Текст книги "Дорога на океан"
Автор книги: Леонид Леонов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 40 страниц)
АКТЕРСКОЕ ПАЛЬТО
Перед отъездом из Черемшанска Лиза получила сумбурное письмо от дяди. Речь шла о вещах, недоступных в ее возрасте,– о неисправимых заблуждениях сердца, о скорбной ясности разочарования, о мечте наконец, убивающей своего создателя. Что-то случилось со стариком за время отсутствия Лизы. На протяжении четырех листков, со множеством латинских цитат, исправлений и выносок на поля, Аркадий Гермогенович дважды впопыхах называл племянницу Танечкой; он писал, что не имеет веса у современности и бессилен помочь чем-либо; он перечислял, какие бедствия повлек бы ее необдуманный приход,– тем более оскорбительные, что они касались самих материальных основ существования! Наконец он просил ее воздержаться от всяких поспешных порывов, понятных в ее состоянии. Может быть, он предполагал, что Лиза по очереди станет читать эти листки всем борщнинским обитателям, пока не доберется до истинного адресата?.. Лиза поняла письмо так, что Аркадий Гермогенович противится ее возвращению в московскую светелку.
Но письмо родилось не сразу; это был длительный процесс. За первым смятением следовал прямой бунт, но все завершалось последующим примиреньем. С начала третьей странички много ровнее бежали строки. Аркадий Гермогенович признавался, что у него не хватает мужества вкусить от мечты, полвека сберегавшейся на дне могилы. Аркадий Гермогенович сдавался. Вопль о пощаде внезапно сменялся лирическим призывом приезжать немедленно. «И если маловато осталось на дне стакана, который пригубляли многие, полакомимся хоть ядовитой горечью осадка!» Эта фраза окончательно убедила Лизу, что старик бесповоротно спятил... Впрочем, относя стариковские метафоры на свой счет, она приняла их как согласие дяди вернуть то, что ей и без того принадлежало.
Самым важным в этом клочковатом послании была мимоходная сноска о посещении Пахомова. Конечно, Аркадий Гермогенович сообщил гостю о предполагаемом приезде Лизы, и тот обещал зайти на днях вторично, но дела своего не объяснил... Первою догадкой Лизы была робкая надежда, что театр подсылает к ней своего гонца. Уж не поторопилась ли она с обещанием Шамину?.. Она краснела от стыда и досады на себя и все-таки не могла противиться своим властным и несбыточным иллюзиям. Мысленно она возвращалась в этот мрачный подвал искусства; ее целовали почтенные я заносчивые старухи, искала дружбы театральная молодежь... У них не будет повода насладиться своим великодушием. Прежняя Лиза, вертушка и хохотунья, такая быстрая на всякую затею, кончилась вся... На деле она приехала с твердым намерением отказать Пахомову и не хотела встречаться с Алексеем Никитичем до поры, пока не будет одержана эта первая ее победа над собою. Его пристальные, знающие глаза спросили бы ее о новостях, а ей уже надоела роль провинившейся и покаявшейся девчонки.
Ее личные дела устроились в два дня; через полторы недели вступал в силу неписаный договор с Шаминым, а Пахомов все не приходил. Она жила смутными надеждами на то, что неминуемо должно было произойти... но ничего не случилось, кроме мелких стычек с дядей. Он стал суматошным, хлопотливым, беспокойства наводил за семерых. Создавалось впечатление, что несколько летучих мышей беспрерывно пронизывают тесное пространство комнатки. Он все убегал куда-то и, возвращаясь, наполнял светелку шумом каких-то беспредметных восклицаний, вздохов и сожалений. Решась не прогонять Танечки, когда она вторгнется к нему, он принял и смежное с этим решение. Таким мог быть, по его мнению, только отказ от пенсии... И он таскался по всяким учреждениям в поисках человека, который выслушал бы до конца мотивировку его отказа: он не имел морального права кормить на советские деньги дочь помещика – прохвоста и дельца. Вначале его письменные заявления служили источником развлеченья для канцелярских девиц с кудряшками. Случай был слишком невероятен в истории наркомата социального обеспечения. Тогда Аркадий Гермогенович решил добираться выше по ступенькам служебной лестницы. Начальники пожимали плечами, и один, в военной гимнастерке, даже сравнил его с танком прорыва, рассчитанным на действие в наиболее укрепленной полосе противника... Словом, в самый короткий срок Аркадий Гермогенович успел надоесть целому ведомству.
У него выработалась своеобразная тактика для подобных атак. Он ловил соответственного начальника у дверей его кабинета и залпом пытался изложить суть дела, пока тот с озабоченным и деловитым видом шествовал по коридору.
– Я хочу быть чистым, вы понимаете...– твердил Аркадий Гермогенович, двигаясь бочком.
– Вам проще не брать этой пенсии вовсе! – раздражительно замечало начальство.– И кроме того, я спешу...
Нет, старику было желательно иметь государственное разъяснение на этот счет!
– Подарите мне только полчаса... я понимаю, что попал не в свой век, а это все равно что...
– Но вы же видите, куда я иду... вы же видите, черт возьми! – укоризненно и басовито произносило начальство, и узенькая дверца захлопывалась перед самым носом старика.
Вылазки эти заняли все его время. Фармацевты были окончательно заброшены. Книги бешено заструились с полок, которые пустели на глазах. Что когда-то служило пищей разуму, теперь валом пошло на пропитание тела. Он продавал их. Расставаясь с книгами, он как бы раздевался и сам. Хваленая его внимательность к людям исчезла, и уже не смела шуметь за дверью водопроводчикова жена! В его характере появились черты неуживчивости, бранчливости, подчас и суеверности, не бывалой прежде.
– Ты утрачиваешь последние признаки привлекательности, дядя! •– обронила однажды Лиза и подумала со страхом, что, пока придет Пахомов, этот почтенный старец сжует ее всю.
...Но это посещение должно было состояться. Пахомов пришел наконец, очень вежливый и даже немножко грустный, он был в стареньком, но черном. Наверно, такими бывали секунданты и до конца веков пребудут приглашающие на похороны. Лиза укладывала вещи в чемодан, готовясь к отъезду.
– Я слушаю вас,– сказала она, не прерывая сборов.
Платья были уложены. Очередь была за туфлями. Нахмурясь, Лиза взяла одну из них, В каблуке блестело медное, сточенное от ходьбы, потускневшее колесико. Стальной стерженек врезался в кожу, и попытка выдернуть ногтем не привела ни к чему. Тогда она попробовала ножом, но лезвие скользнуло и оцарапало палец.
– Я не знаю, как вы встретите мое предложение, и я не удивлюсь вашему отказу,– торжественно приступил Пахомов.
– О, мне очень интересно.
Она вела разговор и все думала, как попала в каблук эта вещица. Вдруг она увидела, как наяву, разбитые в ночь разрыва часы Протоклитова и механизм, рассыпанный по полу... Вспомнилось также непрочное и обидное благополучие, и двусмысленное уважение театральных подруг. Она укрепилась в намерении отказать театру, Протоклитову, Пахомову, всем...
– Я прихожу к вам переговорить относительно Ксаверия.
Все получалось совсем наоборот. В театре, наверно, и не вспомнили о ней ни разу!.. Лиза нетерпеливо пожала плечами. Что еще нужно от нее этому неугомонному старику? Или он еще не сыт ее несчастьями?., предъявляет права?., ищет мщения? Ей показалось оскорбительным, что Пахомов назвал его интимно, по имени. Она сказала, посасывая оцарапанный палец:
– Давайте!.. Как его здоровье?
О, длинен и полон глубоких переживаний закурдаевский век. Ксаверий жив, энергично лечится и, больше того, до зарезу нуждается в зимнем пальто. «О нет, никаких взносов! Закурдаев отвергнет любую подачку». Но друзья решили втихомолку устроить его юбилей. Правда, никакой округленной даты не выходило, но ведь ее одинаково можно исчислять и со времени окончания театральной школы, и даже с того момента, как в детской душе пробудилось влечение к сценическим подмосткам. Словом, дата – дело второстепенное! Важнее было, что крупнейшие столичные актеры обещали играть в этом спектакле. Некоторые соглашались даже на выходные роли, а такая пестрая и нарядная афиша обеспечивала кассовый успех дела. Пахомов знал, чем можно воздействовать на Лизу.
Дальше последовало приблизительное описание цели. Самое пальто предполагалось построить на ватине, из отечественного шевиота, с недорогим, но все же приличным меховым воротником. Старик мерзнет в своей кофтчонке. Совсем на днях конец его башлыка попал под колесо трамвайного вагона, но провидение удовлетворилось гибелью только золоченой кисточки. Остатки от добытой суммы положено было выдать на руки квартирной хозяйке Закурдаева, с тем чтобы она кормила его горячей пищей, на сколько хватит.
– Вы знавали Ксаверия... и нам хотелось бы, чтобы вы приняли участие в этом спектакле.
Ей почудилась какая-то ловушка. Вряд ли ее имя могло украсить какую-нибудь парадную афишу!., и, наконец, Закурдаеву, может быть, просто неприятно ее участие? Она сказала об этом.
– Напротив, он намекал, что хотел бы сыграть с друзьями свой последний спектакль. Он слишком нежно помнит вас... но я не смею выдавать чужих секретов. Мы остановились на Островском – «Свои люди– сочтемся!». Я уверен, вы с двух репетиций одолеете роль Липочки.
На этот раз тон Пахомова был почти дружественный. Лиза похудела, притихла и как будто выросла за эти годы, прикинувшиеся месяцами. Старенькое, бедное платьице на ней окончательно примирило его с Лизой. Он сохранял прежнюю уверенность, что только горе придает человеку истинную человечность, и испытывал удовлетворение, что посильно, тайком и за кулисами, потрудился над этой девчонкой. А получив согласие Лизы на участие в спектакле, все не уходил, курил папироски, и Лиза догадалась, что старику некуда стало спешить.
– ...что же, однако, в театре-то, Пахомов?
– Я ведь ушел оттуда,– поежился тот.– Не согласен с направлением руководства. Изредка забредаю по старой памяти...
Там все обстояло по-прежнему, если не считать отмены Марии по настоянию художественного совета. Поговаривают о переезде в новое помещение. Виктор Адольфович снимался в кино в роли ксендза, и ему выбрили тонзурку на голове. Уборные вверху починили, теперь не течет. Васильев две недели провалялся в гриппе и теперь вследствие осложнений (так и сказал!) храмлет... Скоро Пахомов выдохся, оставил записку с адресом, окурок на подоконнике, тетрадку с ролью и ушел...
Лиза метнулась к книжным полкам. Островский еще не был продан, хотя и стоял уже в веревках, на очереди. Она развязала пачку и нашла пьесу. Ловкая купеческая дочка выгоняла из дому отца, заблаговременно прикарманив его денежки. Подразумевалось, конечно, что роль обманутого родителя исполнит юбиляр. Лиза с тоской подумала о его громовых рыданиях, рассчитанных на потрясение закоренелых и прочно оглохших негодяев.
Пьеса была не раз переиграна исполнителями, и репетиций не было. Именитые участники торжества считали ниже своего достоинства тратить время на упражнения ради шевиотового пальто. Даже и Лизе пришлось только дважды прочесть роль самому Пахомову; в надежде приспособить себя куда-нибудь, он впервые испытывал свои силы на режиссерском поприще. Он похвалил Лизу, с отеческой мягкостью указав на недостатки: это Лизины руки, красные и опухшие от стирки, которой занималась все утро, делали его таким снисходительным. И, конечно, если бы только настоящее потрясение удалось ему обрушить на эти худенькие, востренькие плечики...
На правах возраста и своих разбуженных симпатий он снова заговорил с ней на ты:
– Э, Лиза... любой ценой купи себе несчастье. Великий поэт рассекал грудь героя и вдвигал ему уголь вместо сердца.– Он посмеялся с горечью, как смеются над заоблачными мечтаниями фантазеров положительные мыслители, владеющие незыблемой истиной.– К сожалению, эта хирургия ангелов карается по земным законам!
– Мне кажется, молодость – недостаток, так легко исправимый временем, что...
Он не слушал ее: люди не ценят благодеяний, которые им оказывают.
– А я окунул бы тебя в прорубь, и когда зайдется сердце в тебе...
– Знаешь, у каждого бывали такие проруби,– вежливо и скучая вставила Лиза.
Он сердился:
– Э, опять не то! Я говорю о несчастии объемном... когда художник входит в него весь, как в готический храм, и теряется среди колонн, поддерживающих каменное небо. Новая музыка раздирает его слух, холод древних стен проникает в душу, и нужно очень вырасти, дорогая, чтобы через высокие стрельчатые окна выглянуть на зеленые лужайки вокруг.– Его, видимо, все еще преследовали образы – то несчастных Рашели и Асенковой, то прекрасной Адриенны, отравленной и выброшенной из могилы за свою любовь, то недавней Дункан, которую судьба – ограбив на детей и любовника – задушила ее же собственным шарфом. Всех их он считал родными сестрами своей Елены и, в порыве доброжелательного великодушия, не прочь был ввести и Лизу в их трагическую семью.– Да, я, мизерный, провинциальный комедиант, завидую твоей будущности, твоему очищению... даже самим будущим разочарованиям твоим!
Все это было противоестественно, не без слезы, выражено в безвкусных и напыщенных фразах и, самое противное, требовало немедленного восхищения со стороны Лизы: сердца учителей питаются благодарностью. Пахомов забывал, что как ни лупила его жизнь обо всякие отхожие места, так ничего и не вышло из Пахомова. Но Лизу разволновали ее собственные раздумья о том же самом... И когда в ближайшую ночь Аркадий Гермогенович присел к ней таинственно на кровать, она не спала.
– Мне послышалось, вы плакали, Лиза?
– Нет... но как жарко ты топишь в последние дни!
– Идет весна, самое опасное время для нашего брата. Природа пересматривает живое: кого пустить на переплавку... Ишь как торопится все! (За чей-то счет, за чей-то счет!) – И он проводит ладонью по густому зеленому ершику своих оконных огородов.– Я так запутался в хлопотах, что даже не успел расспросить вас толком. Вы жили в Борщне... Ну, о чем же шумят борщнинские рощи?
– Зима же, дядя, все под снегом.
Он оторопело умолкает; зима!., а ему, приезжавшему в Борщню лишь на каникулы, мнилось, что всегда в Борщне неувядающее лето!
– ...но вы видели женщину, которую я почитал мертвой,– говорит он с опаской.– Вы воскресили ее для меня. Расскажите же о ней.
Лиза поднимается с подушки. «Почему все-таки об этой старухе прилично говорить только ночью, когда не видно выраженья глаз?» Сонливым ночным языком она повторяет содержание письма. Он слушает жадно, ему мало его тревог. Голодному кажется, что всех житниц мира не хватит для его насыщенья,
– Вы говорили с нею, правда?
– Я побоялась, это так страшно. Если бы ты видел... в нее уже теперь можно сажать дерево... Это земля!
– Не торопитесь, я хочу понять вас.
– Я говорю, что она уже приобрела цвет и качества рыхлой, распаханной земли. Всем, кто приходит к ней, она показывает кресло, обитое гобеленом... и пятна, бурые, недобрые пятна на ткани. Кажется, в нем и убили мужики ее родственника... последнего борщнинского владельца.
– Это был ее брат?., его звали Эдмонд Орестович? Лизе непонятно, куда ведут сомнения старика.
– Да нет же, дядя. Почему же ты сразу не спросил? Старуху зовут Дарья Андреевна...
Наверно, так чувствуют себя ограбленные... Рука Аркадия Гермогеновича вянет и обвисает. Он шатко бредет к стеклянной стене, обращенной к палисаднику; он потирает лоб, предварительно охладив ладони о стекло; он пытается сопоставить некоторые события, как попало раскиданные в памяти. Прошлое яснеет, и образ озорной беловолосой Дарьиньки зарождается там. Это была дальняя родственница Бланкенгагелей, взятая в компаньонки к дочери; она несла хлопоты по дому... и, помнится, присматривала за деревенскими девушками, собиравшими хвойный игольник в парке. Вот она наколола босую ногу и, похрамывая, возвращается по аллее, заштрихованной тенями деревьев; по пей самой вприпрыжку, снизу вверх, бегут те же смеющиеся косые полосы полдня...
Воспоминание охватывает старика так остро, что он даже различает пестрое куриное перышко там, на борщнинской террасе, слегка колеблемое не то солнцем, не то ветерком... Так, значит, страхи последних недель были напрасны. Побродив по знакомым местам, призрак снова улегся под свою замшелую плиту. «Ух, как напугала ты меня, Дарьинька!» Так это Дарьинька пришла в горькое и мерзкое ничтожество, а Танечка не увядала никогда! (Больше того, сейчас-то он знал крепко, что она все-таки приближается к нему. И уже нечего было пугаться, что скоро она примет его в объятия, пахнущие затхлой могильной землей...)
Все отчетливее мерцало перед ним Танечкино лицо, очень непохожее на прежнее, потому что и сам он отражался в нем. Воительница, она двигалась угасить комочек живой материи, называемой Аркадием Гермогеновичем... Резкий холодок исходил от ее ресниц. Все кругом стало понятно до полной прозрачности, и уже простой арифметики хватило бы для постиженья всех таинств мира.
ПАЯЦ
Еще прочно держалась тусклая и сухая московская зима. Снег вывозили на свалку, едва выпадал, и всегда вдоль улиц клубилась ядовитая зимняя пыль. Но, значит, наступал в природе какой-то долгожданный перелом... В эти сутки с полуночи начался ветер. День вышел лихорадочный: то сорило снежком, то светлело немножко, и люди на трамвайных остановках становились общительнее, доверчивее друг к другу; иные со скрытым ожиданием чуда смотрели вверх... И шел стекольщик по освещенной стороне, шел и всем подмигивал этот что-то знающий русоволосый паренек. Вдруг отраженный зайчик с его плеча метнулся по штукатурке теневых домов, такой тревожный, резвый и веселый, что всякий принял бы его за отдаленный сигнал к наступлению весны.
...Закурдаевские друзья не смогли подыскать театра под юбилейное зрелище. Спектакль должен был состояться в помещении только что отстроенного клуба. Идти было далеко, и, кроме того, пьеса открывалась монологом Липочки, примеривающей новые платья. Лиза отправилась туда пораньше. Все было хорошо, пока вел ее зайчик на стенах; но вот в поисках разбитых окон стекольщик повернул во двор. Тотчас же все поблекло, зимняя туча наползла на улицу. Ветер рванул, вывески задребезжали, и тогда-то в проходных воротах большой гостиницы Лиза увидела уличного продавца с корзинкой. Ежась от продувного сквозняка, он выжидал покупателей. Порывами стремительная жесткая крупка хлестала по его мерзлому товару. Паяцы! – целый цирковой коллектив помещался у него в лукошке. Все они были братья, все из одного лоскута. Двое дозорных выглядывали даже из кармана кустаря,– нет ли милиционера поблизости. Старик был частник. Лизе показалось издали, что он продает цветы.
Она остановилась. Старик протянул ей всех, чтоб выбирала любого. Лиза нерешительно взяла одного. Игрушка изображала клоуна. Это была наглядная агитация за использование всякого житейского утиля. В матерчатой груди прощупывались две неструганые дощечки. Торопливой черной ниткой к ногам и рукам были пришиты жестяные кружки; на них еще сохранились буквы с консервной коробки. На колпачке сидел бубенчик, в который забыли вложить камешек; он не звенел. И хотя голова паяца была глиняная, зато такая румяная, неунывающая жизнерадостность была нарисована на его лице, что невозможно было пройти равнодушно. Внезапно Лизе пришло в голову, что если бы жив был ее ребенок, ему пригодилась бы эта бесхитростная вещица. Сожаление о неудавшемся материнстве было совсем мимолетное, и гораздо важнее, что место Протоклитова в нем занимал Курилов... Потом вспомнила, что у нее самой никогда, никогда не бывало игрушек. Грошовая цена и черная щегольская, с позументиком, жакетка паяца соблазнили Лизу. Пускай висит до поры над ее бедной койкой в Черемшанске, как символ ее плохого, неумелого искусства.
Чтобы привести игрушку в действие, нужно было поступить именно так, как советовал Пахомов: легонько нажать ему на то место, где находится сердце. Тогда дребезжали жестяные вьюшки и шарнирно поплясывало деревянное тельце.
– ...голоса ему не полагается? – огорченно спросила Лиза.
Старику было известно, что означает покупательское сомнение в такую минуту.
– Так ведь это он с холоду, барышня. А так они у меня все певчие. Отогреется, зачнет скандалить – не уймете!
Лизе понравилось, что он сказал про паяца, точно про живого. Бумаги у продавца не нашлось, и покупка была засунута прямо в карман. И верно, вскоре он стал попискивать там, а когда гардеробщик тащил на вешалку Лизину шубку, паяц как будто бы произнес даже целую связную фразу. Кажется, он негодовал, что его, актера, оставляют в прихожей.
...Итак, громовая афиша оправдала себя. Успех был оглушительный. Невольно вставали в памяти бенефисы старых времен, запоминавшиеся в захолустье как землетрясения. Публики собралось множество, причем все оказались знакомы между собой, все разговаривали вслух, а занавес открылся часом позже положенного. Героя встретили овациями; каждому было лестно принять участие в судьбе ничтожного, совсем постороннего человека. Вдобавок этому балованному зрителю была по вкусу терпкая, нарочитая провинциальность спектакля. Но юбиляр поверил, расчувствовался и уже со второго акта раскланивался с ужимками любимца публики... Вначале собирались сделать вступительное слово о сорокалетнем пути Закурдаева, но общественных заслуг у него не отыскалось, кое в чем получалось как будто и наоборот, а приписывать ему особые творческие свершения посовестился даже и Пахомов. К тому же прямая цель затеянного переполоха была уже достигнута. Новое пальто очень декоративно висело на гвозде в тесной закурдаевской уборной. В перерывах нескончаемая вереница гостей тянулась туда не столько ради удовольствия пожать потную руку юбиляра, сколько ради потехи обследовать качество хваленого воротника и кстати накуриться вдоволь. (Из неизвестных соображений курилку выстроили где-то в причердачном помещении, пронизанном множеством отопительных, в глиняной изоляции, труб.)
Наверное, эти до несуразности длинные антракты были самою существенною частью торжества. Стол посреди украшали – подгорелая кулебяка, банка гортензии с цветочной коронкой как-то набекрень, невинного вида графинчик. Наиболее почетные гости, тузы и основная приманка спектакля, помещались на стульях. Они были в гриме, как сошли со сцены. Ребячливо чувствительные, как всякий старого закала актер, которого одинаково легко разжалобить или рассердить, они рады были помочь товарищу в беде, но сейчас стремились сохранять приличную дистанцию между ним и собою; в увлечении дружбой юбиляр именовал их попросту Васильями, Иванами, Николаями, а это было уже слишком!.. Остальные толклись где придется, и между ними, ужасно деловитый, с отклеившейся бородой в руке, до нельзя оглушительный, сновал сам Ксаверий. Он уже успел изрядно выпить. Всякого прибывающего новичка он немедленно потчевал водкой; разумеется, не обделял при этом и себя. Становилось ясно, что к концу спектакля он нахлещется окончательно.
– Рюмочку, золотце мое! – в упоении покрикивал он, и все укоризненно дивились феноменальной громкости его голоса.– Ну-ка, ну-ка. Ух, прошло-о!
– Ты закуси, ты закуси, шут гороховый...– подсказывал Пахомов, не отлучавшийся ни на минуту.
Но старик отвергал всякую попытку насилия и опеки. Он наслаждался своим праздником. Он жаждал внимания, всеобщей любви, хвалебных рецензий, как будто только теперь зарождалась его слава. Он делал все, чтоб упрочить свой успех. Он появлялся одновременно в четырех местах сказать теплое словцо кому следует, смачно целовал неосторожных посетителей, угощал театральных рабочих, заочно расхваливая их деток, руки пожимал дюжинами, расспрашивал всех о впечатлениях, хотя все равно ничего не мог услышать,– и публично, в самых сокровенных подробностях, повествовал о фортелях, что вытворял с Пахомовым тридцать два года назад на воронежских гастролях. Его уже ненавидели за такую чрезмерную живучесть и еще за то, что зря обманулись его внешней беспомощностью. Кто-то даже обозвал его свихнувшимся папильоном, а другой выразился в том смысле, что таких следует сажать на цепь... Наконец фальшивая и утомительная суета обрывалась звонком, и шумный поток посетителей возвращался в зрительный зал. Они сходили, точно боги из облаков, из серых клубов табачного дыма.
Спектакль проходил, как большинство ему подобных. Вначале – пышный и скучноватый парад знаменитостей, которым было тесновато в столь малом пространстве, позже все немножко разошлись. Но пьеса имела четыре длинных акта, и уже с начала третьего тузы играли так, чтобы выходило посмешней и чтобы не особенно утомляться. Один Ксаверий старался во всю мочь своего как бы подхлестнутого организма, сбивал партнеров своею толчеей, и некоторые заметно сторонились, чтобы не зашиб в такой интенсивной творческой разрядке. Из-за глухоты не чувствуя самого ритма спектакля и наизусть играя пьесу, сыгранную, наверно, во всех второстепенных городах страны, он ревниво старался перекричать всех. Уморительные выверты его менее веселили публику, чем его рыданья, усиленные до степени животного мычания. Спектакль принимал видимость семейного развлечения; капельдинеры, взятые из хорошего театра напрокат, только головами покачивали. Кто-то из старых, видимо, собутыльников гаркнул ему посреди акта из ложи: выдыбай, Ксаверьище! (И горлом издал крайне интересный звук, напоминавший откупориванье бутылки.) И тот выдыбал, как умел, всеми стилями, так что пенилось все вокруг, и не его была вина, что судьба не сокрыла его своевременно в своих гнилых и радужных водах.
Лиза грустно созерцала печальную изнанку этого беспардонного гаерства. По существу, то были похороны посредственного и неумного актера. Покойник выступал на сцене в последний раз. Ему за то и аплодировали, что он умирал легко, весело, никого не обременяя жалостью. Он знал и сам, что завтра у него уже не останется ни друзей, ни славы, и вот обжирался своим мнимым успехом, как давится голодный, которому приснилась жирная похлебка... Минутами Лизе казалось, что сейчас его разобьет удар и юбиляра понесут вон накрыв с головою новым пальто, и шевиотовые рукава станут волочиться по ступенькам черной лестницы.
Для поздравления она выбрала удобную минуту, когда Закурдаев стремглав проносился по коридору с заветным графинчиком в руке. Она тронула его за рукав; он выжидательно и неожиданно трезво скосил на нее глаза.
– Я хотела только сказать, что рада за тебя, Ксаверий,– сказала она ему в самое ухо.
Он пугливо втянул голову в плечи, когда ее теплые кудряшки коснулись его щеки.
– Спасибо, дочка, спасибо,– и хотя не очень верил, чтобы умный в эту минуту мог быть искренним, с чувством потискал ей руку.—Чепуха-то, дым-то какой! Вот пальто выслужил. Веришь, тыщу раз играл пьесу, и всегда выпимши. Первый раз – трезвый... и вот не выходит. Как ты думаешь, а? Ну, хорошо, хорошо!.. Ты что же, с доктором разошлась? Я к нему как-то забежал, а он такой странный, точно я резаться к нему пришел. «Са-адитесь да расскажите, да ка-ак вы себя чувствуете...» Неспроста, Лизушка, всегда я насмерть боялся моторов всяких и докторов...
В этом месте и подошел приветствовать Закурдаева тот высокий, грустный и, наверно, когда-то красивый человек, которого она заметила еще со сцены. Лизе показалось, что он должен быть непременно инженером каких-то особенно ответственных сооружений. Он произнес несколько слов, какие в подобных случаях говорят старикам, смягчая их неискренность дружеской шутливостью. Ксаверий вопросительно поглядел, рванулся было облобызать поздравителя, чтобы и этот помнил его неделю, но рука сорвалась с шеи жертвы и хамство не удалось... Его замешательство длилось, впрочем, недолго. Вдруг он с прихлынувшими силами схватил гостя за руки и поволок было за собою:
– Рюмочку на радостях, а?., не угодно с ветераном? Публика-то... и все как на подбор, всероссийские имена. Бомба упадет – никакой газеты на некролог не хватит... Вы знакомьтесь-ка: воспитанница моя и ученица Лиза... (Какова закурдаевская школка!) – Он не смог отказать себе в удовольствии взглянуть на нее при этом.—
Пока запросто Лизушкой-то зовут, заручайтесь согласием. В былое время – контрактец бы, не знаю – как теперь. Ну, спасибо, спасибо за честь. А народишко-то помнит Ксаверия, чтит его, а?., что же насчет рюмочки-то со стариком?
Тут он стал немного запинаться; вообще, чем дальше шло, тем все меньше оставалось у него сознательных способностей. Вдобавок стены были еще сыроваты; помещенье будущего клуба протопили особенно щедро на этот раз; парная духота стояла всюду. Старика развезло, разморило, и в зале поговаривали уже, что спектакль будут доигрывать как-нибудь в следующий раз. Новый знакомый Лизы воспользовался первым пустячным поводом, чтобы отойти от юбиляра. Она пошла вместе с ним.
– Тятенька захмелел маненько! – словами из пьесы, как бы извиняясь за Ксаверия сказала Лиза.
Тот поддержал ее:
– Да, грустный день. Старая история о паяце, только прочитанная на новый лад...
– Он все-таки сделал то, что было ему по силам,– уклончиво заметила Лиза.– Башенные часы (мне муж рассказывал) тоже ломаются.
Ее спутник засмеялся:
– Не защищайте его, Лиза. Мертвые нуждаются только в справедливости. Вас ведь Лизой?– Они повернули назад по коридору.– Вы хорошо играли сегодня... отличная и свежая ясность. Кое-что недотянуто, но по утрам и радует, пожалуй, именно неполнота красок. У этого старика не было утра...
Она ответила не сразу. Она не знала сама, хорошо или плохо играла, но в этой роли она не каялась, а лишь утверждала свое право жить во что бы то ни стало. Она заметила потам:
– А вы тоже поздравляли его!
– Ну, значит, в самом себе еще не поборол старых актерских зачатков. Сам был плохим актером, но втянуло в революцию и... Где вы работаете теперь?
Ей хотелось закричать: нигде, нигде... Она сказала тихо:
– Еду на периферию. Есть такой город, которого никто не слыхал: Черемшанск.
– Жалею... я собирался приглашать вас к себе. Лиза вздрогнула и покраснела.
– Простите, я не расслышала давеча вашей фамилии...
– Я Тютчев.
– А, вы тот самый...– Она выпрямилась, полузакрыла глаза, и ей стало жарко.– Да, я слышала эту фамилию.
Им пришлось посторониться к сильно натопленной батарее. Мимо двигалась группа людей, и в центре действовал неугомонный Закурдаев. Графинчик, наполовину пустой, плясал над головою, а у очередной жертвы Ксаверия был озлобленный и сконфуженный вид. Дело близилось к явному скандалу, но тут случился звонок, и вся эта листопадная бесовская круговерть распалась.
– Да... я дала слово поехать в Черемшанск.– Она протянула руку.– Ну, мне пора на сцену, товарищ Тютчев.
Так вот каким трудом дается всякая победа над собою! Отказ почти истощил Лизины силы. На мгновение показалось, что вся история с Черемшанском – головная, выдуманная, совсем лишняя. Кому это нужно, чтобы счастье миновало ее? Ей хотелось догнать директора знаменитого театра и повторять много раз, что она согласна, согласна...