Текст книги "Недометанный стог (рассказы и повести)"
Автор книги: Леонид Воробьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Соколиха с Mарса
Подъехал к Марсу на велосипеде. Есть у нас деревня с таким планетным названием. Приехал я «по льну», надо было отыскать звеньевую, но стояла такая не августовская жара, что я решил сначала попить холодного молока, или квасу, или, на худой конец, обыкновенной воды.
Жарко было в лесу, а на деревенской улице, хоть и стояла высоко деревня, еще жарче. Ни ветерка, а солнце так и сияет в безоблачном небе. Центральная улица поросла травкой, видно, машинная дорога прошла сбоку порядков. Несколько собак дремали у разных домов в тени, на меня они и не взглянули. Увидел я около одного дома старуху, стиравшую белье в корыте, и слез.
– Продай, мамаша, молочка.
Она разогнулась, посмотрела на меня и сказала:
– Поди вон рядом. К Соколихе. Дома она сейчас, я видела. А у меня, батюшка, козы. Козье, чай, не будешь. Не все любят.
Пошел к Соколихе. Поставил велосипед у забора, вошел в калитку. Дом был старый, но ладный, видно, что незапущенный. А за домом, за двором – длинный усад. А дальше – поля по скату до самого в какой-то голубой дымке леса.
Вступил в сени, сразу охватило прохладой, вздохнулось свободнее. Постучался – никто не отвечает. Еще раз постучался для приличия и отворил дверь.
Очень чистым показался дом. Прямо была комната, а направо русская печь и возле нее проход в кухню, отделенную от комнаты крашенной в голубое переборкой. Там, в кухне, и сидела на стуле Соколиха, женщина под шестьдесят, темноволосая и темнолицая, худощавая, но ширококостная. Сидела, поставив руку на стол, подперев ею голову, с довольно-таки горемычным видом.
Я попросил молока, она встала, оказалась весьма высокой, принесла кринку молока, хлеба, обмахнула тряпочкой чистую лавку, для видимости, и опять села, приняв прежнюю позу.
Я попивал, отходил от жары и на нее поглядывал. Как-то очень неожиданным был прием: ни о чем она не расспрашивала, ничего сама не говорила. Редкий случай. Стал я подъезжать с разных сторон, по нескромной журналистской привычке лезть в душу к людям, спросил между прочим и о льне. Она отвечала как-то неохотно, односложно, хотя и толково. Тогда я решился и напрямик спросил, чем она расстроена.
– Расстроишься! – вдруг звонко, на весь дом, сказала она. И я понял: в споре эту женщину лучше не задевай. И по одному этому слову вдруг подумалось: совсем-совсем не молчалива, а говорлива она. – Расстроишься! Все со своими сынками, с окаянными, мучаюсь. Каково мне, без батьки-то?
– А много их у вас?
– Четверо. Да младшего нет здесь сейчас, учится. Сегодня у третьего праздник, соберемся все. А я утром со старшим разругалась.
– Отца-то давно нет? – поинтересовался я.
– В сорок пятом убили, а в сорок четвертом еще на побывку приходил, – вздохнула она.
– Четверо, значит, у вас. И тяжело же вам пришлось в войну, наверное, – наводил я потихоньку ее на рассказ о своей жизни, – Четверо ребят. Женщина. Мужика нет в доме.
– Дак что – женщина? – вроде обиделась она. – У нас, милой, в деревне любая баба любую мужикову работу сделает. Вот сенокос только кончился. Скажем, стога метать. Бывала я на Ветлуге, за Шарьей. Там мужик круг стога ходит: пласт кладет, рядом другой, пластом прижмет, потом пласт в середку. Как лапти плетет. Ставь на стог мальчишку-несмышленыша, и то стог получится. Мужик стог мечет. А у нас баба. Подавальщик пехом пехает, когда с какой стороны вздумает. Разбирайся как хошь. У нас, тем боле в нашей деревне, баба мужику не выдаст. Так что мы и без мужиков обошлись. А ребят у меня было трое, причем старшему тринадцатый шел, когда батьку взяли. Четвертый после батькиной побывки народился. Вон Тина на пятерых оставалась, Анка на семерых. У меня ничего еще.
– Ну, все-таки, – пробормотал я. – Вот сами же говорите, что трудно с сыновьями.
– Ой, как трудно-то, – закачала она головой. – Ох, маеты же я с ними принимаю.
– Так когда же всего труднее было? – продолжал любопытствовать я.
Так уж мне хотелось послушать рассказ о жизни в войну и вообще в трудные годы этой, чувствовалось, энергичной женщины. Тем более что очень вкусным было молоко, прохлада стояла в избе и не хотелось идти и делать то, что нужно «по льну».
– Сейчас, – неожиданно ответила Соколиха.
– А-а сколько же им лет? – несколько растерялся я.
– Да старшему тридцать восьмой, а младшему, что учится, заскребышку, – улыбнулась она, – двадцать второй пошел.
«Вот те на», – подумал я и подивился на ее улыбку: все зубы на месте. А вслух сказал:
– Со старшим-то чего не поделили?
– Чего мне с ним делить? – опять по всей избе зазвенел Соколихин голос. – Чего мне с ним, паразитом, делить? Бабы наши с ним не делят, а я мири. Что я им, прокурор или судья? Вообще-то он у меня справедливый, но стро-огий. Бригадиром он у нас, живет в соседней деревне, ну и дисциплинку прижимает. Ты, милок, не осуждай, у нас всякие годы бывали. Вот бабенки и туды бы, и сюды бы. Сам знаешь, время летнее, охота, чтоб и в колхозе день записали, и на своем сенокосе бы урвать и веников поломать, и огородец полить. А в лесу-то, батюшки мои, ягоды-то, гриба-то… Как зимой без вареньица, как соленого рыжичка на стол не поставишь? А?! Вот и мечется бабенка бедная. Туды-сюды, туды-сюды.
Вчера Матрена провинилась. Он ее седни невыгодно послал на работу да настыдил при всех. Она мне жалится: душегуб, мол, он у тебя. Я ей – мне пальца в рот не клади – отчубучила: и про дисциплину, и про нынешние заработки, и про все на два года вперед. Или своего сына выдам? С ней поругалась. А потом пошла и с ним поругалась.
– С ним-то зачем? – сдерживая улыбку, спросил я.
– А как же?.. «Что ж ты, говорю, паразит, с нашими бабами делаешь? Что ж ты им житья не даешь?» – «Хитрят, говорит, ваши бабы, умны больно. Распустились вы все там, на Марсе». – «Ах ты, – говорю. – А ты откуда? Не с Марса? А как матка твоя крутилась, вертелась, не помнишь? В колхозе чего давали? Так надо, чтоб и палочку поставили, и чтоб свое улажено было, и чтоб в лес успеть. Бригадира не объегоришь, так с голоду сдохнешь. Да если нашей бабе не исхитряться, ее жизнь сразу всеми четырьмя колесами раздавит». – «Теперь, отвечает, другое время, заработок хороший, можно и без своего прожить».
«Не-ет, говорю, милой сын. Заработок – оно верно. А вдруг не уродит? Без своего как? Мы не на фабрике. Помнишь, года три тому Рыжов из района приезжал, уговаривал коров продавать: молоком, слышь, зальем, куда вам коровы. Верно, молока много было. А потом что? Некоторые послушались, продали. Где теперь тот Рыжов? А они коз покупают». – «Ладно, говорит, но дисциплину нарушать я никому не позволю!»
Соколиха вдруг рассмеялась и сокрушенно прибавила:
– Разругалась и ушла. Замучило меня его бригадирство.
– А второй как? – видя, что она замолчала, попробовал возобновить разговор я.
– Плохо со вторым, плохо. Сейчас, правда, получше, – поправилась Соколиха. – Ох, и побегала я из-за него. Нынче оженился, так налажается, налажается. Водочка у того, она самая. У нас и батька не много пил, и все. Он один. Он, видишь, вторым был, не такой большой, как первый, не такой маленький, как третий. Глазу за ним в войну и после войны, прямо скажу, у меня особого не получилось. Пошел он не в колхоз, а на лесоучасток, тут недалеко. Сначала по направлению, а потом там и остался. Ну, сперва был простым рабочим, сейчас достукался до механика. Работает он там, работает, вдруг слышу – попивает. Ах, ты! Чтоб я это дело так оставила, чтоб моему ребенку пропадать? А он домой редко приходит, в бараке там живет. Давай, думаю, матка, урывай часок детище спасать.
Вечерком, значит, я на лесопункт, давай наблюдение устанавливать. У клуба танцплощадка, вся в огнях, а кругом темно. Я к ней подобралась, музыка играет, хорошо гак. Прижалась к тополю, не видно меня, смотрю за решеточку, на площадку. Ага, вот и мой Веня вытанцовывает. Видный он у меня. Обожди, думаю, милой сын, я тебя здесь-то и прищучу. Танцуют-танцуют, тут один к Вене подошел, шепнул что-то. Вот оно, соображаю, сколачивают. Я вам сколочу. Только Веня к выходу с танцплощадки, я тут как тут. «Ты откуда, мама?» – «Пойдем-ка, Венюшка, домой. Красавка что-то приболела».
Ну, я дорогой ему и дала. Кричала так, что в райцентре слышно было. И отца вспомнила, и жизнь свою, и все. «Не буду, мол, больше, мама», – обещает, даже губы трясутся. Я вид сделала, а сама про себя: так-то я тебе и поверила, я тебе теперь жизни не дам.
Тут у них вскоре день получки. Денег он, верно, мне приносил. Но тут я дела забросила и после обеда шасть на участок. Надо же, сразу на него и наткнулась. Идет, видно, с получкой и в двух карманах по рябиновой несет в барак. Я обе бутылки в руки, хлесть одну о камень, хлесть другую. «Здравствуй, говорю, родное детище». Он чуть не заревел: «Это же, мама, сладкая, рябиновая». – «Она, говорю, сладкая, рябиновая, а тоже с ног сшибает. А ну, марш вместо барака домой».
Так вот бегаю я, бегаю, а соображаю: долго не выдержу. И хозяйство тут, и на участке постовым будь. И нет у меня другого пути, как его оженить.
Соколиха вдруг приостановилась, поглядела внимательно в окошко. Я тоже взглянул на мревшую в жаре деревенскую улицу. Ничего нового не было видно. Однако она перебежала в комнату, крикнула в окно:
– Марья! Иль не видишь, куды боров полез? Я вот его сейчас!
Очевидно, Марья приняла меры, потому что Соколиха успокоилась, вернулась ко мне и продолжила. Рассказ ее увлек, и она говорила вроде бы и не для меня, а вообще, словно бы в пустоту или разговаривала сама с собой.
«Женись, говорю, и все. Я не участковый, чтоб за тобой ходить. Мне только на руки тебя жене сдать, а там я не отвечаю, валяй, хоть запейся. А так – хозяйство брошу, но от тебя не отступлюсь. И в милицию тебя, милой Венюшка, предоставлю, как захулиганишь. Лучше буде, женись».
Он – ни в какую. «Ты что же, мама, насильно меня женить хочешь? А если мне никто не нравится? Что ж это, старые времена?» Это он хитрит, хитри-ит. – Соколиха развеселилась и подмигнула мне черным глазом. – Чтоб, значит, погулять, попить ему побольше. В неволю-то неохо-ота. «Ах ты, мерзавец, говорю, родной матери врешь. Да я все разведала, знаю, кто тебе нравится. Только за тебя-то она пойдет ли?..»
Пристала как с ножом к горлу. Женился. Сначала я приглядывала: не распустит ли жена? Не распустит. Тихонькая, смирненькая на вид, а с характером. Теперь больше у меня спокою, но все ж наблюдаю. Наблюда-аю.
Соколиха опять замолчала, а я опять поспешил подогреть разговор:
– Ну, зато с другими двумя, наверно, все хорошо?
– Какое там «хорошо», – вдруг сорвалась с места Соколиха, ушла в комнату, на той же ноге вернулась и сунула мне фотографию: – Смотри!
На фотографии был изображен паренек. Довольно заурядное лицо. Лишь отдаленно он напоминал Соколиху. А поза, в которой он сфотографировался, была несколько напряженной и довольно манерной.
– Ничего парень, – сказал я, понимая, что это один из ее сыновей. – Симпатичный.
– Чего уж там «симпатичный», – махнула рукой Соколиха, смахивая мою неумелую лесть. – Так себе. Захочешь – так на других моих посмотри. Красавцы! А этот – так себе, а вот дури в башке полно.
Он, понимаешь, у меня последний. Ну, этому я сумела образование дать. Одиннадцать он закончил. А жил больше в районе, в интернате при школе. Я как-то от него и поотжилась. Потом закончил, приехал домой, в армию его по зрению не взяли, живет пока дома. Дружки его – кто в армию, кто работать, кто учиться. А он пока дома по хозяйству, и о планах его я пока ничего не выспрашиваю.
Ну ладно. Захожу один раз в избу, смотрю – стоит он перед зеркалом и, хочешь – верь, хочешь – нет, страшные рожи корчит. «Ты это чего, говорю, может, приболел?» Испугалась даже. «А это, говорит, я мимику разрабатываю». – «А что это, спрашиваю, такое и для чего?» – «А это, говорит, чтоб артистом стать. Очень, слышь, артистом быть хочу».
«Ты, говорю, из меня дурочку не строй. Я хоть и безграмотная, а многих больше понимаю. Нешто так артистом становятся? Да хочешь, я тебе такую рожу сострою, что ночью спать не будешь. Так, может, и я артистка? Взять бы вот тебя, такого скорченного, да засушить. Ты сейчас же эту моду брось. А ну как привыкнешь лицо кривить? Какая дура за тебя замуж пойдет? Чтоб в артисты идти, наоборот, красота нужна, вон как у нашего Вени».
«Красота, отвечает, не обязательна. Главное – талант». – «Это я тоже понимаю, говорю, насчет таланту. Вот у Васьки Ляпустина, то на самом деле талант. Без учителя на баяне выучился. Еще; бывало, – баян больше его – выйдет, заиграет так жалостно, слезы прячешь. То талант. И взяли его, Ваську, куда-то в город, в музыкальную школу. А у тебя что за талант? Рожи корчить? Запоешь, так корова на дворе мечется. Бери вон лучше вилы, пойдем сено отметывать».
Сено отметывать он пошел, а от своего не отступился. Покорчил перед зеркалом рожи, покорчил, взял в районе направление и уехал в Кострому, в училище по этой части. Не знаю, что теперь выйдет.
Соколиха замолчала, сердито, даже скорбно сжала губы. Из комнаты вышел длинный серый кот, похлебал молока в баночке у печки и опять важно ушел в комнату.
– Почему же не выйдет? – решил успокоить я. – Выйдет. Кончит, будет в Доме культуры работать.
– Говорили мне, что в клубе, – кивнула Соколиха головой. – Ну, это он сможет. У нас завклубом вечером клуб отомкнет, на радиоле музыку покрутит и опять запирает. И дурак сможет. А вот чтоб артистом, этого я сказать не могу…
Посидели мы с Соколихой, помолчали. Тихо было, прохладно, только и слышно, как курицы переговариваются у завалинки да кот мурлычет в комнате от сырости. Наконец я спросил:
– А что же третьего-то пропустила? Он-то чем занимается?
– Ну, третий. – Соколиха радостно улыбнулась. – Третий-то у меня… Лучший механизатор в колхозе. Грамот у него одних полсундука. А выдумщик! Сначала мотоцикл собрал из старых частей, из обломков всяких. Дома, батюшки мои, приспособлений, выдумок! Чисто гараж. Воду из колодца не носит, насос приспособил. И огород из шланга поливает. Сейчас многие у него эту манеру переняли. Как свободная минутка, чего-нибудь да мастерит. Председатель сказал: «Изобретатель, говорит, ты у нас, одно слово – русский умелец», – с гордостью закончила Соколиха.
– Молодец, – поспешил вставить я.
– Молодец-то молодец. – И лицо Соколихи опять стало грустным. – С этим бы все ладно, кабы не леший этот овраг.
– Какой овраг?
– Тут по-за деревней канава у нас проходит, широ-окая, глубо-окая. Вот лешева канава его и смутила, чтоб ее… Прыгать через нее хочет.
– Прыгать?
– Прыгать, батюшка, прыгать. На мотоцикле. Он на своем на собранном так носился, колоды по воздуху перелетал, ямины перепрыгивал. А денег много зарабатывает, теперь новый купил. Краси-ивый. Чего-то в нем переделывает, чего-то снимает. Для облегчения, говорит. «Как, говорит, облегчу, рассчитаю все, транплин возле той канавы построю и с ходу ее перелечу». В каком-то кино такую штуку видел. А каково все это матери слышать?
Долго мне покоя не было ни днем, ни ночью. Сломает себе шею, думаю, обязательно. Когда старый мотоцикл тарахтит, я в спокое. Как новый заслышу – их сразу различишь, – бегом к оврагу. Только подъедет, думаю, – лягу на проклятый транплин. Валяй дави родную мать, когда тебе ни ее, ни своей дурной башки не жалко!
Соколиха даже приподнялась от возбуждения, но разом села и спокойно сказала:
– Правда, сейчас он на время от этой думки отошел. Дом ремонтирует изнутри, посев по стенам проводит.
– Чего-чего? – не понял я.
– А по стенам сеет, – спокойно пояснила Соколиха.
– Чего сеет? – даже растерялся я.
– Овес, – твердо сказала Соколиха, – да травку какую-то. Откуда-то прием такой привез: стены штукатурить. Мешает, понимаешь, простую глину с песком да еще чего-то. А туда много семян намешивает. После, значит, на стены мажет. Тут у него не то озимь, не то яровина всходить начинает. Растет. А глина сохнет. И поле твое высохло. Ага. Он его кирпичом затрет, штукатурка готова. Валяй бели. Крепкая штукатурка: ни трещин, ни отваливается. Не отобьешь. А почему? Потому как корни-то там остались, переплелись и все держат. Так вот и сеет он по стенам-то.
У меня сразу исчезла лень, и захотелось посмотреть на такой «вертикальный посев». Я начал просить Соколиху сводить и показать.
– Да заперто сейчас там, – сказала она. – А ты, милок, вечером приходи: праздник у него будет, все и увидишь. И бражки поднесем, – с улыбкой подмигнула она враз обоими глазами.
– Неудобно как-то, – возразил я.
– Раз я зову, так я там всем обскажу, значит, удобно, – как отрезала Соколиха.
…Вечер наступил тихий, чуть облачка высунулись из-за горизонта, и тени от изб легли наискосок поперек улицы. Когда я подошел к дому, что указала мне Соколиха, я увидел высокого мужчину, очень на нее похожего. Перед ним стоял весь перемазанный то ли в саже, то ли в мазуте подросток лет пятнадцати, держа в руке какую-то железяку, а мужчина поучал его:
– Ты нагрей, значит, до малины, но не до желтого. А потом сразу суй в масло. Понял?
«Третий», – догадался я.
Подросток ушел, «по льну» у меня все было сделано, мы сели и стали разговаривать.
Вскоре пришли оба старших сына Соколихи, высокие, цыгановатые, действительно красивые, с женами и ребятишками. Ребятишки подняли возню, а тут появилась и сама Соколиха, и все пошли в дом.
Зажгли свет, и я чуть не ахнул. Две стены были побелены, а вместо других двух были настоящие, только вертикальные, травянистые лужайки. Кое-где они начинали уже желтеть.
Посадили меня возле прохладной и чуть влажной изумрудной стены. Стали чокаться, выпивать, громко разговаривать. А я сидел, посматривал в сторону поблескивающей молодыми зубами Соколихи и видел, что нити руководства всей компанией незримо и совершенно без всякого принуждения с ее стороны все-таки сходятся к ней.
«Есть же в нашей стороне такие женщины», – думалось мне. А чего тут удивительного? Испокон веков была здесь женщина домоправительницей и хозяйкой.
Наши мужики шли в извоз, ка барки. От посада Парфеньева шагали в Питер плотники. А плотники из села Матвеева, что возле Парфеньева, славились так, что им были поручены самые ответственные плотничьи работы на строительстве дворцов в Пушкине и Павловске.
А от Макарьева по всей Руси разбредались жгоны, иначе шестеперы, валяльщики, катали. Особая «нация» со своим языком, которого не понять ни одному лингвисту в мире.
И так уж повелось, что мужик в деревне не жил. А если кто и оставался, больной, неприспособленный либо слишком сообразительный, так частенько убегал от одиночества в монастырь. Есть и в Чухломе, и в Макарьеве большие мужские монастыри. А женские по северной стороне что-то не больно слышно.
Вот и волокла всю работу в деревне баба, дожидаясь мужика, как редкого гостя, то с отхода, то с войны. И частенько не дожидалась. Кому же быть хозяйкой за будничным и праздничным столом, как не ей?!
Немало уже был о выпито, но раздумался я и за этими раздумьями, незаметно для самого себя, потянулся к стопке. А может, мне захотелось тост провозгласить за женщин? Только оказалось, что к стопке потянулся не один я, а и Веня. И тогда Соколиха прикрикнула:
– Заладили одно – пить да пить. Пообождите! Спели бы что-нибудь. Принеси-ка, Сашок, гармонь.
Венина рука отдернулась от стопки. Невольно отдернулась и моя. Поглядели мы с Соколихой друг на друга и рассмеялись.
Появилась гармонь. Оживились задремавшие было ребятишки. Не больно стройно, да дружно запели. И еще долго вздыхала гармонь в доме со сказочными, травянистыми стенами, и звуки простых песен разносились но всему Марсу.
Не родись красивой
В каждой правде, по крайней мере, три правды.
Луций Катуллий Гракх
Светлана любила ездить, любила дорогу, наверное, потому, что часто ездить не приходилось.
Вот и сейчас в своем купе она наслаждалась быстрым движением, и чуть заметным покачиванием, и зеленым маем за окнами, и темным чаем в тонком стакане на столике.
У них с Колей нынче был удачный год: хорошо поработалось, Сережка ни разу не болел, оба получили премии, а вот отпуска не совпали.
Коля сказал:
– В дом отдыха я тебя одну не отпущу. Там полно всяких хахалей. Знаю я тебя.
Он говорил, а глаза у него смеялись. Она знала, что он гордится ею, любит ее и абсолютно верит. И ответила в тон ему:
– Завтра же путевку возьму. А за хахалями и здесь дело не встанет. Понадобятся – везде найдем.
Она долго раздумывала, куда поехать. Сережка гостил у бабушки, и ехать куда-нибудь она решила обязательно. Не сидеть же весь отпуск дома. Но в дом отдыха не хотелось. Хотелось поехать просто так, без определенной цели, чтобы подольше длилась дорога, чтобы ничто в пути не стесняло, чтобы можно было бродить и смотреть без экскурсовода, без домоотдыховского распорядка. Побыть себе вольной птицей, бродячим отпускником. И стать на время совсем-совсем девчонкой, глядящей на все изумленно и радостно.
И она решила:
– Поеду к Марине. Живет Маришка не близко: по дороге насмотрюсь всего вдоволь. Да и не виделись мы с ней после того, как школу кончили. А пишем-то… Последний раз телеграммами на Новый год обменялись.
Коля протестовал:
– Выдумала. Отдыхать в чужую семью. Чего тебе там? Поезжай лучше на курорт. Я же пошутил. Или в Горький к дяде Шуре. Да куда хочешь. Возьми туристскую, поброди с рюкзаком.
Но Светлана стояла на своем:
– В какую такую семью? Детей у них нет, оба на работе целый день. Пока туда еду, пока обратно. Да там с недельку. А они сейчас дома: еще той осенью Марина писала, что отпуск у них придется на лето. И повидаться мне с ней очень хочется. Знаешь, какая она была? И как мы с ней дружили?
Светлана подумала и добавила:
– Нагряну-ка я к ним неожиданно. Телеграфировать не буду. Экспромтом! Принимай, Маринка!
И, счастливая, засмеялась.
И Коля засмеялся, любуясь своей золотоволосой, невысокой, полной, но стройной женой.
А подругами Светлана и Марина в свое время на самом деле были неразлучными. Светлана была красива и знала это. Но Марина была какая-то… исключительная, что ли. Первая ученица класса, умная, серьезная в меру, смешливая в меру, всегда собранная и волевая. И красивая. Подруги, пожалуй, даже не завидовали ей, как-то уж очень она из всех выделялась. У нее при абсолютно льняных волосах были большие темно-карие глаза. Студент сельскохозяйственного института Савин, одно время ухаживающий за Светланой, сказал однажды:
– У лошадей есть такая масть необычная. Изабелловая. Белой с голубыми глазами должна быть лошадь. Исключительно редкая масть. Ты, Маринка, не обижайся на лошадиное сравнение, но ты какая-то редкая. Изабелловая, что ли.
На что Марина ответила:
– А ты, Савин, совсем серый. И без единого яблока.
Светлана сейчас, вспомнила все это, а поезд вытянулся из полосы дождя, и деревни сверкали под закатным солнцем новыми домами, и крышами, и стеклами на фоне нежной зелени. И уже вставали вдали розовато-белые храмы Ростова Великого. И не спешил кончаться длинный майский день.
Пришел лейтенант, начал ухаживать за ней. Она любила, когда за ней ухаживали мужчины, но вела себя так, что невидимая грань, отделяющая дозволенное от слишком большой фамильярности, никогда не переступалась. И мужчины не решались говорить при ней пошлости, интуитивно чувствуя, что свободное и независимое ее поведение ни в коей мере не говорит об ее ветрености и легкомыслии, а является естественным выражением веселой и общительной, но сдержанной и целомудренной натуры.
Лейтенант начал:
– Хотите свежий? Делали в квартире у лисы ремонт медведь и заяц…
Она слушала анекдоты и рассказывала сама. На одной из станций в купе подсели еще две девушки. Смеялись. Распили портвейн. Коллективно поужинали: каждый внес свою лепту. И поздно улеглись спать.
Ночь прошла быстро. А ранним утром открылась Волга. И вслед за широкими полями и лугами пошли все леса да леса. Леса были большими и серьезными, но дышалось при открытых окнах очень легко, а по коридору вдоль дверей купе разгуливал душистый, хотя и сыроватый ветерок. Всем купе ходили в вагон-ресторан, сражались в карты, опять рассказывали анекдоты. И успокоились за полночь.
За Светланой теперь ухаживал не только «свой» лейтенант, но и его товарищи. И когда показались первые обрывы над уральскими реками, когда поезд стал то и дело изгибаться ужом, когда слева насыпь катилась далеко вниз, а справа вставали стены из обнажившегося желтоватого плитняка, кое-где чуть прикрытого растительностью, когда набегала недолгая темнота туннелей, Светланин чемодан в тамбур выносили уже вчетвером. «Свой» лейтенант спрыгнул первым на платформу вокзала. Другие помогали Светлане сойти, подавали чемодан, сыпали шутливыми пожеланиями. И она чувствовала себя счастливой, очень молодой, махала вслед убегавшим вагонам, а из вагонов махали ей.
Чемодан она оставила в камере хранения и пошла знакомиться с городом. Из давних писем Марины она знала, что ее муж работает ведущим инженером на крупном заводе (таким и должен быть муж у Марины, а как же?), что у них отличная квартира и мебель, что с ними живет свекровь.
Светлане не хотелось представляться и объяснять все свекрови: она решила подождать конца рабочего дня, явиться экспромтом, а потом они с Мариной съездят за чемоданом. Она пошла по городу, отыскала парикмахерскую и сделала укладку, благо все горожане были на работе и ждать пришлось недолго. Пообедала в ресторане. Сходила в местный музей, обошла рынок и некоторые из магазинов. Купила несколько тюльпанов и направилась к Марине.
Дом был обычным, пятиэтажным. Светлана поднялась на второй этаж, позвонила в двадцать четвертую квартиру. Дверь открыла высокая ширококостная старуха с полным белым лицом. Она взглядом и видом своим выразила изумление при виде молодой женщины с сумочкой и букетиком тюльпанов в руках. И пригласила войти.
Светлана вошла и прошла в комнату за старухой. Мебель действительно была отличная, квартира большая. Светлана спросила:
– Алексей Мишин здесь живет?
– Здесь, – сказала Маринина свекровь, продолжая пытливо разглядывать незнакомку, – но его сейчас дома нету, он в командировке.
Старуха нажимала на «о» и говорила низко и властно. И Светлана, почему-то внезапно оробев, тихо поинтересовалась:
– А где его жена?
Сказала «жена» вместо «Марина» и обозлилась: «Что я трушу? Что тут Марина, приживалка, что ли?» И приказала себе быть до дерзости смелой.
– А кем вы ей приходитесь? – вопросом на вопрос ответила старуха.
– Подругой, – сказала Светлана. И для чего-то добавила: – Школьной подругой.
– Ну так вот, – наставительно сказала старуха Мишина. – Ваша подруга, бывшая жена моего Алексея, сбежала от своего мужа с любовником.
«Не может быть!» – хотела крикнуть Светлана, но вместо этого ошеломленно пробормотала:
– То есть как же это? Сбежала?..
– Да очень просто, – словно отрубила Мишина. – Взяла да и сбежала. Я очень старый человек, – продолжала она, – и всякое на своем веку повидала. И горя хлебнула вдоволь. Но я еще не видела, чтобы муж так любил свою жену, как мой Алеша, – в ее голосе послышались слезы. – Он все готов был бросить, на все пойти ради нее. Он все для нее делал. И конечно, ревновал немного, да вот не напрасно. Она загубила его, сломала ему всю жизнь. Я вырастила его без отца, мужа моего убили в первый год войны. Алеша получил отличное образование, несмотря на все трудности. Как его уважают на заводе и в городе! Как его все любят! А знаете, где он сейчас?
Она передохнула и, не дожидаясь вопроса Светланы, продолжала:
– Он сам попросился в длительную командировку в Якутию, на Крайний Север, чтобы отвлечься, забыться, забыть. Но разве ж он сможет… Он же верный, и честный, и любящий человек. Знаете, что он предпринял, после того как она сбежала? Он писал ей письма. И какие! Он просил ее вернуться, обещал никогда – понимаете, – никогда ни словом не обмолвиться о том, что произошло. Просил у нее – вы слышите, у нее! – прощения, сам не зная за что. Я-то хорошо знаю, что он не виноват перед ней даже в малой малости. А она не ответила ему ни строкой, ни словечком. Он просил, молил подарить хоть словом, хоть известием о себе. Посылал телеграммы. Он чуть с ума не сошел…
Ее голос, звучавший напряженно и жестко, прервался. Но Светлана не выдержала:
– А откуда вам известно содержание его писем? – сердито спросила она.
– Он мой сын, мой честный сын, – заносчиво и непреклонно сказала Мишина. – Он никогда не скрывает от матери, да и от людей своей любви, своих надежд и даже своего горя.
«Маришка, Маришка, как же это? Что ты наделала? – вертелось в голове у Светланы. – Как это не похоже на тебя. И что это? Любовь? Флирт? Безумие?!»
Она вслушивалась в раскатистые интонации старухиного голоса, думала только о Марине и вдруг, даже для себя неожиданно, спросила:
– А где… они… могут быть?
– И это я вам скажу, – почти грозно заявила старуха. – Ведь она опозорила не только Алешу, она соблазнила его приятеля, товарища по работе, слабовольного, бесхитростного человека. Они сбежали туда, где живет его мать.
Она назвала город и адрес, назвала таким тоном, что Светлана поняла: она должна немедленно удалиться, уйти куда угодно от суровой уральской старухи. Она попрощалась, машинально положила тюльпаны на стол и направилась к двери. Уже у дверей ее догнал окрик:
– Вернитесь!
Она повернулась. Старуха Мишина указывала на лежащие на белоснежной льняной скатерти розовые тюльпаны таким жестом, словно там лежала ядовитая змея.
Светлана взяла тюльпаны, уловила взгляд старухи, в котором ясно можно было прочитать: «Все вы, подруги, одним миром мазаны!», и тихонько прикрыла за собой дверь.
Она направилась к вокзалу, а в голове ее теснились сотни различных предположений, одна мысль мешала другой. Одно она решила твердо: сейчас же уехать, разыскать Марину и точно разузнать, в чем же дело.
Поезд в тот город отходил глубокой ночью. До самого отхода Светлана не вышла из душного зала ожидания, тщетно старалась сосредоточиться на расплывающихся строчках какой-то газеты. Она пыталась заставить себя не думать ни о чем: ехать по указанному Мишиной адресу было недалеко, и она решила не гадать заранее, не мучить себя, а выяснить все на месте.
Вагон был плацкартным: в купейных не оказалось мест. Светлане досталась боковая полка. Хмурая, заспанная проводница сразу же принесла ей белье, но спалось Светлане плохо: все лезли в голову думы о такой хорошей, такой серьезной, волевой, такой умнице Марине. И о случившемся с ней, невероятном, непохожем на нее, абсолютно чуждым для Светланиного понимания и принятия. А поезд лязгал, сползая по уральскому хребту к югу.
Вышла Светлана часов около одиннадцати дня в тихом уральском городке прямо под яркое солнце. Светел и тепел был начавшийся день. Зелень на кустах и деревьях выглядела свежей и нарядной, вдали поднималось несколько округлых лесистых гор, а две горы, стоявшие в стороне рядом, походили на девичью грудь. Светлана вдруг успокоилась и повеселела. И пошла разыскивать Дмитрия Котова.