355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Воробьев » Недометанный стог (рассказы и повести) » Текст книги (страница 6)
Недометанный стог (рассказы и повести)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:26

Текст книги "Недометанный стог (рассказы и повести)"


Автор книги: Леонид Воробьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

– Ни черта-то мы не христиане, – пробормотал он. – Как были язычниками, так и живет это в нас. Не вытравишь…

Он подумал, что вот ведь в районе сейчас нет ни одной церкви. И раньше у них был не шибко религиозен народ, а теперь от всего этого совсем отстал. Но вот бабки есть, которые совсем реальную травку от болезни дадут, однако обязательно пошепчут, поприговаривают что-то. И примет всяких, связанных с нечистой силой, полно, и через левое плечо плюют, и бабу с пустыми ведрами обходят, и черных кошек не любят.

– Язычники, – бормотал Зайцев. – Всегда здешнему народу эта нечисть ближе какого-то там Христа была. Ему по обязанности молились, а домового из старой избы в новую на лапте перевозили, хотя ни в каком Евангелии не сказано о домовых.

Он вспомнил бабкины сказки и по-новому взглянул на такую знакомую с детства, такую близкую сердцу округу. Ведь вся-то она была раньше населена в воображении простого здешнего человека, вся-то она жила могучей, неизведанной и страшно любопытной, манящей жизнью. Тринадцать пород чертей насчитывали местные поверья. А сколько всяких заместителей и исполнителей находилось на службе у них!

Тринадцать пород! Целая номенклатура. И все разные, по исполнению различных функций, по поставленным задачам. Овинника не спутаешь с кикиморой, лешего с домовым. И все были не похожие друг на друга, одетые по-разному или совсем не одетые. И жили они буквально в каждом кусте, за каждым пнем.

Но самое главное: с ними можно было жить мирно, даже дружно. Надо было только знать их повадки, не раздражать их, не перечить. Зато они не требовали ни смирения, ни самоистязания, ни диких бдений, ни постов.

Зайцев еще раз посмотрел кругом, улыбаясь и мысленно населяя «этой чертовщиной» все окружающее, и понял, почему плохо приживалась и толком не прижилась в их местах религия: не было в этих наполненных полнокровной жизнью лесах, полях и реках места аскетичному, вечно угрожающему, вечно карающему на земле и в собственном царстве иудейскому богу…

Он зашагал к молотильному току, обернулся, взглянул на Зинин лес, стоявший чутко и недвижимо, и вдруг теплая волна прошла по его сердцу, по всему его существу.

Он подумал, как здорово, что на пару часов удалось глубоко заглянуть ему в свое детство. И не только заглянуть, а испытать все, пережить так же, как в те далекие годы. Последнее время он чувствовал себя нездоровым, каким-то старым, а тут вдруг к нему пришло ощущение молодости.

«Какая старость? – радостно говорил он себе, бодро шагая к поселку. – Всего-то сорок с небольшим. А уж если можешь еще по-ребячьи чувствовать, то совсем хорошо. Не забурел еще, не задубел», – твердил он.

Около молотильного тока он задержался, отдышался. Стоял, прислонившись спиной к большой куче соломы, и смотрел, как ушло солнце, как проблеснула в зеленоватом небе первая звездочка, как сероватой дымкой подергивались поля и леса.

Зайцев смотрел и не мог насмотреться. Так хорошо было чувствовать, что это все часть тебя самого, которая никогда не уйдет от тебя. И что ты сам – часть всего этого. И не только этих лесов, лугов, полей, но чего-то неизмеримо большого, что уходит, за горизонт на десятки и сотни верст, в огромную бескрайность, что мы любим больше всего на свете и что есть наша родина.

И было ему хорошо, грустно и радостно. Смотрел он на зажигающиеся в поселке огни и думал, что зря сомневался, когда ехал сюда, зря думал, не пропадет ли отпуск. Было ему ясно, что даже из-за одного этого дня, из-за пережитого в нем, даже из-за двух часов встречи с детством его отпуск абсолютно удался.

Один раз живем

Бор стоял еще молодой, но кустарника и подлеска в нем почти не было. Сосны разместились редко, выглядели словно струны на невидимом грифе, а мох серовато-белый и ноздреватый, казалось, должен был хрустеть и рушиться под ногой, но только мягко подавался и долго потом, выпрямляясь, заполнял впадину от следа.

Святослав широко шагал и чувствовал, что все в нем наливается силой от ходьбы, от прохладного и недвижимого воздуха, от этого серого, но без единой капельки дождя гулкого сентябрьского утренника.

К озеру и к реке можно было пройти дорогой и тропками, но здесь путь сокращался километра на три, однако впереди находился опасный овраг, и Святослав это знал.

Сегодня он поссорился с женой. Она все звала к Михеевым, а ему хотелось побродить с двустволкой. Ему давно надоели эти Михеевы, и Соколовы, и Шафрановские, тем более что мужчины в этой компании не были близкими знакомыми, работали в разных организациях, а только жены были связаны дружбой, и общий разговор налаживался с трудом. Он сказал:

– Чего там делать? Опять, как у Шафрановских, будете целый день о сапогах да о ценах говорить. Я на охоту пойду.

В ответ жена начала ворчать, что он лишил ее общества, что из-за своего бирючьего характера сам друзей не имеет и ее со старыми друзьями ссорит, что и в выходной она должна торчать у плиты, взаперти, одна. Святослав рассудительно предложил:

– Пойдем со мной. Надевай брюки, и пойдем. Воздух-то какой! По красивым местам повожу!

– Да что я, гончая у тебя? – закричала Ирина. – Люди оденутся как люди, и в магазины, в кино, в компании. А я – надевай штаны и ломись по бурелому как ненормальная… Вот мужика бог послал.

Они долго спорили, но Святослав упрямо одевался, решив не тратить сегодняшнее воскресенье на бессмысленное сидение в четырех стенах, и, наконец, они кинули друг другу по заключительной колкости, а он ушел, поправляя патронташ и приспосабливая на плече двустволку стволами вниз.

– Сдались мне эти Михеевы! – сказал он громко, подходя к оврагу, и эхо отдалось в овраге и в бору на той его стороне.

Овраг выглядел как пропасть. Обходить его было далеко, перелезать трудно, настолько обрывисты и сыпучи были склоны. Но неделю назад упала здесь сосна, и так ловко, что образовала мост. Святослав это знал, на это и надеялся.

Внизу булькала Юрманга, чистая, прозрачная, с галечным перекатом под самой сосной, с темными бочажками, где трепетно замирали, а потом стреляли в стороны от видимой им одним опасности мелкие хариусы. До воды казалось страшно далеко.

«Да, – подумал Святослав, поглядывая на желтоватый ствол средней толщины без единого сучочка: все сучья сосредоточились на вершине, легшей на ту сторону, – больно гладко. Сорвешься – все кости переломаешь».

– Ну, один раз живем! – сказал он и решительно вступил на сосну.

Он старался не глядеть вниз, хотя так и тянуло. Ствол чуть подрагивал, а на середине скользнула правая нога. Святослав весь облился холодным потом, но остаток пути пробежал, балансируя руками, ворвался в гущу верхушечных ветвей, перевел дух и вытер пот со лба.

«Обратно дорогой пойду, – решил он. – Хоть дальше, а спешить некуда».

Теперь им овладел подъем, который всегда бывает после перенесенного напряжения, после удачно преодоленного препятствия. Он шагал еще крупнее и скоро вышел из бора. В обе стороны, докуда хватал глаз, шел травяной скат. До этого ската веснами, наступая по заливным лугам, доходила в большую воду Ломенга.

Луга теперь были тихи, голы и спокойны. Стояли группками по нескольку штук стога. Из неглубоких лощин выглядывал ивняк с наполовину облетевшей, то красноватой, то желтоватой листвой. Дальше угадывалась река, за ней снова шли луга, лес на взгорье, дорога и поселок в лесу. Виделось здесь далеко и отчетливо. И день был ясным, несмотря на ровное, совершенно серое небо.

Святослав легко дышал и смотрел вокруг. Он чувствовал осеннее изобилие и в то же время грусть земли, внимал тому, что видел, с охотой, знанием и ощущением сопричастности себя всему окружающему. Он сейчас, как, впрочем, и всегда, любил эту опушку, и луга с ивняком, и желтую дорогу на той стороне, и коричневатый обрыв над Ломенгой, и серое небо. И ему казалось, что они тоже знают и любят его.

Он пошел по еле заметной тропинке, сапоги негромко постукивали по схваченной ночным заморозком и сейчас еще не отошедшей почве. Путь его лежал к пригорку, неожиданному на этих лугах. Никакие весенние разливы не смыли этот бугор, сложенный, видимо, из стойких пород. На верху бугра стояли три ели, а рядом с ними были деревца поменьше, еще ниже шла сплошная чащоба шиповника. А за бугром, в продолговатой впадине, вытянувшейся с севера на юг, может быть даже ледниковой, лежало знакомое озерцо.

У бугра Святослав замедлил шаги, пошел тихо-тихо. Так же тихо, не потревожив куста, открутил ягоду шиповника и бросил ее в рот. И после этого вылез на полтуловища из-за кустов и увидел озеро.

«Сдались мне эти Михеевы!» – восторженно сказал он про себя, чувствуя внезапные перебои, мерцание сердца.

По озеру, темному и спокойному, плавала черная утка. Она то погружала голову глубоко в воду, то вдруг привставала на хвост, взмахивая часто-часто крыльями. И тогда были видны ослепительно белые подкрылья.

Святослав тщательно выцелил и выстрелил. Отголосок широко пошел по лугам, облачко дыма поднялось и развеялось. А утка осталась лежать на воде, став сразу похожей на какой-то неодушевленный предмет.

Он вышел на берег, вырезал ножом мутовочку из ольхового сучка, привязал ее к шпагату, что всегда носил с собой, и стал забрасывать. Пару раз промазал, на третий раз мутовка легла за уткой, и, подтягивая шпагат, Святослав зацепил утку сучочком, потащил ее к берегу.

Утка покорно поплыла, возле берега взломала невидимый ледок, не толще писчей бумаги, и очутилась в руках у Святослава.

Он смотрел на ее безвольно вытянутую шею, закрытые глаза и думал, что вот ей уже не побывать здесь весной, не увидеть зари над разливом, не услышать гула весенних голосов, не осязать солнечного тепла, свежего ветра, прохладной воды, не почувствовать запахов земли, поля и леса. И не будет она с селезнем совершать брачный полет… Он так живо представил себе весну, что ему стало даже зябко.

– Д-да, один раз живем, – пробормотал он, привязывая утку к поясу.

Теперь он направлялся и вышел к реке. По воде плыло несколько случайных бревен, а так вверх и вниз, все далеко было чисто. На той стороне, где кончались луга и начинался подъем, по склону ровными рядами стлался лен. По дороге бесшумно пробежала «Волга»: мотора здесь не было слышно. Откуда-то тянуло горьковатым дымком: наверное, варили пиво.

Смотря на дали и внимая тишине, видя листья разных цветов и рисунка, проплывавшие рядом с берегом, Святослав, в который раз за сегодняшний день, вспомнил Ирину, ссору с ней и вдруг пожалел, что жена не видит всего этого.

– Сдались ей эти Михеевы, – проворчал он, но тут же подумал: «А виновата ли она целиком, что тянет ее туда, а не сюда?»

Он вспомнил, что ощущение общности с этими лугами и перелесками, понимание их, невозможность существовать без них пришли к нему не сразу, а постепенно. Охотился он с малых лет, вырос большим и крепким, а когда женился на красавице Ирине, решил приучить ее к охоте и рыбалке.

И верно, они бывали вместе несколько раз даже на дальних озерах. Рыбачили, варили уху, строили шалаши. И было чудесно. Но потом пошли дети: первый, второй… И материально бывало всяко, не до походов. Оба работали, но Ирине, как матери, доставалось, конечно, больше. Вышло так, что отдыхать они могли лишь у знакомых, в кино, на коротких прогулках, то есть там, откуда быстро возвращались домой, к детям. На охоте, на рыбалке бывал один Святослав.

Сейчас дети выросли, в доме был полный достаток. А вот не тянуло теперь с ним Ирину в лес, на луга. Не тянуло, как прежде, ночевать у костра и снимать туманным утром с переметов сонных, задумчивых окуней.

– Потеряли чего-то, – сказал Святослав, глядя на проплывавшую мимо ветку рябины, всю в ягодах: кто-то пощипал и бросил.

Еще он подумал, что большое место в их жизни стали занимать мелочи, слишком стали они с женой придавать им значение. Бывало, ребята болеют, в доме нехватки, а друг друга не обидят ни словом. А теперь каждый пустяк вызывает столкновение. Сегодня поссорились: идти или нет ему на охоту? На днях поругались из-за кофты: понравилась ей кофта в магазинчике на автобазе, но у нее хватало, как он считал, кофт, а ему хотелось сберечь деньги на лодочный мотор.

– Стареем, пожалуй, – с невеселой усмешкой проговорил он и полез под обрыв.

Он разделся до пояса и стал обтираться водой из Ломенги. Тело приятно пощипывало, захватывало дыхание. Потом он растерся ладонями, присел несколько раз с поворотами туловища, оделся и вытащил ветку рябины, прибившуюся к берегу.

Затем он пошел по дороге вдоль реки. Усталости у него как не бывало. Он шагал и обкусывал прямо с ветки горьковатые ягоды.

– Мелочи, мелочишки, пустяки, пустячонки, – разговаривал он сам с собой и то поглядывал по спокойным и чистым окрестностям, то бросал взгляд на болтавшуюся у пояса, давно остывшую утку, – а придет старая ведьма – и отзвенели закаты. А живем один раз. Тут тебе и охота, тут тебе и Михеевы…

Еще раз вздохнув полной грудью воздуха с дымком, который упорно наносило откуда-то, он решился, свернул к перекату, где Ломенгу переезжали на повозках, прохрустел галечником до воды, развернул свои сплавные сапоги по самый пах и побрел по воде.

Перекат он знал хорошо, только раз оступился ниже колена. Вышел на другой берег, пальнул в кулика, промазал, засмеялся и двинулся к автобазе.

Магазин был, конечно, закрыт, но Святослав знал, где живет продавщица, и пошел на дом.

Продавщица – одинокая симпатичная женщина, в доме у которой был исключительно идеальный порядок, смотрела на Святослава с восторгом, переводя взгляд с его лица на утку. Она делила всех мужчин на «приятных и неприятных», и Святослав, разумеется, относился к числу первых.

– Ну и Святослав Андреевич, – тянула она умильно, все поглядывая на утку, – ну, охотничек… Этот уж без добычи не придет, не то что наши мужички.

– На, – щедро сказал Святослав, отвязывая утку. – У меня дома наварено, нажарено, ни к чему она мне. Ты вот что, кофту продала, которую Ирина смотрела?

– Где ж продала, – еще ласковее запела продавщица, – дорога кофта-то. Но хороша, хороша-а. Или брать будете?

– Возьму, – сообщил Святослав. – Пойдем сейчас, не поленись в выходной сходить. А деньги я завтра принесу, не обману ведь.

– Где ж обманете, – захлопотала продавщица. – Кто же вас не знает? Сейчас, сейчас, пойдем. Вот чайник выключу. Ирине Васильевне, значит, подарочек хотите преподнести…

Спрятав сверток с кофтой за пазуху куртки, Святослав вышел на окраину поселка. Дорога здесь была песчаная и так разбита машинами, что ноги увязали по щиколотку. Взобравшись на горку, поросшую молоденькими сосенками, в полметра высотой, он оглянулся и увидел поселок автобазы, перелески за ним, ленту реки, озера, поля, овражки.

Вдруг капнуло несколько капель, подул легкий ветерок, и вынырнуло неожиданно солнце, идущее к закату. Сразу расцветилось все: показались желтые квадраты жнивья, бурые – лугов, черные – зяби. Запестрел лес, зазеленели озими. Река стала свинцово-серебряной. Все обрело краски, яркость, сочность, цветистость, почти молодость. Не похоже стало, что осень, что совсем скоро все замрет на долгий отдых.

Святослав стоял рядом со срубленной осиной, от корней которой пошел куст. Сейчас почти все листья были красны и полыхали на ветру.

В груди Святослава теснилось что-то такое, чего он не смог бы выразить словами, что часто приходило к нему именно здесь, на этом бугре, откуда виделось широко. Он как бы хотел обнять Ирину, показать ей все это, а также другим людям, всем, кого знал и даже кого не знал, и они, по его мнению, должны были стать от этого моложе, добрее и лучше.

Он стоял, а из-за куста вдруг выкатился серый ком. И пошел наискось по косогору, торопясь в перелесок. Святослав мгновенно вскинул ружье, опытно и хладнокровно уложил в одну линию и мушку, и заячьи уши. Дело решала какая-то доля секунды, но Святослав опустил двустволку.

– Живи, косой, – пробормотал он, наблюдая, как растянутыми, крупными прыжками уходит заяц. – Радуйся. Не сегодня, видно, тебе срок.

И осторожно, упруго придерживая большим пальцем, начал спускать курок со взвода. Спустил, пристроил ружье на плече, еще раз взглянул на трепетно полыхавший куст и споро зашагал к дому.

Недометанный стог

Вышли, как и вчера, и позавчера, как и неделю тому назад, с восходом. Надо было ухватывать хорошую погоду. Сегодня предстояло копны растрясти, поворочать раз, сносить их и дометать стог. Полстога – оденок, как тут называют, – было заметано вчера, и завершено, и прикрыто немного на случай дождя.

Но не зря вчера к вечеру солнце чисто село, и густая роса пала, и ласточки летали высоко – не было ночью дождя, а восход начинался ровный, чистый, безветренный и по всему виду своему сулил жаркий донельзя день.

Арсеня ехал верхом на мерине, взятом из сплавной конторы. Ехал без седла, и длинные его ноги свободно болтались. Мерина брали свозить копны, да и до покоса было не близко – восемь километров.

А жена его шла сзади все километры. Ехать она не могла – от тряски разламывалась голова. Арсеня мерина сдерживал, и она поспевала. А если где и прибавлял мерин шагу, она трусила мелкими шажками, временами хватаясь лошади за хвост, чтоб было полегче.

У нее летами всегда болела голова, а этим летом особенно. Медичка на лесопункте говорила, что это от сердца и что нельзя ей делать тяжелую работу. По зимам она и так тяжело не работала, занималась одним своим хозяйством. Но летом приходилось и огородничать, и сенокосить – все на жаре. А иначе никак не выходило – мужик тоже не каторжный. Вот и сейчас в отпуске он, а ломит с утра до вечера.

Звали ее красиво – Татьяна. В молодости ей очень подходило это. Да и сейчас еще не стара она была. Но с годами стали звать ее в глаза и за глаза, как и всех в этих местах, по мужу. Звали здесь женщин в возрасте изредка по отчеству, а чаще по мужу. Если он Семен, так и ты Семениха, если Петр – Петиха. А у нее был Арсеня. Вот и она стала Арсенихой.

Сначала тропинка шла перелесками, и всходящее солнце чуть проникало сюда, а ноги путались в росной траве. Потом дважды переходили речки в овражках, прохладно звенящие и звавшие остановиться, посидеть возле них. Выходили на опушки, где щебетали птицы, где уже высыхала трава и становилось жарко. Но овода еще не было.

Их путь пролегал немного и по берегу Ветлуги. Излучина ее сверкала, словно дымились, испаряя ночную влагу, прибрежные кусты. И здесь широко открывалось небо, а в нем ястреб-тетеревятник, висящий над нескончаемой лесной далью.

Здесь на днях они видели, как сохатый переплывал на ту сторону. Таранил грудью воду, отбил со своей дороги одиноко плывущее бревно, вышел на темный от сырости песок того берега и тихо, без хруста, ушел в лес.

От реки свернули в выруба. Затем дорога пошла низиной. Росла здесь таволга – по-местному лабазник – в человеческий рост. И так шли, что только одного Арсеню над белыми шапками соцветий было видно. Да иногда выныривала Татьянина голова.

Арсеня был длинен, а меринок мал. И Татьяна мала, но кругла. Располнела она за последние годы, да полнота только мешала и одышка из-за нее мучила.

От самого поселка лесопункта до покоса редко говорили они друг другу одно-два слова. Все было переговорено дома, и каждый молчал, думая о своем. Да и не очень-то легко, путешествуя так, перекидываться словами.

Арсеня придерживал меринка, который с утра не прочь был пробежаться. И думал о сенокосе, о доме своем, о делах хозяйских.

Сенокос нынче шел удачно. Взял он отпуск тогда, когда хотелось: в сплавной работы сейчас было не так много. Погода стояла как на заказ. Косили из тридцати процентов: два стога – колхозу, третий – себе. Были у колхоза дальние лесные угодья, что обычно сдавались рабочим лесопункта и сплавной конторы на прочистку полян и просек и на косьбу. Случалось, кашивали и из десяти процентов, а теперь все же хорошо. И, чтобы полностью обеспечить корову и овцу, оставалось всего-то поставить этот последний стог.

Арсеня думал о том, что надо кончать и дать отдых и себе, и бабе. Она и так все задыхалась в сенокос, и голова у нее болела, и пила она воды много. Он жалел ее и тянул за троих, чтоб кончить все побыстрее. Да и сам устал. А отпуска оставалось еще с неделю, можно было сходить в деревню, к родне – приглашали уже оттуда на праздник.

Еще раздумывал он, что починит нынче двор, что поросенка держать не будет: все равно жирное сам не любит, а жена так и не смотрит. Что если принесет корова телушку, то пустит он ее в племя, а корову сдаст к той осени на закуп.

И прикидывал уже, как у него с деньгами будет и сколько они дочке пошлют, чтоб одевалась не хуже людей и, раз в городе живет, выглядела бы совсем как городская.

Мысли у него шли деловито и неторопливо, по порядку переключались с хозяйства на дочку, с дочки и мужа ее на сплавную контору, где Арсеня работал, на мастера и на то, как поругался с десятником, и так все текли и текли.

Думала и Татьяна. Но как-то вразброд получались у нее мысли. Она все какие-то куски из своей жизни вспоминала – то совсем ярко, то приблизительно. Тянуло ее на воспоминания эти дни, сама она не знала почему. А ей было, как и Арсене, чего повспоминать…

Взмахнула она в перелеске глазами на высоченную сосну и вспомнила, как учил ее отец дерева на стройку выбирать. Не было у отца сыновей, и горевал он. Из трех дочек старшей была Татьяна, и брал он ее с собой в лес.

Рыжий, кряжистый и маленький, он подходил к дереву, ухватисто отбивал щепу, лупил обухом по затесу и слушал, как гудит, как отвечает ему дерево. И заставлял слушать ее.

Возили деревья, рубили новый дом. Всё сами – отец, мать да трое помощниц. Помогала немного и родня. А когда встал дом, и баня, и двор и колодец вырыли, стали варить пиво.

Много пива варила Татьяна с тех пор и у чужих пивов немало погуляла, но это лучше всех помнила. Везли чан от двоюродного брата, отец, кряхтя, колол длиннущие дрова на пожог – камни калить. Калили камни, перепаривали солод, и капала мать пивом на край чана, показывая ей, как по густоте да по тому, насколько капля падает быстро, можно определить, готово ли пиво.

А потом и пляска была, и пол пробовали каблуками на крепость, и она выпила и плясала. Услыхала тогда нечаянно, как сосед сказал отцу: «Смотри-ка, у тебя невеста выросла. Замуж скоро». А она закраснелась и убежала.

Отец помер уже при колхозах. Чуть раньше его сосед расшибся, упав со стропил. Она осталась старшей, а в соседях парень. Там было четверо ребят и две девки.

Парень был высоченный, не больно складный, и много старше ее. Шла уже молва, что жил он тайком со вдовой и еще гулял где-то. Поэтому, когда перешучивалась она с ним однажды у огорода, мать сказала ей:

– Был бы отец жив, шкуру бы за Арсеню спустил. Набалован он. И я – чуть что – спущу.

Мать характером была крепка и упряма. И зятя не любила до самой своей смерти, хотя, правду сказать, другие-то ее зятевья ничем над Арсеней не выдались.

Сто раз в памяти перевороченное вспыхнуло вдруг на одной из опушек, где солнце пригрело, – как шли они с Арсеней, женатые уже, в гости к родне, в другую деревню.

Все-таки и поцелуи были, и радостные дни, и сердце замирало, и счастье, и слезы – все. Но почему же как самое незабвенное, неизбывное врезалось это? И всегда теплей от этого на душе, словно бог весть что. А и всего-то три километра дороги – от деревни к деревне.

Стоял конец мая. Все молодо было вокруг. Они по дороге в гору шли. По бокам дороги пески, тут картошку садили из года в год. А на дороге все трава молодая, трава. И птица какая-то заливается вверху, и речка Овчиновка блестит под солнцем внизу и в стороне.

Она шла впереди. А за ней, как положено, муж. Была она во всем новом. А он – на голову выше ее – в рубахе из кручонки, в суконных черных брюках и хромовых сапогах. Нес на руке пиджак, а в руке кепку-восьмиклинку, только что входившую в моду. И так скромно шел, так степенно – совсем не похоже было на него.

У нее сердце разрывалось от счастья. Она бы побежала девчонкой в гору, чтоб догонял… Но навстречу шли люди, и все они серьезно здоровались, с полным уважением. Сдерживала она себя, здоровалась тоже, сгоняя с лица улыбку.

И таким пронзительно радостным стало для нее вдруг, как всегда, это воспоминание, что она, забывшись, внезапно охрипнувшим голосом окликнула:

– Арсень! Помнишь, как мы с тобой в первый раз на Выселок ходили?

– Чего? – откликнулся Арсеня. А когда до него дошел смысл сказанного, пробормотал: – Ишь… чего вспомнила!

У Ветлуги вспомнилась ей другая река – Волга. Как ехала по ней на пароходе, как добирались они с дочкой до Сталинграда.

Тут же опять метнулась мысль к первым годам их жизни. Арсеня в школу ходил три зимы, а дальше грамоте сам дошел. Считали в деревне его грамотным. Поэтому был он выдвинут на курсы и стал бригадиром. Получил бумажку, где значилось чуть ли не «агроном».

Бригадир по тем временам фигурой казался заметной. Работать Арсеня любил, но и попивал, а по пьянке погуливал. Начались для Татьяны деньки потяжелей.

Но она не из робкого была десятка. Ходила беременной, а в любую компанию являлась, уволакивала его от дружков, стыдила и корила их звонким своим голосом на всю деревню.

По дороге домой подтыкала Арсене в спину, несмотря на то, что вела перед собой бригадное начальство. А если оборачивался он – дать сдачи, – голосила так, что он только рукой отмахивался.

Затем другие курсы прошел Арсеня – колхозных счетоводов. Еще подзазнался и выпивать стал больше. Однако тут дочка родилась, и легче стало Татьяне держать его в руках.

А она все в рядовых ходила, работала в полеводстве: к скоту особой охоты у нее не припало. Работала гораздо, и на трудодни ей и ему доставалось хорошо.

Родился и сын, да недолго пожил. И к медику носили, и к бабкам, и в бане парили, и лечили всяко – не помогло. Видно, не суждено было ему жить.

Может, это и к лучшему, а то как бы в войну осталась она одна с двумя? Мать жила у второй дочки, в другой деревне. Там уже трое успели народиться. А за Арсениной матерью впору за самой было ухаживать.

Когда началась война, никто особенно не удивился.

Во-первых, только что с белофиннами отвоевали, во-вторых, слухов в народе было много, в-третьих, разные приметы, вроде грибов, точно войну предсказывали.

Вместе со всеми бабами провожала Арсеню и других мужиков Татьяна. Одинаково ревели, иные попуще, иные потише, одинаково бежали за подводами, одинаково тихо брели по домам обратно.

Только всем разная выпала судьба. У одних вернулись, у других так больше и не прошли по деревне.

Арсеня, когда поехал, пообещал:

– Писать буду часто. Дочку поберегай.

И верно, вскоре пришло письмо. Писал, что все в порядке. Описывал о себе то, что разрешалось. Советы по хозяйству давал.

А потом не писал ровно пять лет.

Ехали со станции домой. Длинный обоз растянулся по дороге. Татьянины сани в середине, в головах два мужика бракованных, а за ними все бабы, бабы.

Дорога длинная – точно сто сорок один километр.

Скрипят полозья от ночевки до кормежки и до другой ночевки. С неба крупный, но редкий снежок валит, лес по сторонам, ветра нет, тепло.

Мужикам веселее, покуривают себе. А бабы тоже развлечение находят. Пропоет первая частушку, затем очередь второй. Дойдут до конца – и снова. Все частушки переберут: про любовь и про измену, про долю свою, иногда и озорную вставят. А мужики подстанут, ввернут что-нибудь новенькое, современное:


 
Скоро-скоро два набора,
Все пустые уголки.
Полетят советски пули
Прямо Гитлеру в портки.
 

На станцию ездить теперь часто случалось. Возили лен, хлеб. Что заставят.

В деревне и раньше приходилось всякую работу знать, а в это время все за мужиков делать стали.

Татьяна гордилась тем, что мала, да сильна. Мешки выносила не только на спине – под пазухой никак не меньше, чем хороший мужик, утащит. Работала много и зарабатывала славно. В их краю в войну хлебом не бедствовали. Страшнее оказались два первых послевоенных года.

Когда подъезжали к своей деревне, вызвездило, месяц встал на рождении, начал забирать силу мороз. Татьяна крепче куталась в полушубок, ноги запихивала в сено и вспоминала, как она в последний раз гадать ходила.

И эта гадалка наказала ждать, хорошо сходилось про Арсеню. Верно, немало случаев было: не писали, не писали, да вдруг объявлялись. Только он-то больно уж долго не писал.

Раздумалась Татьяна. Скольких гадалок обошла, сколько слез выронила, у скольких сейчас радость в семье – вернулись. И уже начала тихонько подвывать, как вдруг резко дернулась подвода в сторону и остановилась.

Ведь почти шагом ехал обоз, чуть-чуть притрушивал на скатах, а надо же такому несчастью случиться… Света невзвидела Татьяна, когда разглядела, как валится на искорками блестящий снег кобыла, запрокидывая голову и надрывно храпя…

Время было слишком суровое. Как ни доказывала Татьяна, как ни поддерживали ее бабы, вынесли решение: от небрежного обращения пала лошадь. И постановили взыскать убытки.

Деньги, какие имелись, она припрятала: описывайте имущество, что наберете.

Часть набрали. Ничего ей из барахла не жалко было, наживется. Но когда взяли выходной Арсенин костюм и кепку-восьмиклинку, окаменело разом ее сердце.

«Лучше деньги и все надо было подать, – думала. – Как же я костюм у надежных людей не схоронила?»

И сразу ей стало понятно – не вернется Арсеня. Вроде бы знамение ей такое вышло – костюм отдала. Пока тут, на месте, костюм был, вроде не верилось даже, что не придет. Должен прийти, надеть. Цело гнездо, и птица к нему летит. А кто же в разоренное гнездо возвращается?

Будто последняя ниточка надежды порвалась в ней. Не помнила себя, пошла в холодный прируб, где продукты да разные вещи хранили, выбрала подходящую веревку и полезла привязывать к крюку, на который свиные туши вешали.

Приладила веревку крепко. Не услышала, как дверь в прируб скрипнула. Только донесся до нее дочкин вопрос:

– Мам, или Ваську резать будем?

Не сразу поняла Татьяна, что о поросенке дочка спрашивает. Глянула одичало на нее, опомнилась вдруг, что она у нее есть.

Увидела на дочкином лице удивленные и грустные, но все же озорные, все ж Арсенины глаза, хлопнулась с ящика, на котором стояла, ничком на пол. Закаталась, заголосила, насмерть перепугав дочку.

Всего дня через три после этого прибежала под вечер с другого конца деревни доярка Галька, простоволосая, растрепанная, с письмом в руках. Не могла от быстрого бега слова сказать, сунула Татьяне письмо – читай.

Разобрала Татьяна в письме: Галькин муж встретил в Сталинграде Арсеню. Тот сейчас работает пока на восстановлении города, домой не пускают. Арсеня вроде бы домой писал, но ответа не имеет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю