– Я согласна с тобой, Илья: я работаю плохо... не умею лучше. Но я ем то, чего заслуживаю, и... черт, мне нравится моя еда!

Он кланяется с видом удовлетворения от исполненного долга и отступает на ступеньку:

– Хорошо, Лиза. Ваша твердость делает вам честь. Я вернусь через полгода.

– Напрасно!., в такой шубе, в такие трущобы.– И уже вдогонку: – Тебя разденут в нашем переулке!

...четыре полена, суточная порция тепла, сгорели; чернеет и пеплится огненный тлен. Лиза подходит к окну. Иней осыпался; деревья торчат как обугленные. Приходит Аркадий Гермогенович. Они едят вчерашний суп. Дядюшка шумен, как никогда.

– Вы чем-то опечалены, Лиза?

– Нет... но я стеснила тебя. Ни проветрить, ни вымести...

– Вы хотите намекнуть, что в моем возрасте старики трудны в общежитии? Это правда, Лиза.– Он виновато треплет ее по руке.– Как прошла ваша репетиция? Я заранее пугаюсь... Наверно, я не приду на этот спектакль!

– Знаешь, дядя... я, кажется, откажусь от этой роли. Я раздумала... – Она прикладывает пальцы к щекам.– Как щеки горят... это от печки.

Аркадий Гермогенович демонстративно зажимает уши, гремит посудой, пятится от племянницы. И по этой неумелой, слишком прозрачной хитрости Лиза понимает, что старик давно уже догадался обо всем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю