Текст книги "Дорога на океан"
Автор книги: Леонид Леонов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 40 страниц)
– Бери меня назад, в учебу,– пошутил Алексей Никитич, рассматривая свои руки, давно утратившие чернорабочую грубость.
Арсентьич засмеялся, поперхнулся, закашлялся; синие жилки налились на висках.
– Что, аль тесен стал сановнику государственный камзол? – При случае он бывал ядовит на словцо.– Понимаю тебя, ты делаешь вещи долгие, а я короткие, так, что ли?
– Ну, и твои – долгие. Вот, скажем, сахар, что держишь в руках,– продолжал Курилов.– Простая вещь, сладкая, распилена на кубики. А надо посадить, пропахать, полить, прополоть, наверно – окучить, собрать, промыть, сварить его... Да еще вправить его в поток всего мирового хозяйства 1
Арсентьич все еще улыбался, но теперь чужой, суровый старик сидел перед Куриловым.
– А ты избери работу полегше. Например, пальто стеречь. О-отличная работа! Оно, скажем, висит, на хорьке, а ты сидишь супротив и со вниманием и лаской наблюдаешь его. И очень хорошо вам обоим.– Так бранился он долго и, наконец, сжалясь над смущенным учеником, посбавил яду: – Выпей, Алексей, в твои годы не опасно. Мало пешком по жизни ходишь.– И тут же стал рассказывать про блюминг, заказанный его заводу. Должно быть, это было самое торжественное слово его заката. Повесть была длинная, с отступлениями, неминуемыми при взволнованности: как рыли яму под бетонный кессон, как наткнулись на подпочвенные воды, как дрался с каменщиками, когда дренажный отвод они соорудили из кирпичной щебенки, и, в заключение, какое они, мастера, испытали сердцебиенье, когда многоручейная лава хлынула из ковша. Через месяц предполагалось литье второй станины.
– Таки костры возжжем – подпалим серенько уральско небо! – Азартные руки его дрожали, как у игрока, а Кури лов слушал жадно: бесстрашие так же заразительно, как и страх.
Учеба не состоялась. Все обернулось по-иному: случилась ответственная командировка, потом заболела жена, потом опубликовали постановление о политотделах на транспорте. Новое назначенье оказалось лучшим лекарством от сомнений. Дорога была из самых длинных, самых важных, самых худших в стране. Строенная по частям, группами предприимчивых коммерсантов для обслуживания ближайших российских провинций, она всегда еле справлялась со своим грузооборотом. Состояние пути, паровозного и вагонного парков, дисциплины и подготовки кадров ухудшалось с каждым годом. Дорога прославилась классическими катастрофами; она содержала неистощимый материал для острословия, и утверждали, что по ней ездили преимущественно простаки.
Хозяйство куриловское становилось огромно; сюда входили заводы, депо, сотни станций; все остальное исчислялось в цифрах со многими нулями. С политической и экономической точки зрения линия продолжалась много дальше, и Алексею Никитичу всегда хотелось побывать на ее истинном конечном пункте. Он никогда не пользовался отпуском и перед выездом сумел договориться, где полагается, относительно месячного своего отсутствия. Словом, на этот раз давнее куриловское желание побывать на Океане как будто начинало сбываться.
ОН ЕДЕТ НА ОКЕАН
Его мечта свойственна была, наверно, всякому сухопутному человеку. Эта царапина на душе сохранилась еще с детства, от одной по складам прочитанной книжки. Ее написал совсем неумелый человек, и потому его взволнованной искренности не пожрали требования высокого искусства. Книга посвящалась разным морям на земле. Вперемежку с текстом раскиданы были рисунки – то парусника с загадочным и манящим названьем, то молоденького юнги, что покачивался на рее над излучиной волны, то забулдыги боцмана; он скалил зубы, истертые о трубку, и звал людей испробовать от его скитальческой судьбы. И даже обложка книжки была пронзительно-синяя... Мальчишку захватили эти строки, хоть и не понимал полностью очарования вольных океанских сокровищ, не принадлежащих никому. Он прочел их не разумом, а сердцем. Так и осталось это на нем, как шрам, как памятная зарубка... Стоило пристальнее вглядеться в эволюцию ребяческого влеченья, чтоб постигнуть все остальное в Курилове. (Так в окаменелом куске янтаря, по волокнам плененного растенья, по пузырькам первородного воздуха, по чередованьям золотистых слоев читается повесть о чудесной юности мира.)
Мальчику взмечталось стать моряком. Он и во снах видел круглые синие просторы, неописуемые города на их побережьях, крылатые посудины в заливах. В дождливую пору разливался ручей под городком, где вырос Курилов; на нем-то и устраивали слободские ребята примерные сражения самодельных эскадр; бессменным адмиралом и корабельным мастером бывал у них Лешка Курилов. Но сезон, наиболее благоприятный для посещения первозданной родины мира, как таинственно и неохватно сказано было в книжке про Океан, миновал. Куриловская весна проскочила, как нахлестанная. Отец выписал его к себе в столицу. Мастер показал мальчику тиски и ящик с инструментами. Выдали табельный номер и научили, как опиливать головки прижимных винтов. Впервые Алексей заработал себе сапоги. Мечтание не возвращалось...
В полном разгаре стояло лето жизни, когда снова вспомнилось об Океане. Воспоминание застигло его на телеге. Днище ее было застлано жаркой соломенной трухой. Армия отступала, по арьергардам лупили немецкие дальнобойки, раненых везли в тыл. Стоял июль. Солнце добивало недобитых. Где-то на полпути Курилова положили в доме ксендза. Скрипели колеса за окнами и пели уцелевшие петухи. На тесовом потолке билось смятенное стрельчатое отраженье лужи. Мечта приступила внезапная, встрепанная, истерзанная бредом. Поднималась и падала прозрачная волна; он сам был на ее гребне. Потом затихала острая, такая прямая боль в груди, и ощущением зрелой океанской тишины наливалось обессилевшее тело.
Со временем наглухо зарубцевалась царапина детства. Самое понятие об Океане как о вольном множестве вод распалось. В жизни вода пребывала в самом низшем своем качестве: ее наливали в ванну, в тендерную коробку паровоза, в стакан с лимоном; иногда также она неопрятно падала из тучи. Вдруг он снова заболел Океаном. Случилось это на совещании по топливу,– Курилов был тогда председателем облисполкома. Недогрузка угля и нефти совпала с прорывом по торфу и дровам; заводы целой области сбивались с плана. Ломило голову после ночи, потраченной на подготовку к докладу. Сараистой этой комнаты не проветривали никогда. Все в ней, даже чернила, пропиталось вонью стоялого табака. Курилов вел заседание, открыл окно. Мокрый океанский сквозняк ворвался сюда с разбегу. Завихрились занавески, по-птичьи затрепетали ожившие бумаги, где-то хлопнула с дребезгом стеклянная дверь, курьерши помчались по коридорам. Капли дождя упали на картонные папки, оставляя пухлые желтые кружки... Океан был осенний, тревожный, он старел. Срывало корабли с причалов; все доступное глазу двигалось: в зеленоватых распадах волн не успевали отражаться дымчатые бегучие облака. Оппонент демонстративно поднял воротник пиджака, четыре фурии ворвались в разные двери, Океан закрыли.
Вот в последний раз представлялась возможность побывать на его берегу. В вагоне Курилова висела карта страны. Он следил по ней за ходом мотрисы... Вагон успел пройти две трети Волго-Ревизанской, когда Алексея Никитича нагнало сообщение из Москвы. Кате-ринке было плохо. Телеграмма была подписана сестрою. Курилов побаивался этой знаменитой старухи. Суховатая, своенравная, прямая, она не терпела возражений» Эта женщина не имела личной биографии; отдельные этапы ее обозначались общественными и партийными датами. И если Клавдия любила кого-нибудь из живых, то одну лишь Катеринку.
Телеграмму принесли на разъезде, когда Алексей Никитич вышел посмотреть, как тут, в глуши, делается жизнь. Пыхтела местная лесопильная установка. Наливная рябая девка в белой мордовской рубахе несла две доски на плече; они плясали и прогибались в такт ее шагу. Кроме того, беременная женщина развешивала белье на плетне, и посвистывали какие-то соответственные сезону птицы. Курилов спрятал бумагу в карман и, горбясь, вернулся в вагон.
Не задерживаясь нигде, наводя трепет на районных диспетчеров, мотриса мчалась назад. Линялые чувашские леса провожали ее бегство. Куриловский Океан снова оставался позади. Телеграмма пришла по дорожному селектору, и на станциях уже были осведомлены о переменах в семейном положении начподора. Начальники находились на своих местах; они прикладывали руки к козырькам, когда стремительный, с приспущенными шторками, вагон ракетно проносился мимо. Дверь к Алексею Никитичу была закрыта. Транспортные сутки начинались в восемнадцать часов. В середине двадцать первого сюда с пачкой телеграмм входил старший ревизор движения. Он просил разрешения доложить предварительную сводку работы.
– Сколько погрузка?
– Две тысячи семьсот.– И смотрел, как в узкой щели под шторкой мчится осенняя горелая лента насыпи.
– Плохо. Прием с других дорог?
– Четыре тысячи триста. Сдано пять тысяч ровно, Алексей Никитич.
– Ладно. – Он становился совсем путейцем; неудачи соседей помогали ему привести в порядок свой собственный вагонный парк.– Почему мы идем так плохо?
– Мы не плохо идем, товарищ начальник. Подстегнуть – не останется от нас ни рожков, ни ножков...– Ревизор был из бывших машинистов.
– В былое время я делал в этом вагоне больше. Позовите секретаря.
Фешкин вырастал в двери, пряча в рукав папироску.
– Запишите, Фешкин. Выяснить, с какого времени на шестом участке работает обходчиком Хожаткин. И еще: вызвать ко мне в Москву Протоклитова, начальника черемшанского депо. Попутно наведите о нем справки где следует... записали? Принесите пачку табаку со стола.
Так он сидел взаперти, глядя в точку перед собою. Газетные сообщения старели с каждым километром пути. Книг не было. У Фешкина отыскался Дюма, но Курилову было не до мушкетеров. Проводник нашел за креслом узелок в наволочке: багаж гражданина Похвиснева завалился туда в суматохе. Сутки находка валялась перед Куриловым, дразня его грязноватой оберткой. Случайно он прощупал там полотенце, мыльницу и книги. Он обрадовался: книги – как колодцы в пустыне, они принадлежат всем!.. Верхняя, самая толстая, оказалась историей религий. Со скуки Курилов полистал ее. Полтысячи по-немецки добросовестных страниц сопровождались картинками. Это был наиболее полный каталог богов, с указанием родословной, возраста и даты гибели каждого. Выяснялось, что агонии их длились столетиями. Можно было проследить, как медленно спадала с человека первородная шерсть, как пытался он охватить природу своими неумелыми руками, как трудно поднимался с четверенек будущий хозяин земли. Все это были автопортреты давно исчезнувших народов. Боги были сделаны из страха, ненависти, лести и отчаянья; материал определял лицо бога. Там были крылатые, с неистовым оком в затылке, чтобы человек не напал сзади; в подобии равнодушной женщины, украшенной панцирем из грудей; в виде мохнатой ноздри, вдыхающей жертвенный дым, или, напротив, в образе мглистой сферы, полной скошенных в непрестанном движенье глаз; боги тридцатирукие, по числу человеческих ремесел, песиглавцы, быки, циклопы, слоны со священным пятном на лбу (и занятно проследить, во что отложился и сформировался на протяжении нескольких месяцев этот образ в сознании Курилова), волчицы, змееглавые тетрахироны, колючие африканские эвфорбии с ядовитым млечным соком и, наконец, просто незамысловатые чурбачки; жертвенной кровью были нарисованы на них щелеватые остяцкие глаза и жадный рот, достаточный поглотить самого себя.
В былое время Курилов неоднократно на больших армейских митингах путем обычного голосования выяснял вопрос: есть бог или нет? Осложнений, как и оппонентов, никогда не случалось. В те годы солдат Курилов не предполагал, что религия может стать предметом серьезных научных расследований. Правда, его всегда удивляло, почему голод и чуму варвар неизменно почитал за даяния божества, а дьяволу приписывал компас, медицину и типографский станок; почему в честь юродивых воздвигались храмы и учреждались ордена, а гениев своих человечество сажало поглубже в землю и жгло на кострах; почему Джордано Бруно был объявлен циником, а Эванс – сумасшедшим, Соломон де Ко заперт в сумасшедший дом, а Симпсон, применивший хлороформ при родах, и Дженнер, введший оспопрививание, объявлены слугами дьявола. Должно быть, всегда владела человеком темная и жадная надежда выиграть истину через интуицию, кратчайшим путем. Вдруг Алексею Никитичу представилось, что когда-нибудь в эту книгу войдут страницы, написанные о нем самом. Он усмехнулся, ему стало интересно, он листал дальше,
За мрачной ночью человечества пришла Эллада. Со страниц книги поднялось солнце. Прежде чем научиться думать, люди учились улыбаться. Курилова вдоволь потешили картинки эллинской космогонии. В лавровых рощах резвились розовопятые богини; на высокой центральной горе пировали с выдвиженцами и родственниками здоровенные мужики, Гомеровы игрушки, боги-выпивохи, боги-жулики и военного звания боги. С наивной и беспечной точностью была разграфлена вселенная, и только Харон, перевозчик на иной, безветренный берег, омрачал веселое повествование об Элладе. От румяного животного хаоса отслоилось первое грустное познание самого себя. Познав улыбку, люди научились пугаться ее утраты. Незнакомый с бытовым строеньем древности, Курилов представил себе Харона на русский образец. С круглым щербатым лицом, в солдатских обмотках, Харон сидел на корме дырявой ладьи, подстелив под себя рядно, скручивал махорочную ножку и вонял; облезлая армейская манерка – вычерпывать, что натечет из щелей,– валялась у него в ногах. Курилов захлопнул книгу и, как был, в шлепанцах и без гимнастерки, стукаясь о стены, отправился пить боржом.
Темный чад образа преследовал его до ночи. Что ж, такой аккомпанемент соответствовал цели поездки. По существу, Курилов возвращался на похороны. Он торопился отдать последний поклон человеку, с которым прожил двадцать три честных, ничем не возмущенных года. Эта женщина дружески заботилась о нем, это была его последняя хорошая женщина. Нетрудно было вообразить, как вслед за длинным ящиком пойдут они вместе с Клавдией; она еще жестче сомкнет губы и ни слова не промолвит ни о чем. За тридцать с лишком лет подпольной работы она хоронила и не такое! Садный гриппозный ветерок понесет им в лицо бумажки и пыль... Он позвонил сестре еще с вокзала. Бранливым голосом она упрекнула его за опозданье. Катеринку сожгли накануне. Подробности были обычные. Кроме того, у Клавдии шло заседанье; она положила трубку. Оба знали, впрочем, что в тот же день встретятся в столовой партийного комитета.
Она присела к его столику просто, точно виделись еще вчера. Пахло едой, все спешили. И опять Клавдия не сообщала ничего о последних днях Катеринки. Молча они хлебали борщ. Дальше их меню раздвоилось; сестре запрещено было мясо. Курилов изредка взглядывал на Клавдию, на ее сухие, по-птичьи тонкие, точные в движеньях руки, на ее волосы, стянутые в тугой и маленький, как, бывало, у земских учительниц, пучок. Она не стригла волос, чтобы не следовать моде; вместе с тем она укладывала их так плотно, как будто боялась, что в ней заподозрят женщину. Тютчев был несправедливо зол, утверждая, что она напоминала Фукье-Тенвиля. Возможно, острослов имел в виду желчную и резкую прямоту знаменитого прокурора, но не желтое, кабинетное его лицо. Обращала на себя внимание моложавая свежесть впалых старухиных щек.
– Что всматриваешься, приглянулась?
– Как мало меняешься ты, сестра. Ты как русская баба. Они бывают только трех возрастов: десяти, двадцати трех и пятидесяти лет. И перемена происходит сразу, в один день.– Он заметил ее иронический взгляд и каким-то сложным путем перекинулся на другое.– У меня были занятные встречи в эту поездку.
Она подняла глаза и ждала.
– Во-первых, я отыскал Протоклитова... кажется, сына того генерала, который, помнишь, в разное время судил нас обоих.
– Председателя судебной палаты? – Она не удивилась: борьба в стране еще не была закончена. Лицо ее осталось равнодушным. И не то чтоб примирилась, но просто мстить отпрыску врага за преступления целой политической системы не пришло ей в голову.– Ну, и что он?
– Он у меня в депо. По всей видимости, неплохой работник. На чем-нибудь сорвется, конечно... Буду с ним говорить на днях. Любопытно, сохранились ли у сына длинные желтые отцовские зубы.
– О, зубы Протоклитова! – И жесткая улыбка шевельнула рот Клавдии.
Алексей Никитич долго смотрел на котлету, точно не понимая ее назначенья.
– Потом Омеличева встретил. Он обходчик на путях... назвался другой фамилией: тоже новая жизнь! Мужик прокис, но рана еще гноится. Кстати, ты не получила писем от Ефросиньи?
– С чего она станет писать мне?
– Все-таки сестра...
– Не дразни меня, Алексей.– И заговорила не прежде, чем допила свой кисель.– Что же ты о ней ничего не спросишь?
– Все понятно, Клаша. Мне жаль Катеринки. Прищурив глаза, сестра смотрела куда-то мимо Курилова.
– Жаловалась накануне, что так и не показал ты ей ледохода...
Она попросила довезти ее. Собственный ее старинной системы автошарабан не выходил из ремонта. Они пошли к выходу. Толстяк в чесуче, хохотавший с приятелем, значительно поубавил веселья,– Клавдия не терпела любителей советского анекдота. Официантка почтительно посторонилась в дверях. Не видные под длинной юбкой, чуть поскрипывали на старухе башмаки. В машине она сказала в пространство перед собою:
– ...будешь жениться?
Нет, у него просто не было времени подумать об этом!
Она пояснила:
– Вам не сидится в этом возрасте.
– Я так полагаю, что для Катеринки это теперь безразлично, а?
Сестра не любила, когда против нее употребляли ее же оружие.
– Лицо у тебя нехорошее. Устал?
Нет, не усталость! Но вот навалился урожай, а дорога не успевает оборачивать порожняк. За десять последних суток набралось двести шестьдесят случаев несвоевременной подачи паровозов. Из пятисот вагонов, пригнанных в Улган-Урман под хлеб, шестьдесят два процента без крыш, а в двадцати на вершок угольной пыли. Машины по выходе из ремонта имеют до семидесяти дефектов. У директора паровозоремонтного завода татуировка на руке в виде двуглавого орла... «С некоторого времени поезда ходят по моим собственным нервам». Но все это вышло бы слишком длинно в перечислении. И он сказал только, что схватил простуду, наказанный за ребячество прокатиться на площадке паровоза.
– Надо беречься. У тебя и пальто холодное,– упрекнула Клавдия.
– Ничего, у меня пуговицы на меху.
Она поняла его шутку так, как ей хотелось.
– Ну, рада за тебя. Ты хорошо держишься.– И, не дожидаясь подтвержденья, захлопнула за собою дверцу авто.
ЖМУРКИ
Куриловы жили уединенно,– друзей они не видали подолгу. Все это были люди, раскиданные по периферии: Курилова чуть не ежегодно перебрасывали с места на место. Два больших кольца сделал он вокруг столицы, прежде чем получил свое последнее назначенье. Как и большинство куриловских современников, друзья узнавали новости друг о друге единственно из газет. Одно значительное и постороннее обстоятельство заставило их в эту пору съехаться в Москву. Тотчас по возвращении Алексея Никитича они наперебой звонили ему на службу. Они торопились услышать его голос, не убавилось ли в нем бодрости после Катеринкиной смерти. Впрочем, никто не спрашивал ни о чем, а Курилов избегал отвечать на незаданные вопросы. Самых близких приятелей он спроваживал на один из ближайших выходных дней. Пускай, пускай пошумят они в его огромном опустелом доме!
Ничего не изменилось там, но самое эхо комнат стало иное. К пустоте в квартире он привык и раньше, но теперь еще не изведанная пустота прошла совсем рядом. И хотя, уходя из жизни, Катеринка не оставила следов по себе, как в зеркале, куда так часто и испытующе гляделась в начале болезни (и всегда муж посмеивался: вдруг стала заботиться о красоте), все здесь напоминало о ней. По существу, ему нечего было делать дома, но в служебном кабинете не на чем было спать. Он возвращался сюда только ради кровати. По счастью, он никогда не страдал бессонницей.
За этот срок образ покойницы как бы тинкой заволокло. И только один человек дальними, окольными путями напомнил ему о Катернике. Однажды он вошел к Курилову без доклада и чумазыми кулаками оперся в стол.
– Моя фамилия Протоклитов. Вы вызывали меня, начальник.
– И даже дважды!.. У меня создалось впечатление, что вы избегаете меня.
– Это неверно, незачем! Я вернулся в Сакониху час спустя после вашего отъезда,– с достоинством и без подобострастия объяснил он.– Я слушаю вас, начальник.
– Садитесь, я сейчас освобожусь,– не подымая головы и посасывая потухшую трубку, бросил Курилов.
Перед ним лежал финансовый план дороги, поставленный на вечернее обсуждение в наркомате. Такого рода заседания бывали в особенности боевыми. Дорога давала дефицит. Курилов просматривал листы в последний раз, ставя на полях отметки цветным карандашом. Внимание его раздвоилось. Он услышал чирканье спички и вслед за тем ощутил дым дурного табака. И тотчас же крупным планом увидел перед собою полыхающую спичку. Сперва он не понял даже, что ему давали прикуривать. Спичка догорала. Черный, вроде спорыньи, рожок угля гнулся в сторону; пламя лизало протоклитовские пальцы, но они оставались неподвижны. В складках кожи чернела застарелая паровозная копоть.
– Мерси,– сказал Курилов.– А то у меня всегда воруют спички.
Он поднял голову.
В сереньком свете осеннего денька он смог разглядеть этого человека лишь поверхностно. Протоклитову вряд ли было больше тридцати девяти. Для своего роста он был неплохо сделан. Широкая грудь в клетчатой спортивной рубахе нависала над столом, как угроза. Две глубоких морщины, похожих на надрезы, просекали его лоб, невысокий, очень впалый на висках и выпуклый в надбровьях; третья, более короткая, обозначала рот. И рта было ровно столько, чтобы говорить мало слов и просунуть пищу. Спокойная, расчетливая воля светилась в глазах. Этот человек был бы хорошим летчиком, недурным шахматистом, умным собеседником.
С таким не бывает случайностей в жизни.. Игра, которую он вел, была огромна.
Курилов знал о нем мало. Вскоре после декрета о политотделах на транспорте Протоклитов подал заявление об уходе с дороги. В его расчеты, наверно, не входило, что оно попадет в руки начподора, как высшей партийной инстанции на дороге. Столкновение стало неминуемым. Этот человек принял вызов.
– Итак, я прочел вашу просьбу,– начал Курилов и откинулся на спинку кресла.– Имеете намерение уходить с транспорта?
– Да, у меня есть причины.
– Они секретны?
Тот удивленно приподнял бровь.
– Я ответил бы на это как следует, если бы вы не были начальником. Я партиец.– Он откинул куда-то во впадину виска острую прядь темных волос. – Действительно, я хотел переменить профессию. У меня есть способность к изобретательству. Я собирался подучиться и заняться этим делом вплотную.
Энергично, наотмашь, Курилов смахивал со стола рассыпанные крошки табака.
– Вам везет,– оказал он мягко.– Транспорт наш как раз такая область, где вы с успехом сможете применить ваши способности.
– Я предполагал, что человек вашего положения смотрит на это дело шире.
– Нет, мне нечем похвастаться в этом смысле. Время тревожное. Оборот вагона достиг шести суток, и вот,– он хлопнул ладонью по докладу,– мы выходим из драки с годовым убытком в одиннадцать миллионов. Морально мы с вами отвечаем за это поровну. Не огорчайтесь, вы еще молоды, и у вас есть время показать себя на транспорте! – По-видимому, Курилов не желал выпускать Протоклитова из пределов наблюдения своего и власти.
Начальник депо сдавил папироску между пальцев; осыпались искринки. Он стряхнул их с колен и поднялся.
– Жаль. По существу дела, вы правы, товарищ начальник! – И взялся за шапку.
Он носил кубанку с кожаным донцем, она ему шла.
– Погодите, я еще не кончил,– на полпути остановил его Курилов и выждал, пока тот снова не занял прежнего места.– Мне хотелось ближе познакомиться с вами. Странно, что, будучи партийцем, вы так легко смотрите на эти вещи: уйти, остаться. К слову, вы давно в партии?
– Шесть лет.
– Все время в депо?
– Нет, три года ездил машинистом, потом работал инструктором-механиком. В депо я пришел полтора года назад.
– Вас не любят в депо.
– Да, меня боятся,– холодно и кратко согласился Протоклитов.– Я командир, и дело наше почти военное: дорога на восток. Люди несговорчивы. На протяжении истории сколько их резали, жгли, топили, и как туго они всегда подавались вперед! Людишки любят, чтобы им приказывали. А можно было бы втрое быстрее вести дело. Люди – мозгляки, они не умеют даже голодать...
– Вам не следует говорить таких слов. Кроме того, это и необязательно для них!
– Конечно. Я и сам сработан из того же теста...
– Вы недовольны и собою?
Тот имел право не поддерживать беседы такого свойства, Курилов дружественно кивнул ему:
– Скажите, вы сами не с Алтая? – Вопрос был. ложный, он сбивал с толку.
– Нет.
– ...и не с Камы?
– Это не совсем соседние области, товарищ начальник. Я вижу хитрость и не могу понять, зачем она так неуклюжа. Нет, я волжанин.
Его ответы заслуживали похвалы за сухую и ясную точность. Чужаки, которых и раньше приходилось разоблачать Курилову, были покустарнее... Устроили небольшую передышку. Беседа пошла о работе депо. Показатели по ремонту, промывке и подаче паровозов были в Черемшанске вполне приличны. Курилов похвалил. «Служим революции», – усмехнулся Протоклитов.
– Пересыпкин говорил мне, что вы противились помещению вашего портрета в газете.
– Я считал это отличие лишним, товарищ начальник. Я не делаю ничего, чего бы не могли и другие. К сожалению, конечно!
– Да... но мы на лучших примерах воспитываем отстающих.
– Я слышал про это. У меня своя точка зрения, когда дело Касается меня самого. К слову, я не коренной пролетарий, И вообще это не деловой разговор!
Курилов пристально взглянул на него, и тот бесстрашно выдержал взгляд. «Гляди, гляди, старик, привыкай ко мне!» – читалось в ответном взгляде.
– У вас плохой табак, возьмите моего.– Он перебросил Протоклитову кисет, и реплика его прозвучала так: «Вы мужественный человек, зачем вам прятаться? Дайте мне уважать вас».– Вы и раньше работали на транспорте?
– Когда раньше?
– До революции, например.
Протоклитов скручивал самоделку; не упало и крупинки из его ловких и длинных пальцев.
– Вас, видимо, не на шутку интересует моя личность, товарищ начальник,– засмеялся он, делая вид, что конфузится такого внимания.– Но жизнь моя переполнена событиями, ничем не замечательными. Детство мое идеологически не выдержано. Отца почти не помню, мать была очень набожная. Впрочем, если бы не религия, она давно подвесила бы себя на одном из тех крюков, на котором навязывала бельевые веревки. Постоянное общение с веревкой, как и с ножом, будит мысли, товарищ начальник... вы не замечали? Она была прачка, в земской больнице. Ночью, бывало, разбудит меня, лохматая, страшная, кричит...
– Она была больная?
– Она была пьяная – иногда она запивала. Тогда она требовала, в слезах, чтобы я читал ей вслух всякие патерики, сказания о святых отцах и прочие церковные выдумки. Ветер, ночь, подвальное окно снегом заносит, вонь: общественная уборная помещалась у нас в коридоре, дверь в дверь... Я читал ей какого-нибудь авву Дорофея, Максима Великого. Зевота до корчей, обоим непонятно, но она сидит против меня и плачет. Я никогда не видал, чтобы столько зараз вытекало через глаза! Но, знаете, Курилов, все матери – славные женщины. И я разбил бы лицо тому, кто сказал бы про мою дурно. Теперь я уже простил ей все – и свой ночной испуг, и эти бессонные сидения. Впрочем, многое из прочитанного нравилось и мне самому. Мне тоже хотелось жить в лесах, в каком-нибудь кедровом дупле, запросто беседовать с богородицей, останавливать взглядом диких зверей... словом, зарабатывать то царствие, о котором, помните, сказано у Иоанна Лествичника?..
– Как же, как же! – с поспешностью, как зачарованный, поддержал Курилов.– У него, у этого Ивана, прекрасная одна формула есть: в чем найду тебя, в том и буду судить!
И он взглянул в упор, но тот продолжал как ни в чем не бывало:
– ...после смерти матери (она опрокинула на себя котел с бельем!) я ушел в Сибирь. Туда меня давно влекло. Это теперь мы там понастроили, а раньше туда ходили за приключениями. – Он комически развел руками. – Вот уже целое паровозное хозяйство на руках, а все еще тянет промерить тайгу до самого океана.
– Все мы были детьми,– сочувственно сказал Курилов, потягивая понемножку сладкую горечь табака.
– Дальше началась жистъ. Я не шибко грамотен в марксизме, я диалектику больше но жизни изучал. Долго шатался, обовшивел весь; потом один чиновник принялся меня воспитывать. В общем, собирался из меня такого же подлеца вырастить, каким был и сам. Взяточник, сыщик... а что жену свою делать заставлял! Впрочем, благодаря ему я три года проучился в иркутской гимназии. Не бывали в Иркутске? Напрасно, непременно побывайте... Сбежал я от него; взял на дорогу новый его пиджак, портсигар и сбежал. Служил в трактире балбеской в полотняных штанах, по приискам скитался. Много позже устроился на Уссурийскую дорогу в ремонтную колонну, подручным по забивке костылей. И тут уронили раз книгу из поезда, а я поднял. И прочел, и жадность меня взяла все на свете ощупать... Но скоро попал в компанию; тут выгнали меня за выпивку. Материнское пристрастие сказалось!.. – Он озабоченно взглянул на Курилова.– Это у меня еще до вступления в партию было. Теперь я ни капли не беру. Ничего, что я так вкратце?
Зябко засунув руки между колен, он как-то жалостно улыбнулся, и восхитил Курилова этот умный, математически показанный разрез человека. Да, этот человек видел много, усвоил еще больше и уж, наверно, недешево заплатил за такое бесстрашие взгляда. «Ничего, мне и этот орех по зубам!» —думал Курилов, не сдаваясь.
– Высшее образование вы получали потом?
– Нет, я почти самоучка. Упорство – главное мое качество, а книги всегда бывали у меня основной статьей расхода. Ближе книг нет у меня родни.
– Но почему же...– усомнился Курилов.–Такая культурная семья, а сына не учили... Ваш родитель, я слышал, был видным чиновником при губернаторе?
Протоклитов ждал, что Курилов применит какой-то встречный маневр, но не думал, что это произойдет так грубо. Трубочный табак плохо курился в папиросе. Молчание длилось ровно столько, чтобы спичкой уплотнить самокрутку. Потом гость улыбнулся, и Курилов узнал знакомый желтоватый оскал зубов.
– Мне не очень нравится весь тон беседы, начальник,– сказал Протоклитов спокойно, но кожа кресла захрустела под ним.– Я вижу вас впервые.– И это была правда! – Мы не приятели и не сидим за бутылкой вина. Видимо, я мало жил, плохо смекаю. Вы всех служащих протаскиваете через такой допрос или я один не внушаю вам доверия? Вам знакомы – мое лицо, мои слова, моя фамилия?