Текст книги "Дорога на океан"
Автор книги: Леонид Леонов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 40 страниц)
– А я допрежь лесником был... Как вышел на свою поляну, дрожат коленки: одно слово – подбитые. Местность болотная, комара-человекоеда много, а мне уж о ту пору и комар родня. Толкутся, поют вокруг меня, как собаки: должно, узнали!.. На поляне сторожка стоит, огонь в сторожке. Заглянул – ружье на стенке висит. Маша моя спать ложится. Покидал ее – сущий стебелек была, а теперь – в экое кудрявое деревцо распустилась... Очень хорошо, думаю, и что ружье на месте висит и что жена спать ложится. И стукнулось мне пошутить на радостях. Был я в бороде, тощий, одежка не наша. Стучу... незнакомая собака откликается... прошу милости переночевать. Сказался соседним жителем,– благо, всех на селе знавал. Заправская лесничиха Маша стала: вышла, посмотрела через плечо: «Входи, и чтоб по заре духу твоего не было». Свет потушила еще до меня, я на лавке лег. Натоплено, в дровах проживает. Лежу, смех меня берет: жена мужа не признала. Счас, думаю, ты меня расчухаешь... Полез к ней под тулуп, сгреб... и даже не толкнула, приняла. Поспал, а без радости: краденое. Лежит она на спине, говорит про жизнь, про хозяйство, очень интересно говорит. Мужа у ней будто убили, а она, дура, заклятье дала, что замуж не выйдет. «Сколько мужиков зря упустила!» – «Сдержала заклятье-то?» – спрашиваю. «То-то и беда, что сдержала». А уж ночь, ейного лица не видать, только ружье на стене поблескивает. «Заряжен громобой-то?» – «Заряжено, а тебе что?» Лежим, я опять: «Вот, заклятье давала, а я что – не муж?» – «Ты не муж, ты грех!» – говорит. Вот и все!.. И тогда, ой, тошно мне стало. Чуть начало светать, ушел я тихонько. Топор снаружи валялся, забыл с вечера: вогнал я его в осинку по самый обушок и ушел... Давно уж было! Помнится, как скрозь сна...
Папироска его догорела. Вянут в печке угольки, и уже вовсе не разобрать, что написано на лице у садовника.
Лиза не знает, что надо говорить в таком случае. Где-то каплет. Душно пахнет парная земля.
– Спасибо за все.,,– тихо говорит Лиза и отряхивает с колен легкую глиняную пыль.—У вас здесь хорошо.
– Заходи, коли понравилось. За цветами приходи, все одно девать некуда...
И у него нет потребности оглянуться на смущенное лицо Лизы, чтобы узнать, с кем он делился историей своего одиночества.
ДЕНЬ, ОДЕТЫЙ В ИНЕЙ
Всю ночь кто-то ходил по парку большими шагами. Гулко стреляло в стенах. К утру образовался иней. Молоденькая дала валенки. Лиза попробовала стать на лыжи, Усадьба стояла на возвышенности. От ворот начинался крутой спуск. Львы на каменных вереях поросли розоватым на солнце, жестким мехом. Лыжи скользнули вниз. Накатанный полозьями снег покрылся за ночь ледяной глазурью. Все пошатнулось. Теряя палки, Лиза покатилась вниз. Ей удалось схватиться за дерево по дороге. Колкие перламутровые искры посыпались сверху. Лыжи застряли в кустах... Но зато уж потом с каждым шагом тверже становилась походка. Дорога вела на Ахметово и дальше, в Черемшанск.
Все было пенистое и розовое. Сколько нужно рук, чтобы в одну ночь и с такою пышностью нарядить лес! Горстка конского навоза на дороге походила на утерянную драгоценность. И даже осиновое полено, выпавшее из саженки, выглядело почти надменно, как будто с него началось творение этого великолепного утра... Жалобный лязг и фырканье донеслись из-за поворота. Лиза замедлила шаг. Навстречу ехал старый автомобиль, гордость Кости Струнникова. Он был заново обшит железом и покрашен мумией; надо было энергично ударять кулаком по резиновой груше, чтоб исторгнуть ржавый кашель. Природа содрогалась вокруг, и на лицах пассажиров было написано удовлетворение. Смельчаков было трое; кроме Курилова, Лиза не знала никого. Он закричал что-то, неразличимое за грохотом движения. Машина остановилась. Лиза узнала, что за рулем сидел сам директор, Струнников, а соседом Курилова был Шамин, секретарь районного комитета молодежи.
Через две минуты машина уже примерзла. Ее подталкивали, заводили рукояткой, поочередно пробуя силы, но в старости любой машины есть что-то от лошадиной старости. Было легкомыслием останавливать ее до места назначения. Директор Костя ссылался на качество бензина. Никто не возражал ему из нежелания огорчать хорошего человека.
Чтобы не отставать, Лиза пошла пешком. Она испытала истинное облегчение, когда Шамин предложил ей нести лыжи. На нем был нагольный, весь в заплатках и коробом полушубок. Шамин был очень высок; у Лизы заболела шея говорить с ним. Выяснилось, что в Черемшанске происходила партийная конференция, и Шамин по телефону уговорил Алексея Никитича выступить. Курилов сказал отличную речь и, говоря о будущем, отыскал хорошие образы, тем более увлекательные, что фантастика их исходила из уже достигнутых цифр.
– Он очень интересный человек,– на всякий случай подтвердила Лиза.
– Да... И можете представить, что случилось с нашими хозяйственниками и кооператорами, когда он нарисовал приблизительные масштабы нашего будущего хозяйства!
– У нас мечтают все больше по линии насущного хлеба,– осторожно заметила Лиза и поглядела на Шамина, не обиделся ли.– А разве будущий человек станет съедать больше, чем ему нужно теперь?
Шамин говорил бегло, будто читал по книжке:
– Речь идет не только о пище. Мы хотим освободить человека из подчинения слепым стихиям. Он давно выстрадал право на лучшую участь; ему осталось только завоевать ее. Мы жадные, мы хотим много. Арктический лед и океанская буря, ход времени и самая смерть будут служить ему и ждать, когда им прикажут действовать!
Для убедительности он даже за плечо потряс Лизу, и той понравилось. Шамин горячился, длиннорукий, непримиримый, запальчивый. «Такого братом хорошо иметь!»
– Вы бы валенки лучше отдали подшить,– засмеялась она.
Он ответил совсем по-мальчишески:
– А у вас ресницы совсем белые от инея. Кстати, это у вас настоящие ресницы?
У Лизы они были выгнуты вверх. Лиза скорее догадалась по тяжести их, чем увидела, что они такие же мерцающие и пушистые, как все вокруг. Он объяснил свой вопрос:
– Говорят, на Западе их делают меховые... чем-то обклеивают. Мыться уже нельзя, а только щеточкой. (Вот бы взглянуть!) Вы небось слышали, ведь вы артистка?
Совсем легко было говорить с этим открытым долговязым парнем:
– Была, Шамин, но выгнали.
– Сказано честно, но непонятно. Что же, за плохую игру?
– По совокупности обстоятельств... Вы потрите нос себе, он совсем побелел!
Шамин стал действовать, и, хотя варежка была зеленая, как трава, все краснее становился нос.
– Что же вы намереваетесь поделывать?
– Искать применения непонятой гениальности. Пока спросу особого нет. Так вот и сижу в самой себе, как в тюрьме. Помогите мне бежать оттуда.– Она могла позволить себе однажды даже такую искренность; завтра Шамин укатит, завтра он ее забудет! – Вот притаилась, как паучиха, и подкарауливаю...
Шамин усмехнулся и промолчал. Стал виден дом – дымки над ним. Лиза шла и дудела какой-то марш. Мерзлая ворона, вся в белом, валялась на дороге; валенок Шамина коснулся ее, и она упорхнула в сугроб.
– Что же вы замолчали? – спросил Шамин.
– Я думаю. Итак, сперва хлеб. Хлеб в широком смысле. А когда счастье?
Тот с досадой пожал плечами:
– Меня всегда сердит это слово. Оно не имеет никакого социального значенья. Одни видят его в ежедневной булке с маслом, другие в собирании музейной ветоши. И если счастье – производная многих вещей, которые очень скоро мы научимся изготовлять комплектами,– следовательно, счастливы будут все. Боюсь, что человеку все-таки будет мало. Счастье – переменная функция.
– Все будут счастливы,—машинально повторила Лиза.
– Скажем, вам нужно платье. Пожалуйста!., приготовить платье предъявительнице трудовой книжки номер такой-то. Шатенка, размер сорок восемь, глаза... Какого цвета у вас глаза?
Она увернулась от его пристального взгляда и засмеялась:
– Зачем же вам глаза?
– Кажется, женщины ориентируются в этом деле на цвет глаз... Или, положим, вас заинтересовал Южный полюс при лунном освещении. Вы собираетесь на аэродром, усаживаетесь вместе с чудаками вашего сорта в некую ракетную таратайку. «Прислонитесь к подушкам. Полный газ!.. Готово, прошу закутаться плотнее. Обратите внимание на зеленоватое свечение льдов. Не оступитесь, здесь обрыв в океан». Затем небольшая лекция о полярном животноводстве, чашка кофе или медвежья котлета для полноты впечатления – и домой! Гражданка имеет третье желание, которого я не угадал? – И он с видом чародея, торгующего чудесами в розницу, потер руки при этом.
– Вы все шутите. А у меня действительно есть заявка на будущее.
– Прошу вас, заказывайте! – Он комично раскинул руки, точно стоял за прилавком обширного универмага человеческих удовольствий.– Наше учреждение обслуживает клиентов, вполне полагаясь на их добропорядочность и скромность. К тому времени станет стыдной и излишней птичья хлопотливость о самом себе... Итак, я жду вашей заявки!
– Хорошо, вот...– И, произнесенное вслух, это давнее желание отпадало прочь, как омертвелая шкурка при линьке.– Я хотела бы сыграть Марию Стюарт.
Шамин быстро нашелся:
– Прочтите, пожалуйста, вслух пункт второй на обороте вашего клиентского билета. Там сказано, что счастье каждого индивидуума должно быть согласовано со счастьем других. Я правильно прочел? Ваш спектакль состоится в зависимости от того, доставит ли он удовольствие вашим зрителям, найдется ли у вас сказать новое об этом образе. Кстати, зачем вам понадобилась эта мрачная средневековая дама? Ищите что-нибудь поближе.
– Например?..
– Хотите приехать к нам в Черемшанск? Мне нужны восемь руководителей драматических кружков... а откуда их взять? Харч у нас дешевый, ребята отличные, климат, как видите, также живописный. Мне нравится, как вы давеча отщелкали себя. Нам такие подходят... а?
– Я боюсь, что у меня ничего не выйдет. Я мало умею.
– Мы не торопим вас с ответом,– улыбнулся он, относя ее сомнения за счет осторожности.
Дорога окончилась. И когда они поднимались к воротам, мимо промчался какой-то клубок тряпья. Сверкнули напуганные глаза на чумазом лице да еще руки – не меньше десяти, так быстро он размахивал ими. За ним гнались, и, не отступи Шамин вовремя, лежать бы долговязому на снегу. Все произошло, как в кино. Мальчишка скользнул по наледи вниз и забарахтался в куриловских объятьях. Он уже не бежать хотел, а только спрятаться от расправы. На том месте черной куриловской шинели, куда пришелся его рот, сразу образовалось инейное пятно. Их окружили. Из перекрестных криков выяснилось, что беспризорник обокрал борщнинского завхоза. Похищенное нашли, за исключеньем дамских рукавичек. Сам пострадавший был тут же, в теплом свитере и новеньких, еще не отоптанных бурках. Все расступились, давая ему почет и место: мальчишка принадлежал безраздельно ему одному. Тяжелая, как бы неуверенная в своих правах рука потянулась к грязным обмороженным ушам воришки. Курилов брезгливо оттолкнул этот инструмент казни, и тотчас же завхоз вскинул на него мутные глаза:
– Зря ребенка балуете, товарищ Курилов. Этак все мы красть будем, все...– И пятнами гнева стало подмокать его лицо. Должно быть, уже не впервые мешали ему свершить акт справедливости. Нужно было как-нибудь побольнее обидеть Курилова. Его голос взвился до фальцета: – Я на вас Мартинсону стану жаловаться...
Алексей Никитич строго посмотрел на этого человека. Из всех собственников, каких ему доводилось встречать, этот был самым крикливым. (И, значит, всем уже стало известно о возможном уходе Курилова с дороги?) Затаясь, ждали, не обмолвится ли завхоз о характере куриловской провинности, но тот молчал, напуганный собственной дерзостью. Разочарованные, зрители разошлись. Последней с места происшествия удалилась Лиза. Она прошла к себе и заперлась. Давний, почти забытый вкус украденной репки жег ее язык... Через час она отправилась к Курилову. Дверь была закрыта, и напрасно пыталась Лиза прочесть по неразборчивым звукам, что происходило в комнате. Ее спугнула уборщица – несла миску дымящихся щей. В короткую долю минуты, пока раскрывалась дверь, Лиза успела разглядеть все. Мальчишка сидел в углу, скомканный, точно завязанный в узел, и развязать его пытался всякими способами Алексей Никитич. В старообразном, плохо отмытом лице пленника были написаны ожесточение и упорство. Просторная куриловская рубаха была ему, наверно, хуже кандалов... Именно так чувствовала бы себя Лиза в его положении.
Она вернулась к себе. До самого вечера не читалось. И не запоздалую благодарность к устеремскому огороднику испытала она теперь, а лишь ироническое удивленье, почему не ударил, раз сошло бы безнаказанно!.. Перед ужином Курилов зашел за нею. Он осведомился, как она устроилась, и долго раскуривал трубку.
– Устал,– признался он потом.– Выяснилось: звать Гаврилой, а Гавриле десять лет. Совершенный хорек. Ему хлеба, а он тебя...– И с усмешкой рассматривал руки, исцарапанные в утренней суматохе.
– Как люди к нему, так и он к людям. Квиты!.. Этот все равно от вас убежит. А надо, чтоб сам пришел, вот! Я это дело хорошо понимаю.
– У вас было, по-видимому, неважное детство, Лиза?
– Тоже крала. Тогда плохо подавали, да и стыдно было просить. Красть легче, Курилов.
– Давайте уж до конца! Оглянитесь... неужели ни одного настоящего человека не попадалось вам?
– Кроме вас?
Он забрал усы в кулак и хмуро мял их.
– Обо мне вы рано составили суждение. Думали, что вместе с другими я линчевать примусь этого зверька? Во-первых, у нас на этот счет строго... А во-вторых... Скажите, муж не помог вам изменить суждение о людях?
– Я всегда боялась его. Хотелось зажмуриться, когда он приближался. И я болтала, болтала при нем, только бы доказать, что я существую, несмотря на его присутствие!
– Зачем же вы сделали его своим мужем? Она сказала, растерявшись:
– Уж какой достался...
Зазвонили к ужину. Алексей Никитич пошел взглянуть, «спит ли бесценное Таврило». Лиза ждала его в коридоре.
Пискнуло что-то в стене, и немедля откликнулось в комнате напротив. Потом сразу в два голоса отозвалось в противоположном конце, где печка, и побежало вниз по лестнице, и вернулось назад, вспыхивая то здесь, то там.
Начинался вечерний концерт сверчков.
В ЧЕРЕМШАНСКЕ
К январю обычно возрастало количество дорожных происшествий. На Волго-Ревизанской в большинстве это были случаи снежных заносов. Каким бы маршрутом ни отправлялась буря, территория дороги неизменно оказывалась на ее пути. В эту пору черемшанские начальники поднимались задолго до света, чтобы обойти свое хозяйство к семичасовому гудку.
Каменные постройки ремонтных мастерских разместились у подножья лесистого холма. Все вокруг них пропиталось гарью и копотью, даже снег, всегда припудренный тонким слоем угля, даже тощие бальзамины в барачных окнах, даже дети, чумазое племя будущих паровозных мастеров. Но там, на горе, если из всполья глядеть поверх деповских крыш, призрачно светился станционный поселок, и окна в луне казались слюдяными. Свежие, еще пахучие срубы ступенчато поднимались по склону горы, раскиданные среди редких взбежистых сосен. Незаметно они переходили в циклопические нагроможденья ночных облаков, пронизанных лунным сияньем. Они выглядели тогда как видение простодушного мечтателя о будущей беспечальной жизни, выращенное в сернистом, удушливом тумане. Крутая деревянная лестница сводила оттуда в беспокойное, изрезанное рельсами пространство; в них никогда не переставал звучать отголосок колес. И каким бы хлопотливым ни намечался день, Протоклитов всегда на минуту задерживался здесь; где-то внизу караулил его охотник Курилов.
Держась за обледенелые поручни, он вглядывался в низину перед собою, полную чадных и блуждающих огней, неистовых машинных дыханий и дребезга снующих колес, загроможденную силуэтами чудовищ с горбами и гривами из непрозрачного дыма, насыщенную резкой для непривычного уха гаммой металлических голосов и вместе с тем легким снежным хрустом, отдаленно напоминающим о молодости. Еще до зорьки рано, еще тлеет в диспетчерской башне огонек... но с пятого пути, судя по сигнальным приметам и лязгу сцепки, отправлялся товарный маршрут на Воронеж; медленно, останавливаясь у каждого вагона, полз односторонний, белого стекла, фонарь: главный кондуктор списывал их номера. Третий путь ждал пассажирского из Сибири, а на шестом зеленый семафор, похожий на глазок павлиньего пера, приглашал войти Чеэнку, чернорабочую машину, растаскивающую порожняк (сортировочной горки в Черемшанске не имелось). Другой маневровый настойчивым пунктирным свистком просился на второй путь, потому что состав местного сообщения, из Улган-Урмана, ежеминутно мог ударить ему в хвост. Сердился машинист, а стрелочник все медлил. «Чего кричишь, пускаю на второй...» – проиграл он на рожке, и фонарем показал двойную, над самой землей, дугу: паровоз шел тендером вперед. Тотчас же из четвертых, крайних, ворот депо, сыто храпя и подрагивая на стрелках, вышла громадная машина серии КУ, угадываемая лишь по глубокому выдоху поршней да по могучему, приподнятому над тележкой торсу. Пар гремел, и Глеб записал в памяти: дать при встрече нагоняй дежурному кочегару за разогрев котла свыше законных двенадцати атмосфер.
Итак, готовили сменный паровоз под новосибирский, дальнего следования. Он приходил в 6.40; меньше получаса оставалось до гудка. Так, стоя на тридцатиметровой высоте, Глеб читал события ночи по движениям огней и разноголосице звуков, угловато начертанных на тишине.
Этот поезд с востока неизменно приносил с собою мучительное и тревожное смущенье. Его многоголосый гудок, где бы ни заставал, напоминал Глебу о длинном пути, который когда-то сам прошел пешком, и невозможно было противиться этому властному голосу, как зову друга, с кем однажды поделены были радость или разочарованье. Всякий раз, как с грохотом пара в золотниках дико и неохотно останавливался у платформы паровоз, Глеб испытывал безотчетную потребность вскочить в последний вагон и заново проехать в прошлое. Хотелось вложить пальцы в зловещие отметины его, лишь бы еще и еще раз удостовериться, что сам он остался жить... Поддаваясь искушению, безотчетному и более сильному на этот раз, он стал торопливо спускаться вниз. Где-то слева и вдалеке пропел паровозный гудок и сверкнули стремительные огни. Глеб бежал вниз, прыгая через ступеньки, разрывая варежки о снег, намерзший на поручнях. Прошлое приближалось, и Глебу требовалось прикоснуться к нему, чтобы потом с животным ликованием отдернуть руку. Никто не видел его, совсем не тормозила воля. Вокзал находился на противоположной стороне станционной территории. Глеб добрался до него за мгновение перед тем, как вагоны, скрежеща в сцепленьях, остановились у платформы.
Там, возле забитого снегом палисадника, стояли кипы рогожных кулей, заготовленные под хлеб. Прислонясь спиною к ним, Глеб наблюдал суматоху, обычную для прибывающего поезда. Из предпоследнего вагона вывалились сперва корзины и мешки, а следом – четверо мужиков с физиономиями, залежанными с одной стороны. Тот же плоский отпечаток досок, на которых они лежали, сохранился и на самих их фигурах. Скрипя овчинами, мужики прошли мимо. Еще двое каких-то, бессонных, вышли подышать морозцем. Они равнодушно глядели, как бегал смазчик вдоль всего состава, как везли почтовые тюки к багажному вагону. Потом из третьего – от головы – вагона вышел человек в меховой куртке и с видом озабоченной праздности побрел по платформе. Он дважды прошел мимо Глеба, прежде чем рискнул заговорить с ним. Очень осторожно он осведомился, по-прежнему ли работает в местном депо Протоклитов...
Эта встреча сбивала с ног не хуже куриловского выстрела! Прошлое откликнулось на вызов и посылало своего гонца. Перед Глебом стоял Кормилицын. Была еще возможность спрятаться, избегнуть этой встречи; Кормилицын не сразу опознал лицо приятеля под приспущенной на самые глаза кубанкой; самое удивление выдало Глеба.
– Ты же утонул! – и с суеверным чувством, точно защищался, вытянул руку.
Тот засмеялся возбужденно, обрадованно,– это был повизгивающий смешок животного, отыскавшего наконец своего хозяина.
– Ого, ты веришь в привидения! – И с маху хлоп-пул по плечу в знак того, что не обиделся на оговорку.– Ничего, я постараюсь утонуть в следующий раз. Ну-ка, покажись мне весь. Да ты совсем молодцом, Глебушка! Ты пахнешь копотью... Индустрия! – и деланно похохотал, озабоченный молчанием приятеля.
Высокий, на мачте, фонарь помог Глебу разглядеть его серое, небритое, со впадинами на щеках, лицо, Кормилицын отяжелел и осутулел за эти годы, но еще болела ладонь от его рукопожатья. Острая, хриплая нотка какого-то крайнего ожесточения то и дело сквозила в тоне его речи. Он говорил много и часто, деликатно давая время Глебу оправиться; он отмечал необыкновенную моложавость Глеба, сочувствовал его одиночеству, хвалил его житейскую хватку; он пытался шутить без всякого повода, и уже через три минуты его болтовни стало раздражать Глеба это неуместное и беспричинное балагурство.
– ...далеко едешь?
Тот развел руками.
– Это зависит от попутных обстоятельств. Я ведь теперь бобыль, Глебушка. Старушка моя скапустилась ко всем чертям, а Зоська... Я не писал тебе про эту гадину? – Он весь сжался, закрыл лицо рукою, и такая сила была в этой судороге, что Глеб не удивился бы, если бы тот и разрыдался, уткнувшись в мерзлые рогожные кули. Стремясь предотвратить припадок, Глеб брезгливо коснулся его плеча, и тот понял его вынужденный жест как выражение сочувствия и ласки.
– Все мне безразлично теперь, Глебушка... все, кроме дружбы! Видишь ли, у меня нет тайн от тебя. Спуталась моя Зоська с агрономом одним. Носатый, черный, и имя зверское, точно из апокалипсиса... Экзакустодиан, каково имечко, а? Парень раза в полтора меня выше. Э, она у меня всегда сластена была! – Он поперхнулся своей тоской, схватил руку Глеба и жалко, искательно просовывал ледяные пальцы к нему в рукав, добираясь до живого тепла.– Тут я и запил, весь чирьями покрылся, с работы меня выгнали. Компаньон вскоре у меня отыскался. Он был лютый бас, в опере пел, а ему по пьяному делу палкой по горлу стукнули. Должно быть, хрящик какой повредился. Ну, и съежился его бас...
Глеб глядел куда-то в направлении головной части поезда.
– Очень интересно, если не врешь...– цедил он и уже сердился, что так долго не прицепляют паровоза. Их могли увидеть вместе... и все-таки он поддерживал разговор, лишь бы не расставаться врагами.– А я очень удивился твоему письму, Евгений.
– Это что я утоп-то? А ты и поверил, чудо-юдо! Кто же купается в октябре, милая душа! Что я, меховой, что ли, или непромокаемый?.. Не сердись, но мне показалось, что ты тяготишься мною. Я и порешил стать для тебя мертвым, чтоб доставить тебе спокойствие. Эту приписку я сам же и устроил Зоськиной рукой... (Понюхай, понюхай, рогожи-то на морозе фиалками пахнут!) А потом устыдился, что так дурно подумал о тебе. Словом, самый факт, что я заявляюсь к тебе теперь, рассматривай как меру моего раскаянья и дружбы!..
– Я не в том смысле, Евгений,– вставил Глеб, стремясь застраховать себя от писем на будущие времена.– Но ты написал неосторожные вещи в письме.
Кормилицын с видом заговорщика нахмурил брови.
– Ты думаешь?., пожалуй, ты и прав. Теперь развелось много любознательных...
Глеб нетерпеливо перебил его.
– ...И не опоздай, Евгений. Поезд простоит не дольше полминуты...
Бригадный кондуктор уже держал наготове свисток; машинист выглядывал из будки (и страшно было видеть, что делала с ним зевота). Но тут оказалось, что Кормилицын никуда не торопился. О, его планы не нарушатся, если в дальнейший путь он отправится и вечерком. И вообще было бы законно, если бы Глеб пригрел на денек и накормил его, сорокалетнего, без папы и мамы, сироту. Это было сказано в том смысле, что, как бы далеко ни разошлись они по ступенькам общественной лестницы, солдат всегда имеет право прийти к солдату, с которым делили когда-то сноп гнилой окопной соломы,– хотя бы затем, чтобы молча просидеть у него час. И такая пристальность, почти приказание, читалась в его взоре, мимолетном и угрожающем, что Глеб не порешился раздражать попусту этого подбитого человека.
– ...конечно,– сказал он с неискренним оживленьем,– я рад поболтать с тобою. Но твой багаж?..
– Он в карманах! – И с хвастовством нищего показал пустые руки.
– У тебя нет ничего?
– У меня нет ничего. Сокровища мои остались у Зоськи. Понимаешь, даже бритва... Хотел к прокурору, но мне отсоветовали, как бывшему...
Так было даже лучше; с вещами он обращал бы на себя внимание.
– Отлично. Ступай, я вернусь тотчас же после обхода депо...– И только когда стало уже не догнать последнего вагона, передал ключи и, по чертежу на снегу, объяснил, как отыскать его дом на горе.—Но постарайся найти без расспросов!
Они возвращались сквозь игольчатый утренний мороз, поочередно перекидываясь через тормозные площадки, обмениваясь всякими замечаниями,– как ходили много раз и прежде, с тою лишь разницей, что теперь никто не пугался встречи с ними, да не очень удавалась былая искренность... Тем временем стало рассветать. Вступил в действие громоздкий механизм дорожного дня, и все жило ожиданием близкой смены. Густой сонливый дым стоял над депо; еще светились непотушенные, закопченные за ночь фонари, но уже подвигалось низкое, помойного цвета небо; громыхал в потемках маневрирующий порожняк; с перебранкой бежали станционные люди – неразговорчивое, всегда невыспавшееся племя; кошка с опаской пробиралась по путям, и вот, по-галчиному галдя, уже связывали мальчишки свои санки вверху горы, чтобы дружным поездом скатиться вниз.
У депо, где чистился над канавой паровоз, доставивший Кормилицына, друзья расстались. С минуту Глеб исподлобья следил, как развинченной походкой и чуть горбясь гость его поднимался в гору. Он шел не торопясь, должно быть – руками и глазом ощупывая этот совсем незнакомый ему мир, и, новичок, всем уступал дорогу. Вот он поскользнулся на обледенелой ступеньке, но не упал; вот проводил глазами ораву ребятишек, восторженно низвергавшихся по укатанному склону горы. Наверно, ощутив физическую тяжесть протоклитовского взгляда,– он обернулся и что-то кричал, приветственно помахивая шапкой. Этими же жестами дружбы и близости он просил его не задерживаться в депо. Тогда Глеб повернулся спиной к нему и перед самым носом входящего паровоза нырнул в черный зев деповских ворот.
Тотчас же, как будто только его и ждали, взревел глуховатый утренний гудок.