412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Леонов » Дорога на океан » Текст книги (страница 27)
Дорога на океан
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:48

Текст книги "Дорога на океан"


Автор книги: Леонид Леонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 40 страниц)

...по реке плывет лодка,

девушки притопывают ногами.

Те, которые любят,

сохнут и желтеют.

А Махуб пришептывала, полузакрыв глаза,– уж она-то знала толк в этих древних строках.

Парни глядят на девушек,

и девушки знают:

земля кипела бы под веслами,

плыви они по земле!

Не закончив последней фигуры танца, Сайфулла опрометью кинулся из избы, опрокинув гремучую бадью в сенях, и бежал далеко, пока не затихли в ушах аплодисменты товарищей, пока ночным ветром не опалило лицо. Провалясь по колено в мокрый снег, он один стоял под звездами, вслушиваясь в глухую, дальнюю перекличку ночных паровозов. Точно завихренные скоростью его бега, звезды кружились над головой. Облака, похожие на сугробы, веще проносились вверху. Это было счастье. И мало было Сайфулле зимнего холода... и полными пригоршнями он хватал снег и прикладывал к воспаленным вискам, и текло, и корчился от ледяной щекотки, уползавшей за ворот рубахи. Она была из грубой конопляной ткани, прощальный подарок Марьям, вышитая красными лебедями, маленькими, как ягодки волчьего лыка. И его безотчетное круженье среди ночного леса, как беззвучное шевеленье запухших губ, было самым выразительным из танцев созревающей юности,– самой безыскусственной из любовных песен!

Здесь заканчивалась одна любовная повесть. Воспоминанье ведет Сайфуллу далеко в глубь Татарстана, к окошку бедной крестьянской избы. Оно разбито и заткнуто тряпкой. Ветер шевелит соломенную, под выдру выделанную кровлю. Горячим лбом Сайфулла приникает к холодному стеклу и смотрит внутрь. Скуден свет жировой коптилки, и нужны дополнительные усилья памяти, чтоб осветить подробности, спрятанные по углам. Сперва только тонкие волоконца копоти струятся над розовой дужкой огня. Потом юноша различает громадный ткацкий станок, чыпта суккыч, хитроумное сплетенье деревянных колес, длинных перекладин и отлакированных временем штырей.

Спит Альдермеш; и пока селенье Альдермеш спит, две старухи ткут рогожи, старушечью норму в двадцать пять кулей. И пока одна сильным толчком руки прогоняет сквозь лубяную основу тяжелый, как полено, челнок, другая, наклонив голову, разбирает на полу пахучее, саднящее руки волокно. Это мать, Биби-Камал. Она поет песню напевом германкие; его принес с мировой войны отец. На нарах, в глубине избы, лежит он сам, Самигулла, поломанный войною; шестнадцать лет он отдыхает от военной непогоды! И вот Сайфулла проходит сквозь стену и незримо движется, тень среди теней. Он заглядывает в жесткое лицо матери, которого никогда не видел смеющимся. Он наклоняется над отцом. Тараканы равнодушно путешествуют по этим горам тряпья и страданья. В головах у старика сложен вчетверо старый стеганый бешмет. Самое лицо – как подорожный камень, с тонкими, похожими на джеп, суровье, усами; и там, во впадинах, покорно молчащие глаза... Сыновний селям тебе, Самигулла!

Прежде чем покинуть отчий дом, Сайфулла в последний раз обводит глазами стены. Соседкин мальчик (пока его бабка сурово творит рогожу) спит на груде пахучего мочала. Сквозь дыру в рубахе виден большой, с лесное яблоко, пупок младенца. «Спи, вырастай, скуластый, бравый, веселый. Десятки новехоньких электровозов, что пойдут по пустыням в чудесные иноголосые страны, уже ждут не дождутся своих машинистов!» И вдруг, обернувшись, Сайфулла видит Марьям, приникшую к стеклу с того места, где за минуту стоял он сам. Ее лицо темное и худое. Золотые луны уже не качаются в маленьких мочках ушей. Она ревниво заглядывает в избу Самигуллы, не вернулся ли за нею ее гармончи-джигит... «Нет, не жди его, глупая. Он совестится прошлого, он читает книжки, он утром не дождется вечера, а ночью торопит утро... Он стал капитаном величественной и сильной машины, а капитаны – ветреный народ!» (Она была дочерью богатого, заносчивого бая. Когда они встречались на суюлы, дороге воды, что вела от колодца, Марьям ставила ведра и подолгу глядела на Сайфуллу. Единственно, чтобы добыть коня, сапоги и магяр – на выкуп невесты, Сайфулла ушел на железную дорогу. Он уходил сутулясь, нищий, и даже штаны на нем были чужие. Семья провожала его воем, как на гибель, и сперва трудно давалась паровозная наука, но удачливы, по поверью, дети, зачатые на лубяной постели. И теперь, если бы даже тысячи Марьям, неутешных и нежных, как вдовы, манили его назад, были отрезаны ему пути для возвращенья!) Здесь, в перелеске, и отыскал Пересыпкин сбежавшего машиниста.

– Ну, в самую воду залез! Небось не дети...– бранился он, толкая в руку Сайфуллу.– Весь мокрый. Вылазь из сугроба, черт татарский. Остынешь, а завтра – помнишь, что?

Он захватил с собою кожанку Сайфуллы и заботливо, совсем по-женски, прикрыл его влажные, охолодавшие плечи.

– Катя ушла домой?

– Еще доплясывает с твоей Махуб. Хотя что ей там делать без тебя, твоей Кате? – проницательно заметил Пересыпкин, а Сайфулла улыбался, радуясь самому звуку этого имени.– Тебе спать пора, пошел! Здесь яма с водой, не оступись. Я провожу тебя.

С самого начала он неохотно шел на эту вечеринку; неловко было показывать себя сторонником дурной, обычной среди машинистов традиции. Всего за неделю в стенной газете появилась его громовая статья против станционных шинкарок вообще. Но раз случился грех, он старательно делал вид, что и его шатает от непривычки к хмелю.

– Хорошая ночь, Алексей!

– В такие и зарождаются глупости всякого покроя,– по-стариковски ворчал Пересыпкин.

– Хорошая ночь...– повторил во всю грудь Сайфулла и рассказывал, каким великаном среди людей был его дальний дядя Бадри, и какой это обширный и гостеприимный дом – советская власть и что не случалось у них в Альдермеше, чтобы татарин становился машинистом. Он бормотал всю дорогу, мешая русскую речь с жаркими татарскими словами, как вскипали они на сердце. И хотя было им не по пути, они без сговора направились в депо. Комсомольский, 4019-й, стоял на заправке. Тощая, ленивая гривка копоти струилась в дымоход. С десяток таких же дремотных паровозов готовилось к завтрашнему рейсу,– не успевал обегать их дежурный кочегар. Но только у этого находился нарочно приставленный караульный комсомолец. Смысл его присутствия заключался даже не в охране машины от возможных покушений, а скорее в демонстративном недоверии к начальнику депо. Ребята поднялись в будку, и Сайфулла, касаясь кончиками пальцев, осмотрел все... Вдруг он полез за пазуху и достал полуистлевшее письмо. Бумага проносилась на сгибах, она распадалась на серые куски.

Он не сразу отдал ее Пересыпкину.

– Шесть лет – много лет, правда? Пересыпкин сообразил, чем он сам был тогда, и согласился, что шесть лет – уйма лет!

– Возьми это, Алексей... рахим итэгез!

– Зачем мне это?

– Читай. Скажешь, что думаешь... Э, ты не знаешь по-нашему, гаур!– Он огорченно принял письмо назад и, почти не глядя, наизусть стал переводить его текст.

Чернила растеклись и выцвели от испарений тела, но Сайфулла не ошибался ни в едином слове. Письмо было от матери, из деревни, по-татарски. Старуха описывала жизнь и сообщала, что, слава богу, дни ее идут на убыль: все чаще деревенеют руки, разбирая луб на волокно. По праву старости на горькую и беспощадную прямизну Биби-Камал в лицо называла сына беглецом, утратившим сыновнюю близость. Она просила хоть на неделю заглянуть на родину, прежде чем на трех полотенцах опустят его отца в кабыр, в могилу. И еще писала она, что Хайруллиных раскулачили полтора года назад и мать умерла с горя, а хозяина, как члена мечетного совета, мутовалли, услали копать какую-то новую реку, которую забыл сотворить господь. С предельной сухостью она уведомляла также, что в доме их очень хорошо разместились амбулаторный пункт со школой и что Марьям живет далеко, в Чукурге, у дальней родни. Каждый шестой день она приходит в дом Биби-Камал и, почернелая, с опущенной головой, сидит на лавке. И никогда ни о чем не спросит, а дожидается молча милого своего жениха... В письме имелось также упоминанье, что план посева колхоз выполнил на сто десять процентов, а тканье рогож только на семьдесят шесть; не проворны стариковские руки. А снега в этом году глубокие, и ягняток в колхозе поморозили, а мулла недавно вышел на улицу и кричал, плача и приседая и золой посыпая плечи, что никто не хочет молиться и нет ему ни баранов, ни хлеба, чтоб кормиться с семьей... Сайфулла читал некоторые места особенно четко, чтобы Пересыпкин на слух мог воспринять земляную тяжесть крестьянского слова.

– Теперь скажи! – И следил за сменой выражений в Алешином лице.– Ты все знаешь теперь.

Пересыпкин деловито почесал переносье.

– Что ж, это очень хорошо, что план посева перевыполнен. Татарстан... хорошая, честная твоя земля, Сайфулла! Похвали, станешь писать, непременно похвали. Но укажи, что рогожи также нужны пролетарскому государству... и чтоб ягняток берегли. Что касается отца, навести его в отпуск! – И горько двинулись его губы.– Это не у всякого в наше время – отец...

Сайфулла жадно слушал каждое его слово. Он волновался не меньше, чем в тот раз, когда приезжий ревизор тяги экзаменовал его на машиниста.

– ...а Марьям?

Пересыпкин опустил голову и молчал.

– Знаешь ли, Сайфулла, я немножко выпил... мысли идут кругом. Мне трудно об этом! – Но его почти давило вопросительное молчанье Сайфуллы, и он продолжил: – Видишь ли, я много испробовал на свете, попадал в крушения, был ранен снарядом, прыгал с парашютом, видел, что делается с человеком, когда он съест слишком много глины... А этого я не знаю, товарищ! – Вдруг он честно и прямо взглянул в лицо Сайфуллы.– Катя хорошая девушка. Она красивая, она умная, она наша девушка... Поэтому, может быть, забыть твою Марьям?

– ...забыть,– эхом откликнулся Сайфулла, и рука его, машинально протянутая к инжектору, дрожала.

Машина становилась теплой, росла на манометре ее сила. И, наверное, если бы слегка отвести влево ручку регулятора, легкая дрожь вступила бы в это массивное тело, длинное – точно к полету изготовившаяся торпеда. Всего семь часов оставалось до ее испытанья. В 9.34 должна была наступить зрелость Сайфуллы. Думать об этом было жутко и радостно.

– Ничего, Сайфулла! По слухам, Наполеон перед боем тоже нервничал.– Это была любимая Алешина поговорка.

Они пошли спать.


ИСТОРИЧЕСКИЕ ОПЫТЫ АЛЕШИ ПЕРЕСЫПКИНА

Коллектив почти в полном составе вышел проводить Сайфуллу с его бригадой. Играл оркестр – четыре трубы и одна, старательная такая, флейта; остальные музыканты были заняты в смене. Просыревшие птицы тяжело шарахались от звуков. Все, что намело с ночи, потаяло к рассвету, но старый снег держался. Поезд был длинный; хвост его терялся в смутных, каких-то мерлушковых потемках. Кричали вослед вагонам, махали платками, у кого имелись. Катя Решеткина ковыряла прутиком мокрый балласт между рельсов. Незаметно Пересыпкин отправился назад. Победа утратила свою новизну; сыроватый снежок стал налипать на свежую покраску паровоза. И то обстоятельство, что в эту праздничную минуту все забыли об Алеше, потратившем столько усилий на одоление Протоклитова, доставляло ему маленькую и приятную боль. Он сознательно отказывался от своих заслуг в пользу героя дня, Сайфуллы. Он возвращался, слегка сутулясь, с высоко поднятыми бровями, даже в этом отдаленно подражая Курилову... Пожалуй, это было все, что осталось в нем от вчерашнего мальчика.

Его временное пристанище находилось в дежурной комнате кондукторских бригад. Помещение непоровну делилось печкой на две части. Всегда в ней сушилась мокрая одежда; гнилой овчинный пар мешался с махорочным чадом. В пустоте за печкой, у окна, прорубленного на диспетчерскую башню, стояли два стола. На одном и спал Алеша, подложив под голову Бланкенгагелев архив, который всюду таскал с собою; другой же употреблял для работы. Сделано было много, а все не виделось конца его мытарствам. Первоначальный план истории дороги распался. Внутренняя логика материала диктовала Алеше причудливую форму полуисторического жанра и даже не без примеси фантастики, о чем своевременно догадался Курилов. В этом обширном сочинении, написанном на обороте бланков старой дорожной ведомости, юноша стремился исследовать некоторые деяния хозяев минувшего века; их вымытая фотография, приколотая к стене, украшала теперь пересыпкинский застенок. Алеша верил, что постоянное созерцание ее поможет ему проникнуть глубже в круг дворянских интересов того времени, в их быт, в их настроенья и идеи. К этому сроку документов скопилось непосильное множество. Эти амбарные и инвентарные книги, дополнительно полученные от Кости Струнникова из Борщни; эти интимные и скаредные признания гофмейстеров двора, архимандритов, откупщиков, поживившихся на авантюре; эти донесения исправников, деловая переписка с банками, безграмотные рапортички техников и рядчиков заводили Пересыпкина в такие дебри, откуда выбраться без посторонней помощи было ему уже не под силу. Но удача покровительствует неопытным игрокам!

По недостатку времени он никогда не писал романов. Некоторые стихийные обстоятельства помешали ему стать ученым-историком, а вредное прямодушие – следователем по такого рода делам. Для успеха же требовалось объединить в себе эти три смежных профессии... Больше того, он понимал, во что превращается всякая реликвия, побывавшая в небрежных руках потомка...Тогда ему захотелось стряхнуть с устарелых понятий и идей тот иронический налет, что происходит от ускорения темпов жизни, от развития новых творческих заданий и от накопления материального могущества. Словом, по наивности возраста он полагал себя достаточно сильным, чтобы быть объективным и даже бесстрастным в отношении к мертвому врагу, чей пепел нынче ждал его суда... Но нет, не давались Алеше эти стариковские достоинства! Он все еще слышал совокупный скрип чиновничьих перьев и железного ярма на шее подневольного люда. Итак, чернильницей ему служила ненависть, и сочинение невольно становилось его собственным портретом.

В тот месяц из Борщнинского совхоза дважды приезжал к нему Костя. Он входил, тоненький, подтянутый и острый, обдавая зимней свежестью; он стряхивал рукавички на стол, протирал запотевшие очки, улыбался – точно зорьку дарил товарищу.

– Все скрипишь, Пимен?

– Сооружаю эшафот, Костя. Хочу судить их по-своему! – И, поминутно вскакивая в поэтическом возбужденье, делился всем, что скопилось у него на руках и принимало форму посмертного обвиненья.

Итак, после бессонных ночей, проведенных над первоначальным проектом Волго-Ревизанской дороги, после неоднократных посещений всяких архивов и, прежде всего, одного старичка бухгалтера, разводившего канареек на Зацепе, после пристального рассмотрения патриархальных картин прежнего бытия, запечатленных в документах, обстановка и детали того чудовищного предприятия представились ему в следующем виде. Это была пора, когда дворянство, выталкиваемое из жизни научившимся разночинцем и обогатившимся купцом, все охотнее подавалось в сторону коммерции. Напуганный угрозой разоренья, дворянин пускался во всякие спекуляции, нередко приводившие к прямой уголовщине. Но избалованному хищнику не хватало ни той выдержки, какая у купца происходила от недоверия и настороженности, ни того стремительного натиска, что характеризовал их современника – разночинца... Когда после неудачной войны объявилась грозная потребность в железных дорогах, все наиболее предприимчивое бросилось туда, как в Калифорнию. Но и здесь в основу был положен тот же принцип: если и марать руку, так было бы ради чего!

За исключением небольшого участка удельных земель, весь Горигорецкий уезд в семидесятых годах представлял собою феодальный монолит из четырех крупнейших поместий (крестьянство проживало, по-видимому, на межах). Три из них, граничившие с Волгой и ее притоками, принадлежали барону Тулубьеву, некоему Хомутову П. П. и, наконец, Бланкенгагелю, занимавшему особое место в пересыпкинском исследовании. Бланкенгагелевы земли, расположенные между пахотных угодий Тулубьева и бескрайних монастырских лесов, составлялись главным образом из пространств малодоходных, и обладатель их вскоре после 61-го года стал искать способа поддержать пошатнувшееся благосостояние. Не гонясь за чинами, где можно было бы торговать понемножку служебным положением, не имея титулов для блистания в высшем свете, этот героический человек удовлетворялся званием предводителя дворянства и репутацией усердного сельского хозяина. В период с 1858 по 1862 он поочередно занимался то акклиматизацией редких животных, то изданием журнала по племенному куроводству, то, наконец, шелководством; судя по сохранившимся распискам, все подвластные мужицкие души усердно и по сходной цене мотали ему шелк. Однако в 1862, в годовщину манифеста, на червей напала пебрина, тогда еще не зарегистрированная в летописях отечественного шелководства. Личинки чернели на глазах и сворачивались, как обугленные; их корзинами вытряхивали в яму и, побрызгав вонючкой, засыпали мартовским песком. Значительный капитал, вложенный в эти инкубаторы, морильные печи, оранжереи со скорцинерой (заменявшей по тогдашней моде тутовое дерево), мотальные станки и в прочие мудреные штуки,– этот капитал был подрублен в корне. Монаршее благоволение, выраженное Оресту Ромуальдовичу за развитие нового отечественного производства, звучало в таких условиях как прямое издевательство. Пользуясь случаем, Хомутов П. П. отстриг у будущего компаньона три богатейшие рощи, сыроварню и винный завод. Тогда-то Бланкенгагель и задумался над жизнью, что она такое есть, и какой в ней верховный смысл, и почему оно так получается!

Обогащение Дервиза на Московско-Саратовской и вслед за тем успешная продажа акций Волго-Донской железной дороги давно служили ему соблазном. Завязалась деятельная переписка, начались визиты и таинственные свидания: Бланкенгагель нащупывал возможных сообщников в предстоящей афере. Но только в июле 1869 состоялось в Борщне секретное совещание, где приняли участие ближайшие соседи Бланкенгагеля – находившийся в гостях у Тулубьева двоюродный племянник всесильного А. Е. Тимашева, в должности шталмейстера высочайшего двора, К. К. Шепеляшин и близкий друг самого Адлерберга, камергер Туфелькин. Приглашен был также видный промышленник и начинающий судовладелец И. Л. Омеличев, кровно заинтересованный в новой дороге, так как она создавала ему дополнительные потоки грузов для его будущего флота. Этот видел дальше всех. Он было и примчался по жаре, весь облепленный оводами и обмахиваясь хамским своим картузищем, но его не впустили по требованию старика Туфелькина: камергер не выносил кожевенного запаха. Сидеть в прихожей Иван Лукич не пожелал, и это смешное приключение отозвалось впоследствии на Бланкенгагелевом предприятии[59]59
  В последующем частном письме от 21 января 1871 года на имя министра финансов М. Х. Рейтерна, имея в виду застращать наступлением неумытых купеческих орд, О. Р. Бланкенгагель приписывал кожевнику вещую фразу: «...не хотите, дворяне, Россией делиться, мы ее из-под вас с волосьями выпростаем!» – и еще что-то фольклорное, насчет бабы, которая не по чистой одежке, а по прочной сошке избирает себе мужика.


[Закрыть]
. Совещание единодушно постановило присоединить Горигорецкий уезд к лону европейской цивилизации посредством железной дороги, для чего произвести изыскания, выпустить акции и, в духе времени, просить правительство о предоставлении льгот и гарантий.

– ...Все это было чистое мошенничество, милый Костя, и механизм его состоял в том, что группа высокопоставленного жулья в целях самообогащения учреждала некое общество. Ни денег у них, ни знания дорожного дела не было. Какой-нибудь иностранный банк давал им под залог акций, скажем, половину действительных затрат на дорогу; особого риска он не нес, так как русское правительство гарантировало прибыль, если бы даже дорога оказалась коммерчески невыгодной. Определим стоимость дороги... ну, назови любую сумму.

– Ну... пять миллионов,– осторожно откликался Струнников.

– Отлично... Смета, а впоследствии и отчеты составлялись на десять. Эти пять расходились по директорам, как первая прибыль от их учредительства. Один заключал договор на шпалы и брал за них двойную цену; другой покупал за бесценок землю у владельцев, не знавших о предположенной дороге, и через подставное лицо продавал обществу по десятикратной цене. Третий свою же собственную землю, назначенную в полосу отчуждения, вручал, скажем, тете и сам же от имени общества покупал ее по приличной цене... Понятна махинация, Костя?

– Мутно пока, но просвет виден. Давай дальше... посмотрим, что у тебя там на донышке!

– Дальше начиналась биржевая часть. На помянутые десять миллионов правительство гарантировало шестьсот тысяч ежегодной прибыли. Любому вкладчику, в надежде на увеличение прибылей, представлялось выгоднее купить акции, чем положить деньги просто в банк. В том и состояла игра, чтобы путем взяток редакторам гостинорядских газеток, директорам банков и прочей шпане создать в публике ложную уверенность относительно процветания дела. Таким образом, капитал в десять миллионов удавалось сбыть за пятнадцать. Это была уже вторая прибыль... (А дороги пока все еще нет!) Так вот и обогащались они под шумок так называемой освободительной реформы... Потерпи еще немножко, Костя: главное впереди!

Это была пора покровительства всяким железнодорожным компаниям, хотя предоставление в частные руки такого важного источника дохода и наносило ущерб народу, умножая его податные тяготы. Кроме того, у надлежащих чиновников были, видимо, основания забыть о действительном экономическом значении новой дороги. Почти параллельно предполагаемой уже велась Московско-Саратовская, и прямой государственной необходимости в Волго-Ревизанской не было. Бросалось в глаза, что намеченная трасса проходила через поместья всех учредителей. Эти люди не руководились соображеньями наименьшего пробега грузов. Только сам главноуправляющий путей сообщения, хитрый К. В. Чевкин, усмотрел спекулятивный характер молодого общества (никто из его столпов не зарекомендовал себя ни в промышленности, ни в строительстве, и между ними не было банкира). «Барыши-то уж поделили, ваши превосходительства?» – поворчал он шутливо, и был непреклонен его старческий смешок. Напрасно Бланкенгагелевы орлы, Тулубьев и Гриббе, будущий правитель дороги, метались по всем приемным Петербурга. Полтора года спустя, при обсуждении в совете министров, Чевкин лукаво соглашался на гарантию дивидендов из расчета четырех процентов на основной капитал, при условии, что стоимость пути, включая все расходы, не превысит 50 700 рублей за версту, а линия от пристани Тырца будет продолжена вдоль берега до Астрахани. Учредители предались размышлениям, стоит ли и Каспий присоединять к цивилизации... Словом, денег у правительства Бланкенгагель не получил. Тогда-то и был придуман стратегический маневр в обход затрудненья. На первой же сессии губернского земства, тотчас по получении безгарантийной концессии, Оресту Ромуальдовичу удалось добиться того, что само земство становилось гарантом займа для Волго-Ревизанской. Гласным внушили, что они во имя все той же цивилизации обеспечивают держателям акций доход лишь с четверти всего капитала. Несмотря на то что Бланкенгагель помянул и Муция Сцеволу и других носителей гражданской доблести, кое-кто из помещиков стал протестовать, угадывая лихой стиль аферы. В столицу полетела просьба оградить интересы земства от увлечения некоторых влиятельных руководителей. Комитет министров заколебался... но высокий племянник посетил могущественного дядю, большой князь шепнул при случае августейшему кузену, и все уладилось. Правительство мудро утешалось тем, что кое-какие следы деятельности все же оставались от этих скоропалительных обществ.

Последнее сопротивление архиепископа Иннокентия, видевшего в распространении железных дорог угрозу вере, ущерб церкви и развращение паствы, было сломлено личным письмом Бланкенгагеля. Он заверил владыку, что уплата за отчуждаемые у Горигорецкого и Василь-Дубнянского монастырей земли будет произведена по цене, не меньшей, чем Мамонтов и Шипов платили Сергиевской лавре. Все же осторожный архипастырь списался с сергиевским архимандритом и только по получении благоприятного ответа[60]60
  А. В. Пересыпкину не удалось установить, каким образом оригинал послания от Сергиевского Антония попал на Бланкенгагелев чердак.


[Закрыть]
выразил свое одобрение. Больше того, движимый прогрессивными побуждениями, он самолично, с поднятыми хоругвями и хором монахов, где преобладали глубочайшие басы[61]61
  Среди всяких арифметических упражнений и проб пера, на стр. 32 своих деловых записок Орест Ромуальдович с несвойственной ему теплотой упоминал о некоем иеромонахе Иове, гортани которого позавидовал бы сам Диавол.


[Закрыть]
, отправился на освящение закладки. При большом стечении простонародья архипастырем были вознесены моленья о даровании всяческих преуспеяний гг. благодетелям Горигорецкого края.

(– Ну, не надоело тебе таскаться по моим раскопкам, Костя?

– Нет... но я слишком узнаю тебя во всем этом: твое терпение, твой гнев, твою насмешку...

Кажется, он требовал уточнения границы между действительностью и вымыслом летописца; и он остерегался обидеть товарища прямым недоверием к его работе.

– Так докажи мне по этим бумагам, что всего этого не было! – запальчиво возражал Пересыпкин, сдвигая в его сторону всю груду балансов, коносаментов и рапортов.– Судья считает показания свидетелей достоверными, если нет других, им противоположных.

– Где они, твои свидетели? Они в безвестной отлучке. Спустись в их могилы, растолкай, расспроси их, Алеша!

– Я спрошу книги...

– Э, книги те же кости – идей, веков и великих человеков!

– ...наконец, последний мой свидетель еще жив! – торжествуя, кричал наш историк, имея в виду Похвиснева; и кондуктора в соседней половине прислушивались, как к возникающей ссоре.– Я разыщу его, я возьму его за плечи, я взгляну ему в выцветшие глаза и по ним выверю мою правду...)

Достаточно было взглянуть на расценочную ведомость, чтобы постигнуть размах аферы. Считая, например, стоимость подвижного состава по нормальным ценам того времени в два с половиной миллиона, Бланкенгагель округлил эту цифру до трех. («И это в то время, милый Костя, когда берлинский завод Борзига и фабрика Флуга предлагали паровозы по цене в полтора раза низшей манчестерского Геста и бирмингамского Сого!») Количество земляных работ исчислялось в таких цифрах, как будто это была самая гористая часть империи. А местность была ровная, балласт укладывался по равнине, и требовалось лишь наковырять канавок по сторонам пути. Даже шпалы были расценены по рублю с четвертаком, хотя красная им цена была полтинник, включая стоимость пропитки. Таким образом, сто восемьдесят верст двухколейного земляного полотна с одним рельсовым путем обошлись по семидесяти пяти тысяч рублей. Самое утверждение этой ведомости обнаруживало полную неосведомленность министров даже в географических особенностях различных областей империи.

Итак, хрипучий бас велиароподобного Иова подал сигнал к движению бумаг, людей, капиталов, рабочих тачек. Первая партия землекопов, вследствие недорода в Заволжье и смежных благоприятных обстоятельств, готова была немедленно, за хлеб и воду, двинуться на место работ. (Покамест Бланкенгагель хлопотал о получении по сходной цене польских арестантов, как это практиковалось на постройке Харьковской и других дорог.) Главный подряд получил известный г. Орбек... Словом, происходила деятельная суматоха: директора подмахивали чеки, чиновники скрипели перьями, священнослужители воссылали моленья, а мужички («эти древнерусские экскаваторы, Костя!») потуже подтяги вали пояса, отправляясь в дальний путь. Социальная машина века приходила в движение.

Акции нового предприятия разбирались неохотно; за полтора года из всего их количества была продана едва треть. К этому сроку правительство выпустило 5-процентные, с твердым доходом, банковые билеты, и малосильные дельцы принялись сбрасывать спекулятивные бумаги Бланкенгагеля. В середине 1874 года цена акций снизилась до 165 (против 225 по номиналу), потом поднялась немножко, как всегда перед последним дыханьем, и уже накрепко рухнула до 112. Тем временем земские субсидии были уже съедены. Для продолжения строительства оставалось или вернуть расхищенные средства, или найти крупного и дураковатого пайщика, чтоб взял на себя финансирование дороги. В этих условиях было сущим ребячеством обращаться к знаменитому В. А. Кокореву; тогда-то Омеличев, состоявший в близкой дружбе с откупщиком, полностью расплатился за свое поруганье. Кокорев приказал передать Тулубьеву через приказчика, что не гоже неумытой купецкой денежке с белым дворянским рублем в одном кошеле лежать. Уже едва тащилась резвая русская тройка; из сил выбивался коренник, пристяжные путались в постромках...

Когда впоследствии, по окончании дороги, приступила уплата процентов, в губернской управе подсчитали: для оплаты помянутой гарантии потребовалось бы увеличить земский сбор на семьдесят копеек с десятины. Великий, во всегубернском масштабе, вой плательщиков достиг столицы. Этот (названный так Рейтерном) бунт дураков грозил банкротством земству. И тогда, вопреки логике, казенные миллионы были брошены на заделку бреши в Волго-Ревизанской. Для видимости земство обложило дополнительно каждую десятину по пятаку, на этом и покончил ось...

(– ...взгляни только на эти пыльные хари, Костенька! – и пальцами прищелкивал по ветхой фотографической карточке.– Эти жулики – в чуйках, рясах, камергерских мундирах – шесть миллионов украли у казны. Никакой вор не нанес бы столько убытка!

– Приезжай в Борщню, пока жива наша старуха. Она тебе, наверно, порасскажет... Кстати, и Курилов гостит у меня сейчас. Приехал он, между прочим, с девушкой... миловидная, простенькая, а есть в ней какой-то кнутик на нашего брата!

Пересыпкин строго взглянул на приятеля, но глаза у Кости были ясные, и ни намека, ни насмешки в них.

– Ее зовут Мариной? – спросил Алеша, кусая губы.

– Да нет... Я уезжал, они отправлялись в соседнее село на прогулку. Помнится, он называл ее Лизой.

Перед таким сообщением становился в тупик даже он, разбиравшийся в хитроумных Бланкенгагелевых тенетах, Алеша Пересыпкин.)

В расценке земляных работ указана была цена кубосажени по два с полтиной. Казалось бы, работа на Волго-Ревизанской постройке должна была обогатить землекопные артели. На деле же все получалось наоборот, потому что Поммье, правая рука Орбека, сдал подряд перекупщикам, чтоб не мараться о черную Россию, а те спустили его, в свою очередь, дальше. Каждый оставался не без барыша, и мужику в четвертой, а то и пятой руке приходилось едва шесть гривен за кубосажень вырытой, перевезенной и уложенной земли. Условия существованья были жестоки даже для привычного ко всему мужика тех лет. Суточный урок был громаден; требовалось подлинное самоотвержение, чтобы уберечь копейку до возвращения в семью. И все-таки дорога продолжала строиться. Была поистине неистощима нищая сума российского мужика...

(—...и в этой точке, товарищ милый, рождается у меня образ Спиридона Маточкина. Он жил, потому что я видел следы его лаптей и крови на государственных бумагах. Он умер от невыясненных причин у тебя, в Борщне. И когда я писал об этом человеке, Костя, я думал о своем отце; видишь ли, его засекли белые... я не рассказывал тебе о нем? Не моя, значит, вина, если их судьбы будут немножко похожи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю