355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Леонов » Дорога на океан » Текст книги (страница 16)
Дорога на океан
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:48

Текст книги "Дорога на океан"


Автор книги: Леонид Леонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 40 страниц)

ПРИПАДОК

Марина вошла в полупустую ложу и пугливым жестом женщины, на которую смотрят и которая не очень уверена в безупречности внешности своей и наряда, провела рукою по волосам, на осязание проверяя каждую их прядь. Но мускульное ощущение в плечах, в груди, даже в коленях (оттого, как складки платья бились при ходьбе, точно шла по высокой траве!) подсказало ей, что все ее тревоги напрасны. Все еще не выходя из ниши, она бегло и озабоченно, в два поворота головы, окинула взглядом пространство перед собою. Оно было безличное, живое, чуть-чуть враждебное. Мерцали непонятные световые пятна на потолке, роились шепотки, и опоздавшие смешно метались между рядами. Склонив голову, она смелее шагнула вперед, только бы скорее сесть – и стать незаметной; но затхлым таинственным теплом театра пахнуло ей в лицо, ноздри расширились, из рядов обернулись в ее сторону, и она испытала кратковременное торжество, как перед зеркалом, в котором она отразилась вся. Было жутко и до головокруженья ново смотреть на себя сотнями чужих глаз, и гут заиграла музыка, и Алексей Никитич придвинул ее стул к самому барьеру.

И вдруг ей стало нравиться все здесь (и этот же самый театр совсем не походил на тот притон искусства, где однажды наблюдал свою жену Протоклитов!): нарядные полукружия соседних лож, отделанных полированным дубом, – густые оранжевые блики света стекали в нем; простая и величавая кубичность зрительного зала, образовавшаяся от выемки пола между двух, один над другим, этажей; праздничная – как всегда бывает от одного присутствия не опробованного еще вина – возбужденность зрителей, уже оплативших свою порцию искусного обмана; сложная осветительная арматура под потолком, на которой, как на рояле, играл неопытный осветитель; даже незамысловатый холстинковый занавес, еще задернутое, но уже колеблющееся окно в чудесную страну тайн и совпадений,– в его складках прятались лиловые сумерки, готовые расцвести... Марина и Курилов приехали вовремя: вполнакала горели лампочки. Голубовато засветилась рампа. Легкая судорога, как в ночном, перед рассветом, небе, пробежала по занавесу. И спрятанные музыканты тотчас же заиграли что-то грустное и о том, чего не бывает в жизни. Марина нахмурилась, и вдруг философические раздумья Власова перебила беспечная песенка, заставлявшая вспомнить о невытоптанных лужайках, об июньских ветерках, колышущих тонкие, на струнных стеблях цветы, о сонмищах пестрых и важных жуков, играющих на басовитых игрушечных виолончельках... Постепенно в музыке растворились и говорки, и скрипы сидений, даже лаистый январский кашель и, наконец, все недавние тревоги Марины.

Но это было только лукавое коварство постановщиков. Вместо обещанной идиллической банальности они подсунули другую – банальность нищеты. У сводчатого подвального окна тачал свое изделие сапожник. Он был очень усердный и поднимался из-за верстака только ради одной молоденькой девушки; в ее присутствии вещи падали из его рук. Потом пришли его товарищи по ремеслу и судьбе, трое. Из их разговора выяснилось, что стал бы гордостью всей сапожной гильдии этот отменный мастер, если бы не захватила его глупая и тщеславная блажь стать непременно королевским сапожником. Но парень был упорен и молчал. Кстати, и добивался-то он своего звания в неурочное время. Трое туманными намеками указывали ему на нищету народа и его право приостанавливать жизнь, когда она несправедлива, на его священный обычай брать хлеб бесплатно, если не на что его купить, на его старинное пристрастие рубить в первую очередь головы королевским холуям. Но девушка была ветрена и жестока; она хотела нарядных платьев и хотя бы тех смешных почестей, до каких может дослужиться сапожник. В общем, первый акт состоял из десятка более или менее удачных суждений о семье, о праве мастера на свое мастерство, о тех торжественных моментах, когда право народа на восстание превращается в его гражданскую обязанность. Фабула пьесы была нарочито упрощена до сходства с формулой, да зрители и воспринимали ее как сказку, легко запоминающуюся и не заставляющую думать. Содержание легко угадывалось из названия. Фредериком мог быть всякий проходимец, но пронумерованным – только король, Судьба сапожника также была ясна, потому что пьесы с двояким решением вопроса редко попадали на сцену. Марина запомнила фразу из текста: народ живет желудком, герой – сердцем, а вождь – разумом, и почувствовала облегчение, что ей не нужно никому разъяснять социальную направленность пьесы.

В антракте Курилов ушел подымить своей трубкой и вернулся, когда второе действие уже началось. Очень условная, на сцене помещалась опочивальня старого короля. Под балдахином на витых бронзированных колонках и высоким, как небо, – желтый, длинный и ужасно плоский, лежал он сам. Он умирал. Врач в черном сюртуке, похожий на стоячие часы, озабоченно составлял лекарство, необходимое, чтоб прикрыть бессилие придворной медицины. На ступеньках рядом, раскачиваясь от горя, плакала маленькая женщина, слишком красивая для королевы, неискренняя для дочери, молодая для сестры. И хотя агония происходила в красноватых потемках, а линзы старенького Маринина бинокля давно сбились с оптических осей, Марина сумела разобрать лицо актрисы... Это была Лиза, и враждебное чувство к ней возникло у куриловской спутницы еще прежде, чем она подняла с колен свою битую, с перламутром, драгоценность. Она решила не глядеть на сцену, и тотчас же в поле зрения ее бинокля попал козлобородый начальник финсектора их дороги, во втором ряду. От этого писклявого придиры ей всегда доставалось, когда сдавала ему оправдательные документы по поездкам. Он сидел один, в обычной толстовке – мешковатой и глухой до ворота рубахе, выгода которой заключалась в возможности подолгу не менять белья. Петров глядел на сцену я ел мятные пряники, предварительно кроша их в ладонях и вбрасывая под усы. Зрелище было еще тоскливее прежнего. Марина снова обернулась к сцене, где Лиза оплакивала своего высокого любовника.

– Наверно, эта женщина никогда не плакала в жизни. У нее так фальшиво выходит! – вполголоса сказала Марина Курилову.

Она ревниво ждала возражения и, когда его не последовало, обернулась к Алексею Никитичу. Курилов сидел, подбородком упираясь в грудь и с закушенными губами. По влажному лбу его проступили темные, с глубокой тенью, жилы. Он делал скрытные, конвульсивные движения при этом, точно отпихивая что-то боком. Марина схватила его холодную руку, он постарался улыбнуться.

– Мне нездоровится, я хочу уехать домой. Вы оставайтесь, Марина... – И, толкаясь, почти не различая людей, вышел из ложи.

Марина побежала следом. Курилов стоял на ступеньке лестницы, держась за перила. Когда Марина заглянула в его прищуренные, остановившиеся глаза, он сделал один, совсем механический, шаг и весь выпрямился, точно шел на протезах. Теперь это был какой-то подмененный человек, родной брат той шарнирной Клавдии, которая напугала Марину во сне. Ей хотелось кричать, чтоб помогли, чтоб разбудили ее...

– Она меня жует... – четко проговорил Курилов про боль, и Марине почудилось, что он сейчас же рухнет вниз, как большая сломавшаяся вещь.

Протекла мучительная четверть часа, прежде чем Марина успела вызвать машину из гаража. Алексей Никитич сидел в раздевальне, изнеможенно привалясь к чужим шубам. Лицо у него было смятое и красное, как будто уносил на себе тревожный багрец королевской опочивальни. Внезапный одинокий вскрик, потонувший в грохоте рукоплесканий, вернул его к действительности. (Окраина аплодировала какой-то ловкой режиссерской выдумке, которою тот обыграл смерть деспота.) Очень удивленно Курилов смотрел в овальное, плохо оштукатуренное окно, где кружились снежинки. На несколько мгновений боль утихла. Точно разбуженный, Алексей Никитич обвел глазами пустой театральный вестибюль. Сперва бумажка на заслеженном паркете привлекла его внимание; потом гардеробщики за своим прилавком, двое, попались ему на глаза. Мечтательно, слегка покачиваясь, один, такой длиннорукий, рассказывал другому, как он дома у себя убил волка. «О рождество богородицы, в году – как война, привадился к нам во двор волк ходить. Тощой, а у-умнай!.. «Што б ему надо?» – думаю. Засел я раз утрышком в стожок...» И лицо у него было такое ласковое при этом, а руки —добрые, точно ласкал своего ребенка. (Другой в это время считал выручку, сурово и истово раскладывая столбики монет.) Алексей Никитич пристально вслушивался в историю волка; детское непонимание светилось в его взгляде. И когда зверь в рассказе гардеробщика упал и заскреб лапами мерзлую, проиндевелую траву, приступ боли вернулся с новой силой. Алексей Никитич приподнялся уйти куда-нибудь, откуда не слышно голоса, и в ту же минуту Марина крикнула ему с верха лестницы, что машина уже у подъезда. Гардеробщики подбежали к Курилову. Ему на плечи накинули пальто, чуть набекрень, как на пьяного, насадили фуражку; он не позволил Марине взять его под руку. Потом те же люди в несколько рук открыли дверь. Отшатнулся нищий. Машина рванулась на полный ход. Вдруг Курилов фальцетом закричал шоферу, чтоб ехал скорее. Он торопился домой, как подбитый зверь в берлогу, где можно было выть и зализывать невидимую рану. В лифте он стоял спиной к Марине, чтоб не видела его лица. Припадок усиливался. Курилов пробежал комнаты и бросился на диван. Им владела животная уверенность, что, если изловчиться, прижать плечо к щеке, завязаться узлом, можно обмануть боль. И он старательно изобретал эту позу, изгибаясь, запрокидывая туловище, заставляя звенеть пружины, лишь бы сгинули, затихли на мгновенье эта резь, эти корчи и смертное жженье в спине. Диван был узок, Алексей Никитич не помещался на нем целиком, он опробовал стол, кресло, даже низенькую скамейку, заказанную еще Катеринкой для кадушки с фикусом (увядшим вскоре после нее). Так он проходил по всем комнатам, под новым углом пробуя мебель; и минутами боль отступала. Он поднимал голову, с радостью чувствуя другую, маленькую боль в прокушенной губе и слыша отчаянный голос Марины, по телефону вызывавшей врача.

...у нее спрашивали, терапевт или невропатолог нужен, —в суматохе она забыла разницу. От нее добивались названья болезни или хотя бы пищи, какую он ел, сердились, язвили, что это специальность ангелов – заочно ставить диагноз. Тогда она разыскала на каком-то заседании Клавдию Никитичну. Приподнятый, звенящий голос Марины беспрепятственно пропускали к аппаратам, недоступным для других. Суховатое, спокойное удивление Клавдии не отрезвило ее, испуг пришел много позже. Клавдия не переспрашивала, она обещала приехать с врачом. Еще Марина держала трубку, еще жили там замирающие вибрации старухина голоса, когда ее оглушил звонок в прихожей. О, только ангелы могут так быстро... Марина распахнула дверь и увидела Клавдию Курилову. Явление походило на галлюцинацию, от которой прыгают с любого этажа.

– Здравствуйте... – с ужасом прошептала Марина. Та осмотрела ее с головы до пят – может быть,

искала какого-нибудь непорядка в ее туалете, и не нашла, и промолчала. Единственный вопрос, возможный в таком случае, отпадал сам собою. Конечно, Алексей Никитич был дома, если эта женщина, не жена его, присутствовала здесь. На этот раз Клавдия выглядела необыкновенно; она несколько располнела за последний месяц и была наряжена почему-то в черный нагольный полушубок, обвязанный поверх добротной шалью. Под ним оказалась ситцевая, навыпуск, кофта и длинная, темной ткани юбка. В довершение всего она пришла в валенках и с корзиной, крест-накрест обтянутой красным ямщицким кушаком.

– Катеринка дома, девушка?

– Нет... она же умерла! – с раскрытыми глазами прошептала Марина.

– А-а! – длинно протянула женщина и почему-то поглядела на свой прутяной сундучок (там лежал ее подарок для Катеринки).

Что-то начинало проясняться. Это была не Клавдия; эта была шире, добрей, разгонистее в движеньях. Когда-то эта была красавицей, а та... была ли та когда-нибудь и женщиной? Эту сестру звали Ефросинья, по старшинству она была средняя из живых Куриловых. Не дожидаясь рассказа о Катеринке, она неуверенно прошла в комнаты. Все здесь говорило об отсутствии постоянной хозяйки: нежилой, подтравленный табаком воздух, много пыли, и по углам – вороха бумаги от покупок. Потом ей бросилась в глаза кожаная фуражка брата, скатившаяся на пол с дивана; она стряхнула с нее пыль и положила на место. В соседней комнате, брошенное на письменный стол (так, что на сукно пролились чернила), валялось пальто Курилова. С удивлением она повесила его на спинку стужа и озабоченно глядела то на темную, наполовину впитавшуюся в сукно лужицу, то на свои испачканные пальцы. В предпоследней комнате она обнаружила ремень и гимнастерку, разорванную по шву. (Это был путь, которым проходил Курилов, сбрасывая с себя вещи.) И наконец, у самой крайней двери, она громко позвала брата по имени; ей не откликнулись, она заглянула внутрь.

Алексей лежал на боку, подогнув под себя ноги, поперек Катеринкиной кровати, как свалила его боль,– уткнув лицо в пыльные, несмятые подушки. Рубашка задралась, и видно было тело с рубцом старинной раны под лопаткой да жировая складка на пояснице, покрасневшая от натуго затянутого ремешка. Ефросинья решила бы, что он спит, если бы не эти досиня сжатые кулаки, скомкавшие тканьевое одеяло... Они не виделись четырнадцать лет. Тогда он был быстрый, молодой, презрительный к опасностям и болезням, – гвозди вязал в узелок; нынешнее их знакомство начиналось с этого тяжелого седеющего затылка.

– ...Алеша, что с тобой?

Она наугад коснулась его руки; он содрогнулся и заворочался, точно хотел уползти от нее.

– Вот, пропадаю, сестра... – скрипуче произнес Алексей Никитич. – Погибаю, как последняя сволочь.

Больше он не отвечал ни на что. Тогда она побежала звать кого-нибудь– доктора, Марину, бога, чтоб пришли спасти этого человека. На пороге передней она наткнулась на Клавдию; с нею был врач. Сестры не обнялись и, хотя не виделись столько лет, даже не протянули руки друг другу. Старшая опросила, где Алексей; младшая молча показала кивком головы. Клавдия шагнула вперед и этим решительным движением как бы принимала на себя верховную власть в куриловской квартире. Прежде чем зайти к больному, врач пожелал вымыть руки.

Клавдия вернулась в прихожую; Марина все еще сидела в своем уголке.

– Идите сюда, – сказала старуха. – Где лежат полотенца?., и вообще, где у Алексея Никитича находится белье?

– Я не знаю, – отвечала Марина, привстав. – Я не знаю, где лежат его полотенца. .

– Как же это вы не знаете! – Она больше всего не терпела ханжества и от допрашиваемых требовала прежде всего безоговорочного признания вины. – Это по меньшей мере странно...

Если никто, кроме Катеринки, не мог похвастаться ее расположением, то не в привычках Клавдии была и такая обидная, раздевающая резкость. Но она волновалась и была уверена, что пышная эта, на невысокий вкус, девица метит замуж за брата. Марина молча и гневно глядела в бесстрастное, точно из желтоватого алебастра высеченное, лицо; Клавдия опустила глаза и отвернулась. Затем все прошли к Курилову. Стало тихо. (В театре, наверно, повстанцы уже свергли хилого и малодушного Фредерикова сына; прозревший королевский сапожник уже ворвался в дворцовую башню отмстить за поругание невесты, и стал трицветным королевский горностай. Дома терпеливо ждал Зямка, что вот заедут на машине и отвезут его в сказку...) Дверь снова отворилась, Клавдия подошла к Марине, и отзывало лаской даже это мимолетное прикосновение ее руки.

– Что же вы сидите здесь одна, Марина?., сердитесь на меня? Не стоит: старики сварливы и неуживчивы. Идите, он зовет вас.

Все сидели. Врач укладывал свои вещи в чемоданчик. Зажгли свет, но абажур с лампы валялся почему-то на подоконнике. Алексей Никитич полулежал в кресле, с чуть опухшим, красным и сконфуженным лицом. Не глядя ни на кого, он на ощупь набивал себе трубку. Левый его рукав был засучен чуть не до самого плеча. Вдруг кисет с табаком выскользнул на пол; Марина подняла, и Курилов дружественно кивнул ей. Он советовал возвращаться в театр, была надежда застать последний акт. Речь его была машинальна; он путался в словах и, было заметно, все время прислушивался к удивительному затишью, наступившему во всем теле.

– Зямка ваш преотличный субъект. Мы, наверно, подружимся. Кланяйтесь ему... – и повернулся к врачу. – Это был морфий? Какая хорошая вещь...

Врач заговорил: он подозревал худшее, чем обычная невралгия, и рекомендовал обратиться к хирургу. Из-за болезненности обстоятельное прощупыванье – пальпация, как он сказал, – было невозможно, но ему показалось, что почка не двигается. Клавдия быстро подошла к нему, точно боялась, что он скажет лишнее в присутствии больного. Она сумрачно глядела, как купалась и при этом пропадала в бесцветной жидкости тонкая игла, доставляющая облегченье.

– Так это же хорошо, что она не двигается... Чего же ей двигаться! —нервно и сухо сказала она.

– Да я от нее и не требую, чтоб она резвилась сверх положенного... – Шутка не удалась, он стал прощаться.

Клавдия пошла проводить его. Она плотно прикрыла дверь, с особым значением взглянув на остающихся женщин. Некоторое время все молчали.

– Как поживаешь, Фрося? – спросил брат.

Она сказала, что понемножку ее жизнь снова налаживается.

– От мужа не имеешь вестей? Он у меня на дороге устроился, но, кажется, сбежал теперь...

Нет, они расстались с ним давно, еще до высылки из городка. «Все мечется, какого-то смиренья ищет, да разве Омеличевых ржаным хлебом накормишь!» Она сообщила также, что хочет уехать подальше, в Сибирь.

Знакомый писал ей оттуда, что у них на строительстве требуется хорошая повариха, а Ефросинья с юности была отмечена особым кулинарным даром.

– Надо уехать. Слишком много людей помнят нас, пак мы жили прежде...

– Это правильно, это правильно... – невпопад подтвердил Алексей Никитич, и видно было, что все это время думал о другом. – Ну-ка, поди послушай, про что там докторишка балакает! – неожиданно, сообщническим тоном попросил оп.

Он подмигивал сестре, кивал ей на прихожую, где обсуждался самый главный секрет его существования. Ефросинья колебалась, а пока она делала что-то, не очень необходимое, вернулась Клавдия. Алексей Никитич заметил, что она не глядит ему в лицо. Марина воспользовалась паузой, чтоб проститься и уйти. Зазвонил телефон, Алексея Никитича приглашали на какую-то вечеринку.

– Нет, я не буду записывать никакого адреса, милый товарищ Похвиснева, – раздраженно заметила Клавдия. – Алексей Никитич не терпит никаких вечеринок. Нет, не звоните ему больше.

Очень деловито и кратко она изложила свой план. Алексею необходимо заняться своим здоровьем. Болезнь, по ее словам, была почти пустяковая, но пока он нуждался в постоянном присмотре. Клавдия поймала его пытливый требовательный взгляд и, впервые на его памяти, смешалась. О, ничего страшного, но – диета и полный отдых! Самый режим лечения будет зависеть от врача, и Алексей отправится к нему завтра же. Что касается длительного отпуска и всяких переговоров в лечебных комиссиях, эту сторону дела она брала на себя.

– Соску мне купите... – поморщившись, сказал Курилов.

Сестра не удостоила ответом его шутку.

– Ну, как твоя боль сейчас?

– Я почувствовал облегчение, едва ты вошла. Она испугалась тебя, Клаша!

Уже без прежнего осуждения или нетерпимости Клавдия покачала головой.

– Когда же ты наконец станешь взрослым, Алешка?

Она все чего-то не досказывала; он начинал подозревать худшее, сидел беспомощный ж подозрительный, выжидая, что сестра проговорится. Та беспокоилась, как он проведет эту ночь, совсем один, когда действие наркотика прекратится. Разумеется, Ефросинья приехала своевременно, и нужно, чтобы на некоторое время она осталась у брата: свои дела она успеет и потом! Но Ефросинья медлила с согласием, и Клавдия начинала сердиться.

– Может быть, тебе не выдали паспорта? Это, конечно, хуже... И я не смогу тебе помочь.

– Нет, паспорт мне дали. Я уже девять лет работаю сама. Но, видишь ли, я не одна здесь...

– ...муж?

Нет, но с нею был ее ребенок. Она оставила его на вокзале, пока навестит Катеринку.

– Я же не знала, как встретит меня Алексей. Мог и погнать...

– Как тебе не стыдно, Фрося, – сказал с досадой Алексей Никитич. – Все-таки родня!

– Ну, какая мы родня. Ваша радость с нашим горем – вот кто родня. (Она кратко посмеялась и стала оттирать лиловые пятна с пальцев.– Какие нынче чернила ядовитые пошли!)

Тогда Клавдия решилась проявить инициативу:

– Бери мою машину внизу и поезжай за своим чадом. Ты должна пожить здесь... отдохнешь кстати! – В ее голосе слышалось нетерпение, продиктованное боязнью за брата.

...и вот, получасом позже, Ефросинья втолкнула к ним худенькое существо в стоптанных сапожках и крест-накрест укутанное в старенькую шаль. Когда его раздели, оно оказалось мальчиком лет десяти, Мать подтолкнула его вперед, чтобы поклонился, и в самом жесте заключены были и жалость к сыну, и согласие остаться в доме до выздоровления Алексея, и смущение за свою неудавшуюся жизнь.

– Лукой звать, – тихо сказала она, кланяясь за него в пояс.

Потекла долгая, неловкая пауза.

– Ну, здорово, цыганенок! – неестественно бодрясь, крикнул Курилов.

Мальчик молчал. Подломив ножку от застенчивости, он исподлобья глядел на всех поочередно. Он был смуглый, большеглазый и не очень хорош собой, потому что болезненный и хилый; обращала на себя внимание его нерусская кудрявость. Весь он был похож на стрижа, если вынуть его из-под крыши и, испуганного, положить на ладонь.

– Что же ты молчишь, мальчик? – за брата спросила Клавдия. – С тобой здороваются, а ты молчишь...

В его взгляде появилась недетская обеспокоенность; он хотел понять что-то и не умел.

– ...он у меня глухонемой, —строго объяснила Ефросинья, беря сына за руку, но что-то сорвалось в ее игре. Лицо стало серое, старое, и задрожали губы. – Деды грешили, а дети-то, дети-то за что должны отвечать... – шепнула она и заплакала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю