Текст книги "Дорога на океан"
Автор книги: Леонид Леонов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 40 страниц)
ДЕПО
В такой ранний час утра депо представлялось огромными четырехугольными потемками, со всех сторон обложенными черным камнем. Ощутимые даже сквозь кожанку, бродили в нем рассветные сквознячки. Подобно металлическим брусьям под потолком, они связывали воедино разрозненные впечатления об этом сводчатом и нежилом пространстве. Депо состояло из шести секций; каждую из них промывные каналы делили на ряд стойл, и в них, с плотностью поршней вдвинутые в полутьму, покоились недвижные тела машин. Иные стояли без колес, поднятые на домкратах для обточки, другие как бы зевали разверстыми дымовыми коробками, и видны были располосованные светом их черные трубчатые внутренности. Оживленье начиналось по мере того, как очередная смена заступала свое место. В прокоптелых воронках на потолке зажигался неверный, чумазый свет, и в сознанье отпечатлевались не целостные предметы, как привык мыслить о них разум, а лишь искромсанные части их, попавшие в тусклые, качающиеся световые конуса. По числу лампионов таких кусков в первом помещенье, куда вошел Глеб, было четыре.
Можно было бы обобщить наблюденье и показать, как меняется выраженье мира в зависимости от того, освещен ли он ущербной луной, или вспышкой шрапнели, или тленом угасающего костра. С равным правом запах мог лечь в основу описанья, и тогда краской служили бы даже едкий смрад горелой пакли, или ядовитый дымок паровозов, стоящих под заправкой, или щекотная смесь пара и перегретого мазута. С не меньшей выразительностью и звук способен был оформить очертания деповского утра. Тогда в звуковой путанице ухо различило бы шумы трудовых процессов – скрежет сверл, или вкрадчивый шелест трансмиссий, или визг напилка, наложенного на подшипниковую бронзу... Подавленное настроенье Глеба могло стать таким же оформителем впечатлений. И хотя пока ничего преступного не произошло там, на платформе, никогда чувство вины не обострялось в нем до такой степени. Оно придавало подчеркнутую новизну этому месту, знакомому ему до отвращения. Так, с давно утраченной остротой он ощутил сернистый привкус угольной гари на языке... Вдруг он вопросительно вскинул голову.
Он услышал простенькую, в пределах одной октавы, мелодию, затейливо выписанную на шумовом фоне депо. Где-то здесь, среди дремлющих и параличных машин, пели дрожкие латунные язычки. И оттого, что не сразу поддавались разгадке ни инструмент, ни самая песенка, раздражение Глеба усилилось. Стремясь доискаться до причины, он вступил в ближайший световой круг. Мелкий, частый грохот передался ему одновременно и через ноги и через ухо. Человек с отбойным молотком приник к дымогарной решетке; он вальцевал трубы. Гудело гулкое чрево котла (но песенка была слышнее!). Мастер поздоровался с начальником, и начальник отошел. Такой же точно паровозный хирург сидел на горбу другой машины, копаясь в сухопарном колпаке. Факелок, похожий на чайничек, пылал сбоку. Оранжевые, текучие отблески огня глянцевели в засаленных штанах мастера, и заплаты на них были как бы из красной меди. Самое лицо мастера исчезало в потемках, но вот блеснули зубы, и Глеб понял, что тот улыбнулся.
– Стараются татаре-то... всю ночь малярили! – И показал на соседнюю секцию, откуда доносилось шипенье пара и исходило голубоватое свеченье.– Точно невесту обряжают... На такую во всем Черемшанске хахаля не наймешь!
Смысл его замечания был злостный, непонятный, но постыдный.
– Я не люблю твоих прибауток, Гашин,– сдержанно заметил Глеб,– и давно держу тебя на примете.
Мастер засмеялся, с низменным воодушевленьем сдернул с себя шапку, и странно было видеть, что прическа у него слежалась в виде кепки. Смешок означал, что Гашину известны пределы его власти и что ссориться с ним не следует.
– Еще бы не приметить: место тесное. Я и не такое за тобою примечал, Глеб Игнатьич...– и тихонько постукивал молоточком по балансу, а намека своего не разъяснил.
Было унизительно стоять перед ним и ждать, не проговорится ли; вместе с тем не хватало силы повернуться и уйти. Держа руки в карманах, Глеб молча всматривался в лицо самого опасного из врагов (так ему тогда казалось) и старался припомнить, при каких обстоятельствах они встречались раньше.
– ...и скажем прямо, шалят ребятки, и оттого непременно что-нибудь у них случится.
Ясно, этот человек приложил бы все старания к тому, чтобы пророчество его оправдалось. Ему прямой был смысл противиться выпуску комсомольского паровоза. Когда-то эта машина находилась в его ведении, пока за неоднократный обрыв поезда в пути не перевели его с правого крыла на левое, а затем и вовсе сняли с паровоза по настоянью молодежи. Глеб хорошо знал, кто именно бросил горсть песку в цилиндры паровоза и каким образом угольная лопатка оказалась в дымовой его коробке. Но это был единственный человек в депо, на которого не подымалась карающая рука Протоклитова. Считали даже, что Гашин находится под особым благоволением начальника депо, и удивлялись вслух, когда тот не сумел отстоять любимца. Надо было уйти куда-нибудь от этих нестерпимо дерзких глаз, но последнее, приличное для начальника слово не подыскивалось. Зная отношение Протоклитова к начинанию комсомольцев, Гашин видел в нем прямого сообщника и ворчливую сдержанность начальника принимал за намерение держать его, Гашина, на почтительном расстоянии от себя. В этом месте опять зазвучала давешняя мелодия, и тогда Глеб машинально обернулся к соседней секции депо. Он заглянул туда.
У окна происходила автогенная сварка. Догадались отставить защитную ширму, чтобы воспользоваться этим дополнительным освещением. Сиянье горящей кислородной струи во много раз пересиливало рассветные сумерки. Окна казались темными, хотя уже окончательно рассвело. И, празднично сверкая в пульсирующем свете, стоял посреди комсомольский паровоз. Потребовалось ввести эту громадную вещь в такое тесное пространство, чтобы явственней стали ее могучие размеры и возможности. То была гордая и красивая машина серии ЭШ, № 4019, пятискатная, с заново отремонтированным котлом, с зеркальными прожекторами и с поручнями, свежевыкрашенными в пронзительный суриковый цвет. Гигантский значок КИМ, точно снятый с груди богатыря, украшал широкую, конусом вперед, дымовую коробку паровоза. Профильная тень его на стене, чуть откинутая назад, как бы на последней скорости, могла служить девизом к замыслам будущих конструкторов. Машина исходила паром, и было что-то колдовское в том, как гремучий кипяток из брандспойта бился в стальные мышцы движения.
Ее мыли; после долгих волнений наступало самое ответственное испытание. Скоро, совсем скоро 4019-я уходила в свой первый пробег. Человек десять молчаливых ребят с тряпками и паклей суетились вокруг длинного, почти стрекозиного тела машины. Отполированные дышла и наружная арматура уже радовали глаз, но какой то предельной, навеки пленяющей красоты хотелось добиться энтузиастам. (Глеб подумал, что женам с такими жить будет жарко и весело.) Кстати опять зазвучала металлическая песенка, уже громче, ближе и уверенней. Мелодия была чиста и приятна; было хорошо, что чья-то свежая озорная нежность вступила в суровую утреннюю скуку депо. По возрасту и опыту Глеб был старше этих ребят, но не острое стариковское чувство было причиной его раздраженья. Все время он не переставал думать о Кормилицыне; в самом факте его приезда заключалась недоступность для Глеба этих простых и честных радостей.
Он прошел за машину. У просырелой стены, на тонком слое пакли, сидел парень в старенькой, залатанной фуфайке, одно колено подогнув к себе; сапог на другой, вытянутой ноге подмокал в лужице воды. Музыка исходила отсюда. Левая рука парня держала недокуренную папироску, а в правой была зажата пластинка дерева, одетая жестью и начиненная уймой всяких латунных голосков. Он самозабвенно проводил мимо губ свою певучую игрушку, и стремительная россыпь звуков – то собранных в низкие трелистые пучки, то в одиночку, по-птичьи звонких – заставляла улыбаться его хмурых, бессонных товарищей. С видом сосредоточенного равнодушия Глеб слушал эти музыкальные упражнения. Кочегар Скурятников, из бригады комсомольского паровоза, был совсем недавно принят в организацию. Он был дерзкий, чудаковатый, не без норова; товарищи его любили.
Скурятников открыл один, потом другой глаз, и музыка замолкла.
– Что это вы играете? – по возможности дружественно спросил Протоклитов.
– Марш играем, товарищ начальник.– И спрятал гармошку в карман.
Он имел право заниматься чем угодно в свой выходной день: он никому не мешал здесь в уголке. Протоклитов собирался осведомиться и о причинах такого веселья, но тут его заметили; послышались шутливые приветствия, и кто-то вслух, настороженно позвал невидимого пока Пересыпкина... Надо было как-нибудь отметить их молчаливые упорство и усердие: Протоклитов сказал негромко, что на такой машине не зазорно въехать прямо в социализм. Ему гаркнули в десяток дружных глоток: «Налегаем!» Затем что-то зашумело в будке, и тотчас незнакомый молодой человек стал спускаться с паровоза, непривычно цепляясь за поручни. Фигура эта показалась занятной Глебу; на вид ей было уже не меньше двадцати, но она стоически выносила бремя своего возраста. Вся она была обвязана ремнями, как чемодан в далеком путешествии. Рукав кожаной рыжей куртки носил следы свежей краски, и паренек заметно франтил этим пятном, как боец гордится раной. С минуту он пытливо и озабоченно всматривался в паровоз, точно в любимое свое творение, барабаня пальцами в походную сумку на боку. Потом протянул руку Протоклитову и сообщил, что это он и есть Пересыпкин.
– Давно ищу случая познакомиться с тобой! – заметил он с насупленными бровями.
– Ну, найти меня легко. На горе собственный дом, нижний этаж...
– Тогда извини,– тихо сказал Пересыпкин.– А я искал тебя в депо.
Упрек был незаслуженный; Протоклитов большую часть суток проводил в депо, но так уж пришлось к слову, и, кроме того, юношу слушали товарищи. Он и сам поторопился смягчить свою дерзость признанием трудностей деповской работы. Однако проявленная мягкость показалась ему чрезмерной, и он снова весь заострился, готовый к бою.
– Вот,– начал он, с нежностью касаясь голубоватого мяса стали, еще теплой от кипятка.– Вот то, чему ты противился. Отличные у тебя ребята, Протоклитов. С такими только на штурмы ходить!
Протоклитов намекнул, что паровозная служба – дело сложное и выглядят несколько наивно скоропалительные суждения о ней.
– Ну, я не первый год на транспорте! – обидчиво вспрянул Пересыпкин.
– В таком случае, ты хорошо сохранился для своих лет, товарищ!
Тот вскинул лицо, уколотый в самое больное место; даже в роговице глаз, казалось, проступила краска. И, точно заподозренный в невежестве, он выпалил в один дух все обвинения, какие успел собрать в черемшанском депо. Он упомянул случаи недодачи паровозов, частый повторный ремонт, неправильное чередование горячих и холодных промывок; стремясь к похвальной точности, он указал, что у машины С-64 тендерные коробки разболтаны и текут, а в машину ОВ-201 еще вчера закачали несмягченную, при жесткости в тридцать процентов, воду. Наведя легкую критику на планы цеховых ячеек, он спросил также, почему т. Идрисова не кончила до сих пор расчетов по водокачке за вторую половину ноября. Он раскалялся и лотом – драться, так уж до конца! Угольная смесь по полугоду валяется под эстакадой, пока все калории не изойдут в воздух. Температурный режим в депо не соблюдается, и паровозы подвержены простуде в той же степени, что и люди...
– ...Они ж чихают у тебя, как сумасшедшие! – запальчиво и своеобразно заключил он.
Они были не одни; ребята слушали каждое слово этой перебранки. Копоть углубляла рельеф их нахмуренных лиц. Начальник депо указал молодому человеку и уважаемому журналисту, что разговор ведется в присутствии людей, от которых он требует безусловного подчинения. Он повернулся спиной к Пересыпкину, пообещав в свободную минуту и в ином месте продолжить эту поучительную беседу. Затем деловито, без особой ласки, он поблагодарил комсомольцев за проделанную работу и сказал об ответственности, какую они отныне берут на себя. Тотчас же старички, собравшиеся на шумок, оживились, и один каркнул вещее словцо «докатаются!», а другой пообещал выбрать им самую грязную рогожу для знамени, если проиграют эту слишком крупную для их опыта игру. Третий прибавил баском, что и до ремонта эта машина хаживала без греха.
– Осподи! Да дай в нее тройку лопат хорошей марки, и пар гремит!
Так несостоявшаяся ссора завершилась шутливой и дружеской перекличкой стариков и молодых. Комсомольцы приглашали начальника депо прийти к ним на собранье после гудка. Это было шагом к примиренью.
Протоклитов пообещал и, стремясь закрепить дело дружбы, осведомился, кто станет испытывать машину. Высокий широкобровый юноша в замасленной, с графитовым глянцем спецовке выступил вперед. Это был единственный в Черемшанске механик из татар, только что переведенный с левого крыла на правое. Его звали Сайфулла, ему было не больше двадцати пяти. Он доводился каким-то дальним родственником Бадрутдину Зиганшину, комиссару мусульманского батальона, погибшему, по слухам, в башкирском восстании под Белебеем. И правда, Сайфулла походил на своего легендарного родича: те же рост и матросская осанка, та же гордая, всегда примкнутая подбородком к груди голова, те же острые, с желтинкой, чуть исподлобья ястребки-глаза. И, может быть оттого, что Протоклитову довелось однажды повстречаться с Зиганшиным, он недолюбливал и этого красивого и мужественного человека. Ребята ждали слова от начальника.
– Ну, поздравляю, Сайфулла! – и даже угостил папироской.– Расти большой, умей хозяйствовать, не промахивайся...– И вдруг спросил мимоходом, что тот станет делать, если лопнет дышло в пути.
Таких вопросов не задают бывалому машинисту: широкие, как у его кочевых предков, брови Сайфуллы сомкнулись у переносья. Волнуясь, он заговорил, и с первых же слов стало видно, что о таинствах парораспределения он имел несколько смутные понятья. Глеб кивал одобрительно и стряхивал пепел с папироски. Потом он протянул руку юноше, и все тело Сайфуллы повело застенчивой и благодарной улыбкой.
– Вот хорошо, вот хорошо, начальник! – бормотал он, роняя на пол кусок наждачной бумаги.
Ребята разбрелись, а юноша все стоял посреди дымящихся луж, опустив глаза на свои растопыренные, в копоти и ржавчине, пальцы. Жар недавней радости проходил; сквозь спецовку, надетую поверх рубахи, добирался утренний озноб. Татарин поднял голову и увидел машину, владыкой которой становился. Детская мечта сбывалась, но иным представлялся теперь паровоз, чем в сновидениях крестьянского мальчонки. Он глядел на эту груду умно и отчетливо организованного металла, когда-то подавлявшую его воображение, и, казалось, наспех и в уме повторяя все, что знал о паровозе.
В каменных выемках под крышей жили упитанные деповские голуби. По-воробьиному тесно они сидели на кирпичных выступах, покрытых парчой инея, и болтали что-то – наверно, о новых и новых хлебных эшелонах. Сайфулла рассеянно слушал их воркотню, напоминавшую о давних мальчишеских увлечениях. Громадный путь отделял его от прошлого. Вдруг он схватил шкурку с пола и принялся оттирать свежую рыжеватинку на буферной тарелке.
РАЗГОВОР С ПРОШЛЫМ
Кормилицын ждал Глеба, пристроившись на его койке.
Она была жестка; сквозь одеяло прощупывались щелеватые доски. Он оперся локтями в колени и так сидел, закрыв лицо руками. Часов у него не было, и неизвестно, сколько времени он высидел так, в безделье и забытьи. Он отдыхал от путешествия, от Зоськи, от самого себя... Дом был двухэтажный. Время от времени двигали стулья наверху, и Кормилицын, вздрагивая, всматривался в тесовый, гладко выструганный потолок. Он почувствовал голод и обошел комнату в поисках еды. В некрашеном стенном шкафчике, аккуратно сложенные, лежали нитки, пуговицы и всякая обиходная мелочь холостяка. Стопка книг по паровозному делу возвышалась на подоконнике; Кормилицын машинально полистал их. Третьим сверху оказался томик Ленина с красным матерчатым корешком; он напуганно, как от огня, отдернул руку. В незапертой плетеной корзинке под койкой хранились новые суконные штаны, белье и сверху, совсем на виду, револьвер. Холодок вороненой стали почему-то вызвал в памяти образ Зоськи и ее нового, громадного во всех своих частях любовника. Вещь почти прилипла к руке, потребовалось усилье воли, чтобы стряхнуть ее назад. Других тайников здесь не было. Комната казалась пустыней, ни зеркала, ни соринки... Все это соответствовало представлению Кормилицына о его приятеле. Это было лишь временное, по дороге к возвышению, пристанище Глеба; и здесь-то, на перекрестке двух дорог, суждено было им встретиться. Оба не имели вещей при себе; Глеб оттого, что подымался в гору, а Кормилицын – торопясь вниз, в долину блаженных. Так называлось на их давнем интимном языке последнее место назначения для всякого кожаного мешка с душою.
Тем временем за окном прояснилось. Дым спадал, и в небе призрачное, почти намек, объявилось солнце... Гость начинал сердиться. В самом отсутствии Глеба мнился ему заведомый и хитрый план: сократить до предела время близости. И так велика была все же его привязанность к Протоклитову, что разом простил ему недобрые догадки, едва тот вошел. С любовной и смущенной улыбкой он следил, как тот громадными ломтями резал хлеб и взламывал консервные коробки. Дополнительно Глеб извлек из кармана горсть конфет и бутылку водки, окончательно рассеявшую подозрительность Кормилицына.
– Я доставил тебе хлопот, Глебушка?
– Пустяки, присаживайся, будь гостем. Меня задержали, извини.
– У тебя неприятности в депо?
– Нет... но все горланят о борьбе, убеждают друг друга и забывают, что в атаку ходят молча. И прежде всего надо гаркнуть басом этой равнодушной шпане: хочешь жрать досыта, хочешь жить в теплом доме, исполняй свое дело как следует. Я бы их поставил на место, да руки у меня коротки, Евгений!
И он со злой откровенностью распространился на эту тему, а Кормилицын почти восхищенно кивал ему, с точностью зеркала подражая его лицу.
– Ты умный, Глебушка. Ты умеешь выразить то, о чем я только подумаю. И ты любил всякое дело исполнять по совести. Но не кричи, вокруг чужие люди.– Он показал на потолок.– Там все стулья двигают... ничего это? Я теперь раскусил твой намек насчет письма... ты уж извини по дружбе! Кстати, что же ты, так без женщины и живешь?.. Обходишься? – И собрался было сделать соответственный жест, но испугался внезапного блеска в глазах Глеба,– Я хотел сказать – без семьи?
– Да, я один. Ты пей, пей... я в депо пообедал! – И это прозвучало, как «напивайся скорее!».
– А сам не хочешь со мной? Ну, не настаиваю. Значит, за нашу встречу, милый старик! – сказал хрипло, от нахлынувшего чувства, гость. И выпил, и, видно, застряло где-то; он провел ладонью по горлу, как бы продавливая слишком крупный глоток, и сидел оглушенный, со сконфуженным и подпухшим лицом.– Я уж еще налью, можно?
Глеб пристально изучал своего гостя. Это был только скелет прежнего богатыря, наспех обтянутый нездоровой, нечистой кожей. И какой-то дьявол неутешного горя надоумил его сверх того отрастить эти унылые поповские космы.
– Ты основательно пьешь, Евгений?
– Нет, изредка... чтоб отрегулировать организм. Понимаешь, увидел тебя, и ожило все, что закопано под нами. Вот мы ходим, и шаги наши гулко отзываются в их гробах, а? Так выпьем за них, которые слушают сейчас нашу беседу... Тебе не нравится, что я бубню?
– Нет, отчего же... ты мой гость. Только ты закусывай, закусывай!
– Так за вас, мертвые, погибшие нежеланной смертью! – сипло провозгласил он куда-то в пространство и высоко поднял руку, и, точно взорвалось в нем вино, поморщился, и опять потянулся к бутылке, но посовестился и спрятал руку под стол, и сидел, левой рукой пощупывая несуществующую бородку. (Видимо, в самом начале новой жизни завел себе бородку, но сбрил в минуту просветленья, а привычка осталась.)
Глеб молчал; он сам вызывал свое прошлое на поединок, и оно выкинуло ему эту кость из могилы, и он следил, прищурясь, как содрогается на ней какой-то уцелевший мускул. Пряча глаза от друга, Кормилицын копался в консервной коробке перочинным ножом.
– Это лещ? – спросил он, тяготясь молчанием Глеба.
Похоже было, что вопрос разбудил Протоклитова.
– Кто ты теперь?
– Кто? – и захохотал униженно, постыло и визгливо. – Да как и ты, просто беспартийная шатия...
– Но ты... порядочный человек?
– Я не убиваю и не граблю...
– ...Сидел в тюрьме?
– Да. У меня нашли при обыске полковое знамя. Плохо спрятал, дурак я...
Глеб вопросительно поднял глаза; Кормилицын никогда не служил в пехотных частях.
– Откуда оно у тебя?
– Мне дал его на сохранение покойник Ферапонтов... Помнишь его?
Еще бы не помнить это приплюснутое снизу, мясистое, как у кита, лицо (и там, в смуглой мякоти его подразумевались косоватые глаза). Имя это пользовалось понятной и заслуженной ненавистью у красных.
– Ты сказал, он умер?., отчего? Кормилицын выпятил губу:
– Хо, отчего в наше время может умереть порядочный человек... от революции. Его опознали в поезде, он выпрыгнул на ходу, но сломал ногу. Стареем, уж не до гимнастики! Вот и мы с тобою...
– Ну, положим, сходство маленькое.
– А почему? – взъярился тот: начинало действовать выпитое вино.– Мы тоже вполне израсходованные люди. Э, не притворяйся, Глебушка! Тебя спасло неистовство твое, а меня лень – я ведь всегда оставался в тени. Но нам обоим поздно начинать себя снова и рано кончать... – Так, махнув рукой на будущее, он обращался к прошлому.– А чудно, Глебушка... в Забайкалье небось багульник зацветает сквозь снег. Еще ни листочка, а уж малиновые на голых прутиках цветы!
– Рано еще цветам.
– А что у нас нынче?., январь? Да, пожалуй, рано.– Он правильно рассчитал, что под багульник можно выпить и пятую, третья и четвертая проскочили как-то сами собою, в пылу беседы.– Зачем это ты Ленина у себя держишь? У тебя бывают посторонние или... для цитат?
– Нет, я читаю его,– твердо сказал Глеб.
– Так, понятно.– Он с любопытством покосился на Глеба.– И что же, нравится тебе, как... он пишет?
Глеб постучал пальцами в стол; пора было кончать эти прятки.
– Видишь ли, Евгений... я член партии.
– Да ну-у? – пучеглазо, со всею искренностью, удивился Кормилицын.– И давно?
– Лет семь...
Тогда Кормилицын поднялся и энергично отодвинул недопитую рюмку; она расплескалась. Он был бледен и скорее сконфужен, чем потрясен оглушительным цинизмом признания. Глаза его забегали по комнате, пока не отыскали шапку. Он долго смотрел в ее засаленное ватное донышко, как бы не понимая назначенья вещи, потом положил обратно.
– ...не может быть! —и подмигнул почти напуганно.– Ты смеешься надо мной. Это все длится великий твой обман... ты же никогда не уважал меня, Глебушка, а?.. Как же все это произошло?
– Боюсь, что это выше твоего понимания, Евгений.
– Да, ты был даровитее всех нас. Ты все рассчитал, ты же математик. Но я помню твою угрозу, что надо считать перебежчиком всякого, кто пойдет на советскую службу. Неужели ты и тогда предвидел, кто кого подомнет? Наверное, ты хотел, чтобы всех нас постреляли и чтоб некому было уличить тебя... так ведь? – Он вскочил и с разгону вцепился в Глеба, скомкав одежду на его плечах.– Кричи, дьявол, правда это?., а как же все, что было? А как же мы-то?.. Что же нам-то – рукоплескать тебе, что ли?
– Это ваше дело. И не дыши на меня, Евгений: противно!
Кормилицын отошел, с машинальной брезгливостью вытирая руки о полы своей шерстяной рубахи. Он поднял шапку с пола; напряженно соображая, что же именно случилось, он выдергивал по волоску из меха и бросал вокруг себя. Вдруг он обиженно ухмыльнулся и очень бережно положил шапку на край стола.
– ...ну, тогда я, пожалуй, и сяду. Чего же мне стоять перед тобой! А я-то, балда...– Уже не стесняясь, он налил себе еще и следом еще, несчитанную.– Странно: ведь я ничего о тебе не знаю... есть ли у тебя сестра, брат, мать – чтоб плюнуть тебе в глаза! или ты от непорочного зачатия произошел? Кто же ты, кто?., и как же... я хочу спросить: ты предан этой, новой власти?
– Я сам эта власть,– не очень уверенно произнес Глеб, решаясь идти до конца.– И я делаю свое дело честно и искренне.
– Да, да, понимаю. Что же это, честолюбие? Судя по твоим пожиткам,– он насмешливо обвел глазами пустые стены,– профиту тебе пока мало. Рассчитываешь отыграться в будущем?., и ты же не за социализм борешься, но и не за какую-нибудь свою систему общего счастья, даже не за право открыться впоследствии, чтоб плакали над тобой, как над Жаном Вальжаном... Ведь ты же без верхнего этажа человек, без бога, без совести... ты, смертельно равнодушный ко всему, примазался к большим игрокам – а для чего? Занятно, все в жизни повидал, а вот раскаявшихся негодяев не приходилось... И знаешь, я могу убить тебя сейчас, и меня станут судить как убийцу советского праведника, а?.. – Он хохотал, балансируя на стуле, размахивая всеми конечностями.– Ах ты, гл-ла-диатор, сук-кин сын...
Он проделывал все это уже без всякого стеснения, запрокидывал голову так, что Протоклитову видно было в подробностях его небритое, кадыком вперед, горло. (Стулья в верхнем этаже вдруг перестали двигаться.) Вслед за утратой кровли и жены Кормилицын терял единственного друга и мстил ему, и сыпал ему в раны соль, чтоб закричал наконец и признался в нечестной шутке. Чуть прищурив глаза, Глеб следил за конвульсиями Кормилицына. То была живая улика прошлого. Раздавленное, оно извивалось под ногами если не в состоянии ужалить, то ища хотя бы осквернить прикосновеньем...
Внезапно бешенство одолело разум Глеба. Руки непроизвольно сжались, и ладони с галлюцинаторной четкостью ощутили колючее, небритое горло Кормилицына. Внешне оставаясь недвижным, он сжимал кулаки, и оно туго подавалось, продавливалось внутрь, хрящеватое, теплое, ненавистное... А тот все хохотал, пускаясь в замысловатые рулады и переливы, размахивая руками и следя украдкой, как темнели протоклитовские зрачки. Он перестал так же неожиданно, как и начал, и с прежней собачьей униженностью налил себе еще.
– Я прогоню тебя, Евгений, если эти судороги повторятся еще раз,– невозмутимо заметил Протоклитов и откровенно разглядывал следы ногтей в своих ладонях.– Кстати, я не особенно и верю в их естественность.
Сверкнув глазами, Кормилицын высоко поднял рюмку:
– Мне нравится бесстрашие твое, друг. Беру назад подлые свои ругательства. Пророчу тебе: ты в самом деле далеко пойдешь! Это, пожалуй, и лучше для нас обоих. Я старею, я становлюсь все менее изобретательным... ведь ты не забудешь меня? Итак, за великую будущность твою! – И тост прозвучал как обещание не портить карьеры друга.– Вот теперь можно и закусить. Я, знаешь, проголодался...
Он ел с порядочным аппетитом, ведя учтивый и вполне интеллигентный разговор. Темой служило пережитое и передуманное. Так, в повесть Кормилицына входили и описание совхоза, и живописные сведения о ссоре с неким бухгалтером Чумко, и кое-что об интересных разговорах со следователями, из которых последний заявил по окончании допроса, что он, Кормилицын, совершенно неопасен для советской власти. «Большой нахал; но в общем ему нельзя отказать в известной доле юмора!» Глеб рассмеялся проницательности чекиста и даже собирался выпить рюмку за состоявшееся примиренье, но тут прибежали из депо за Протоклитовым.
Кормилицын боязливо проводил его до двери.
– Ты надолго?
– Во всяком случае, мы еще увидимся до твоего отъезда. Советую прилечь и отдохнуть, Евгений. Я разбужу тебя...
Тот замялся:
– Видишь ли, я боюсь, что не достану билета на вечерний поезд...
– Пустяки, я устрою тебя в вагон. У меня имеются знакомства на станции...
Он ушел и пропадал до сумерек. Когда, за полчаса до прихода поезда, Глеб вернулся за Кормилицыным, тот все еще сидел у стола. Бутылка перед ним была пуста. Глеб сказал, что пора собираться, но тот бессвязно бормотал что-то все о том же бухгалтере Чумко; видно, досадил ему тот неизвестный кляузник. Глеб попытался было окрикнуть эту падаль, но та зашевелилась и выпустила когти. «Мы с тобой всё в сюртуках, а ну-ка, давай сымем их, любезный!» Однако он тут же раскаялся в своей дерзости, заплакал, запросил прощенья и стал окончательно нестерпим,
– Я тут твои валенки надел, Глебушка,– вспомнил он и выставил вперед ноги из-под стола.– Они у меня обморожены были, болят... ноги-то, а?
Это были великолепные козловые сапоги, с длинным начесом и новыми обсоюзками, теплые, как лежанка в домовитой избе; вещам такого рода в Черемшанске знали цену, но Глеб на все махнул рукой:
– Ничего, забирай их на память, Евгений!
Тот упирался; обоим становилось тошно от этого соревнования в благородстве, где каждый ошибочный шаг мог иметь совсем обратное значенье.
– Мне стыдно, Глебушка... я ведь не грабитель.
– Пустяки, пустяки! Ну, я договорился насчет билета. Тебя сунут на место... Одевайся.
Кормилицын мялся и смущенно поглаживал краешек стола. Вдруг он заявил откровенно, что приехал не в гости, что ехать ему некуда, что временно он решил остаться у Глеба. «Жаль, понимаешь, ноги из валенок вынимать. Пригрелся... а взять их как-то совестно!»
– Значит, ты надолго ко мне? – по возможности сдержанно спросил Глеб.
– Боюсь, что да...– Приподнявшись через силу, он попытался заглянуть в самые глаза друга: – А здорово ты меня ненавидишь, Глебушка?
Он едва стоял на ногах; было бы равно и бессмысленно и опасно волочить его в таком виде через станцию. Тогда Протоклитов запер его на ключ и отправился на работу, более спокойный с виду, чем когда-либо.
На ночь Кормилицын великодушно устроился на полу. «Ты работаешь, Глебушка, тебе нужен отдых». До рассвета его мучил кашель. Все сотрясалось при этом. Дважды в течение ночи Глеб привставал взглянуть, какие гарпии терзают грудь этого дурака,– из всякого рода друзей он предпочел бы теперь иметь собаку: ее по крайней мере можно и застрелить в нужде.