355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Воробьев » Недометанный стог (рассказы и повести) » Текст книги (страница 1)
Недометанный стог (рассказы и повести)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:26

Текст книги "Недометанный стог (рассказы и повести)"


Автор книги: Леонид Воробьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Леонид Воробьев
НЕДОМЕТАННЫЙ СТОГ
Рассказы и повести


Деревянные винтовки

Сначала мы невзлюбили его. Первые уроки военного дела за неимением преподавателя вела у нас пионервожатая. Очевидно, и программ-то еще не было, а поэтому мы занимались играми да физкультурой. Играли в «красные и белые», отнимали «вражеское» знамя. Но все это было веселым развлечением. А пришел он и все поставил на взрослую, деловую основу.

Со стыдом должен признаться, что так и не запомнил полного его имени-отчества. А вот прозвище запомнил. Звали его у нас Вася Гнутый. Говорили, что сам он когда-то, под хмельком, заявил о себе, что он «гнутый и ломаный». Вот к нему и прицепилось прозвище.

А держался он, наоборот, прямо. По народному выражению, как стопочка. Гимнастерка, галифе, сапоги – все было на нем аккуратно подогнано, все всегда начищенное, наглаженное. Был он не стар, но лицо уже покрылось морщинами. Всегда сурово, даже чуть жестоко смотрели серые глаза. На правой руке у него не хватало двух пальцев, на левой трех.

Ребята обычно больше знают об учителях, чем те предполагают. Мы, например, знали о нем многое. Знали, что у него тринадцать ранений. Знали, что плохо спится ему по ночам, что донимают его боли. Что он часто ходит в баню и крепко там парится. И тогда боли отпускают.

Я и сам видел однажды, как его вела из бани жена. С мокрыми спутанными волосами, в расстегнутом кителе, из-под которого выглядывала белая нижняя рубашка, а в треугольнике ворота кирпичной красноты тело, он шел, опираясь, чуть не навалясь на жену. А она осторожно вела его к дому, счастливым кивком отвечая на приветствие встречных «с легким паром». Счастливая была она: у ней вернулся, а у других все еще были «там», на войне.

Он с самого начала потребовал жесточайшей дисциплины, и это, разумеется, не понравилось нам. Мы невзлюбили его, но боялись. Однако постепенно мы стали проникаться к нему уважением. А потом взяли да и полюбили.

Дело в том, что он относился к нам как к совершенно взрослым людям. А как это нравится мальчишкам! И не было тут никакой педагогической хитрости. К педагогике Вася Гнутый вообще никакого отношения не имел. Он был фронтовик. И шла война. И раз ему доверили это дело – он готовил бойцов. Как мог и как разумел. Поэтому он преподавал одно и то же и малышам, и семиклассникам: школа была семилеткой.

Мы занимались разборкой и сборкой винтовки, чисткой и смазкой ее. Изучали ручную гранату. Изучали уставы. А на улице ходили строем с деревянными макетами винтовок. Было и наказание за нарушение дисциплины: ползание по-пластунски.

Но если семиклассники с макетами, – а среди учеников были и переростки, и второгодники, – выглядели более-менее солидно, то мы, вероятно, выглядели уморительно.

Вася Гнутый четко шагал сбоку от нашей колонны, то забегал вперед, то шел рядом и не спускал с нас глаз. И в тихом парке, где мы маршировали, звонко разносилась его команда:

– А раз! А раз! А раз, два, три!

Ходили мы и по селу. И тут Вася Гнутый заставлял нас ходить с песней.

Недавно я отыскал фотографию тех лет. Боже мой, до чего мы были смешны. Какие-то лопоухие, стриженные под нуль, в самой разнообразной и, прямо скажем, плохонькой одежонке. Некоторые в лаптишках. Сейчас вот идет так называемая акселерация. И когда я гляжу на своих детей или вообще на школьников младших классов, чистеньких, крепеньких, в форме, и вспоминаю ту фотографию – не знаю, смеяться или плакать. И в голову лезет совершенно дурацкий вопрос: неужели нас, таких замызганных, тощих, и прямо-таки некрасивых от частого недоедания и плохой одежонки, кто-нибудь мог любить – наши матери, наши учителя?

До чего же, наверное, смешны были мы, когда вышагивали по селу, отбивая «левой, левой», поднимая пыль, неся на плечах макеты вдвое больше нас самих. А рядом печатал шаг стройный, небольшого роста человечек в военном, упрямо и зло скрывающий свое недомогание, и оглушительно выкрикивал:

– А раз… А раз…

Видимо, мы были дьявольски потешны. Но никто из встреченных нами женщин не улыбался. Не улыбались и старухи, сидевшие на завалинках. Никто не улыбался. Неулыбчивое было время.

А я у Васи Гнутого оказался в чести. Он просто полюбил меня, поставил в голову колонны и не раз говорил мне на полном серьезе:

– Расти быстрей. В армии такие ох как нужны.

Дело в том, что я пел. Точнее будет сказать, не пел, а орал. Голос у меня такой, что и доныне могу перекричать целую компанию. Моя мать, учительница музыки и пения, когда пробовала заниматься со мной, вскоре зажимала уши и страдальчески говорила:

– Боже мой! Хоть бы дочку бог послал вместо тебя – было бы утешение. Слуху совсем немного, а орешь… Ну, пой ты потише, поточней. Вкладывай ты души побольше, а не ори так, что уши ломит.

Но то, что не нравилось матери, пришлось Васе Гнутому по душе. Когда мы вымаршировывали на середину села, Вася Гнутый забегал вперед колонны, пятился задом, проверяя, в ногу ли идем, и, глядя своими стальными глазами на меня, победно выкрикивал:

– За-певай!

Тут-то я и старался. Около школы, и в парке, и в других местах мы пели разные песни. А в селе всегда одну. Любимую Васину.

Во все горло, наполненный силой и гордостью от ходьбы в ногу, от того что запеваю, что на нас смотрят односельчане, я начинал:

 
Мать умрет, жена изменит,
А винто-овка никогда…
 

И разноголосый ребячий хор, похожий, право же, на ораву беспризорников из старых немых фильмов, все эти мальчишки, да и девчонки в заплатанной одежонке, мелконькие, щуплые, радостно подхватывали:

 
Эй, комроты, даешь пулеметы,
Даешь батарей,
Чтобы было веселей!
 

– А раз! А раз, два, три! – даже багровел Вася Гнутый, перекрикивая нас.

А старушки и женщины провожали нас печальными взглядами. И некоторые, совсем невпопад нашему настроению, почему-то утирали привычным жестом слезы и даже крестились.

Школа помещалась в бывшей барской усадьбе помещиков Шишковых и отстояла от села метров на пятьсот. От усадьбы к реке вел прекрасный дубовый парк, спускавшийся не простым уклоном, а специально сооруженными когда-то террасами. Теперь дубам исполнилось очень много лет, и некоторые из них стали сохнуть, а некоторые даже и упали. На дубах было полно грачиных гнезд.

Здесь, на одной из террас, размещался наш «полигон». Тут соорудили и стенку для перелезания, и что-то вроде полосы препятствий. А рядом с поваленным дубом возвышалось чучело, на котором мы отрабатывали приемы штыкового боя.

Октябрь в тот год стоял чудесный. Вся площадка была покрыта сухим палым листом. Голубели дали, летела паутина, нередко еще пригревало солнце. Но нам было не до всего этого: мы овладевали наукой воевать.

Вася Гнутый выстраивал нас, раздавались слова команды. И на добрые четверть часа начиналось:

– На пле-чу!

– К но-ги!

Затем маршировали, преодолевали полосу препятствий, бросали гранаты, лазали через стенку, а под конец по одному выходили сражаться против чучела.

Многое за годы позабылось. Даже то, что учил в университете, наполовину позабыл. Но появись сейчас Вася Гнутый, а в руках у меня макет, а передо мной чучело, кажется, точно бы проделал все, что полагалось:

– Длинным коли!

– Коротким коли!

– Прикладом бей!

– От кавалерии закройсь!

Ох, и старались же мы, когда прошла у нас первоначальная нелюбовь к Васе. Но не всегда у всех все получалось. Иной и прозевает – «длинным коли» смахнет с носа не вовремя набежавшую капельку, а Вася Гнутый тут как тут. И ползешь по-пластунски.

Собственно говоря, ничего страшного в этом ползании не было. Несколько метров по сухой шумящей листве. Но каково было переносить хохоток товарищей и Васино презрительное:

– Да-a, из тебя боец…

Чаще других приходилось ползать Спартику Караваеву. Имя у него было громкое – Спартак, но до того он был мал, хил, тщедушен, что подходило к нему только Спартик. Брел он всегда позади колонны, отставал. Не получалось у него и с гранатой, и с полосой препятствий, а особенно с чучелом. Казалось, не он орудует макетом винтовки, а длинный макет тянет его за собой. Вася Гнутый даже свирепел, глядя на Спартика. И тот покорно, почти каждое занятие, ползал по-пластунски. А Вася твердил, как гвозди вбивал:

– Будешь у меня бойцом. Будешь!

Говорили, что отец Спартика, который сейчас воевал, был первым Васиным другом до армии. И спустя годы, я понимаю, что Вася не мучил Спартика, не издевался над ним, а словно выполнял некий долг перед его отцом, суровый, тяжелый, но необходимый долг.

А мы безжалостно хохотали над ползавшими, чаще всего над Спартиком. А потом шагали в школу, и опять я радостно драл горло:

 
Мать умрет, жена изменит…
 

Тот, очень памятный мне, день был особенно хорош. Листва уже почти вся опала, вдалеке виднелась чешуйчатая от легкого ветерка лента реки. Золотилось жнивье на заречных полях. Бывший барский дом из красного кирпича красиво выделялся на фоне голубого неба, черных стволов деревьев и ворохов желтой листвы. Было чуть ли не по-летнему тепло, и мы занимались на своем полигоне.

Когда подошла очередь Спартика колоть чучело, он направился к нему вялой, расхлябанной походкой. Он вообще был в этот день сам не свой, с красными глазами, опухшим личиком, – видимо, болел. Макет так и ходил в его слабеньких ручонках. Мы стояли по стойке «смирно» и уже предвкушали удовольствие, ожидая ядовитых замечаний Васи Гнутого и обязательного ползания по-пластунски.

Спартик подошел к чучелу, услышал: «Длинным коли», постоял секунду-другую и вдруг зарыдал. Его шатало от слез, всю его тощенькую фигурку. Он как-то по-щенячьи скулил и взвизгивал и что-то приговаривал, приговаривал. И наконец сквозь его завывания и всхлипывания тонко и пронзительно прорвалось:

– Па-ап-у-у у-убили-и-и…

Вася Гнутый, стоявший поблизости от чучела, словно окаменел. Потом вдруг сорвался с места, выхватил из рук Спартика макет, отшвырнул его, подхватил мальчишку на руки, прижал к себе, сделал несколько шагов и сел на ствол поваленного дуба.

От неожиданной ласки, неожиданного сочувствия этого героя, фронтовика, сурового человека Спартик так и захлебнулся в плаче. Его била дрожь, и он прижимался всем тельцем к Васе Гнутому.

Мы смотрели на них, затаив дыхание. Слышно было, как слетают на землю последние листья, как шуршат они, ложась на упавшие ранее. И вдруг мы увидели, что Вася Гнутый… плачет. Мелкие слезинки катились по его морщинам, теряясь в них. Словно бы остекленевшие глаза смотрели поверх наших голов. Левой рукой он прижимал к себе Спартика, а правой грозил кому-то и с бульканьем, со свистом хрипловато выдавливал сквозь стиснутые зубы:

– У-у! Гады!

Постепенно Спартик устал, обмяк, затих. Вася Гнутый поднялся, отнес его в строй, поставил на левый фланг и, полуотвернувшись, четко, звенящим, надрывным голосом, выговорил:

– Урок окончен. В класс.

И пошел, уходя от нас по аллее. Мы все стояли «смирно» и смотрели ему вслед. Он шел, держась прямо и подтянуто, как обычно. Только левая рука у него болталась не в такт шагам, а правой он изредка смахивал словно бы паутину с лица и грозил кому-то в пространство, все грозил огрызком кулака.

Мы дождались, когда он скрылся за деревьями, и побрели в класс, каждый по себе, неся макеты, как простые палки. Я шел, загребая ногами громко шуршащую листву, и ничуть не удивлялся, что никто не сказал Спартику ни слова утешения. У многих уже в семью приходили похоронки, а у других могли прийти каждый день.

Давно прошла война

И ноябрь, и декабрь были поразительно бесснежными. А перед самым Новым годом снег пошел и пошел. И потом снегопад превратился в такую метель – зги не видно. А тридцать первого метель разыгралась вовсю.

Когда Казимир вывел «газик» с лесной дороги на большак, большака как такового не было. Кругом расстилалось ровное поле, без единой колеи. Снег летел сбоку, залеплял все стекла, а против хода машины прямо на глазах образовывались косые длинные сугробы. Место здесь начиналось открытое, и метель свирепствовала в полную силу.

– Пробьемся? – озабоченно поглядел в сторону шофера директор леспромхоза Волков и снова перевел взгляд на снежное пространство.

– Черт его знает, Виктор Иванович, – усмехнулся Казимир. – Надо же. Ждут ведь нас – день-то какой. Не приедем – звонить на лесопункт станут, а нас там след простыл. Переполошатся. Да здесь-то я проеду: дорогу знаю, а снегу, он хоть и рыхлый, да пока еще много не намело. Вот как на реке?..

Казимир действительно дорогу знал отлично, и «газик» не на большой скорости, но уверенно пробивался через заносы.

Вскоре посадили попутчика. Высокий мужчина в длинном пальто с каракулевым воротником и валенках стоял на дороге, весь облепленный снегом. В одной руке он держал маленький чемоданчик, другой руки у него не было, пустой рукав был засунут в карман. Влезая в «газик», однорукий радовался:

– Я думал, никто не поедет. А еле от деревни выбрел. Ну, думаю, видать, обратно до темноты пробираться надо. А тут вы, на счастье.

– Куда? – односложно поинтересовался Казимир.

– В Спас, – сообщил мужчина. – К брату, Новый год встречать. Один я, дак…

– На пенсии? – спросил, чтобы что-нибудь спросить, Волков.

– На пенсии, – подтвердил мужчина. – Но и работаю я.

Километра через три посадили женщину. Та была неимоверно толста от одежды и платков и, когда подъехали, казалась снежной бабой, поставленной ребятишками на дороге. Только глаза поблескивали из-под платка да щеки румянились на ветру. Женщина ехала в Ряжево, тоже на встречу Нового года, тоже к родне. Погрузилась она в «газик» с двумя большущими авоськами.

Начинало темнеть. А когда пробились к реке, совсем надвинулся вечер. Летом здесь был перевоз, имелся буфет на берегу, теперь не работавший. Перевозная избушка, небольшой дебаркадер, домик буфета – все было сейчас облеплено и занесено снегом.

Казимир включил фары, долго смотрел на реку, представлявшую ровную белую ленту, по которой неслись и неслись целые снежные потоки, поглядел на мириады снежинок, пляшущих в свете фар, и уверенно сказал:

– Не проедем!

Волков знал смелый, даже отчаянный характер своего шофера, не раз делал ему внушения за безрассудные поступки. И он сразу понял, что пытаться ехать бессмысленно. А зная, как рвется Казимир домой, где его ждали и молодая жена, и веселая молодежная компания, сообразил, что, пожалуй, нужно не уговаривать шофера ехать, а отговаривать. Он спросил:

– Что делать будем?

– А что? – раздумчиво сказал Казимир. – Назад и то наверняк не проедешь. Ждать надо до завтра. До шести утра. Утихнет, и бульдозер пройдет в шесть. Ехать-то тут пустяки. А ждать придется. Вон в перевозной избушке Новый год встретим. Собьем замок и переночуем. Жалко – елки нет.

Сбивать замок не пришлось, избушка оказалась закрытой на ржавый барочный гвоздь, вставленный в пробой.

Пока Казимир сливал воду и возился у машины, остальные путники стали готовиться к встрече Нового года и к ночлегу.

В избушке по всем четырем стенам шли дощатые нары. Посередине стояла железная печка с рукавами, выводившими дым. Имелся стол и несколько табуреток. Нашлась даже лампа с остатками керосина. Здесь обычно ночевали перевозчики, отогревались по веснам и осеням переезжающие. Заночевывали тут и сплавщики.

Волков обнаружил у избушки небольшую кладничку дров. Носил дрова, а однорукий развел огонь в печке. Женщина поосвободилась от платков, смахнула со стола и вынула на него из авоськи несколько пирогов и бутылку, видимо с наливкой.

– Племянникам везла, – смущаясь, сказала она.

Однорукий раскрыл свой чемоданчик, и на столе появились копченые рыбины и большой кусок сала. Казимир забежал на минутку, посмотрел на стол и рассмеялся.

– Погоди-ка, Виктор Иванович, я и наш НЗ сюда приволоку.

Он принес бутылку коньяка и несколько копченых селедок, купленных на лесопункте. Опять убежал и теперь принес маленькую еловую веточку. Сунул ее в щель стола.

– Вот и елка, – сказал он. – Когда на делянке были, за буфер зацепилась. Так и ехала с нами зайцем.

В избушке быстро теплело. Женщина хлопотала у стола. На улице свистела метель, завывало в печке и рукавах, а Волков вынул из кармана маленький транзисторный приемничек, настроил, и в избушке совсем стало уютно.

Печка накалялась, и путники сняли верхнюю одежду. Женщина оказалась совсем не такой толстой и не старой. Однорукий посмотрел на пиджак Волкова, украшенный тремя рядами колодок, и сказал:

– Повоевано.

– Было, – отозвался Волков, посмотрел на пиджак однорукого – костюм на том был новенький, выходной, с одной планкой колодок – и прибавил: – Да и у вас тоже.

– Да я быстро отвоевался, – сказал однорукий, поворотом головы указывая на пустой рукав.

Помигивала коптилка, от печки несло жаром. На ней стоял чайник, оставленный перевозчиками до будущего сезона. В нем таял снег, шипели капли, падавшие на печку. Очень уютно было в избушке. И на столе все приняло определенный порядок. Перед женщиной стоял стакан, а перед мужчинами пластмассовые стаканчики из хозяйства запасливого Казимира. Была разложена закуска. А на улице выло и бушевало, и зябко становилось, только стоило вообразить, что там такое творится.

– Ну что, товарищи, – Волков встал и поднял стаканчик, – я ведь привык речи теперь говорить. А тут что говорить… Встречаем вот Новый год. И неплохо встречаем, хоть и в первый раз видимся. Дела-то у всех у нас идут неплохо. Не война ведь. Вот и выпьем, чтоб ее никогда не было. И чтоб счастья всем, здоровья и радости! А чего же еще? С Новым годом, товарищи!

Все поднялись и выпили. Налили по второй. Начались разговоры. Казимир сыпал анекдотами. Женщина рассказывала про своих племянников. Однорукий посматривал на огонь в печке и слушал.

Когда еще раз сдвинулись стакан и стаканчики, Волков обратил внимание, что у однорукого на единственной-то руке было три пальца. Он хотел спросить инвалида, где тот воевал, но вдруг взглянул ему в лицо и поперхнулся словами. Однорукий глядел куда-то в сторону, но в сознании Волкова мелькнула тревожная мысль, что это лицо он видел именно тогда. Он быстро выпил, закусил и приказал про себя:

«Перестань! Чуть что – и всякая дрянь лезет в голову. Сколько раз ошибался, сколько раз приказывал себе прекратить и думать об этом! И сколько лет прошло! Травишь всю жизнь сам себя! Сейчас же прекрати!»

Он закусывал, поддерживал разговор, но почему-то боялся встретиться взглядом с одноруким, хотя и страстно желал этого. А тот говорил односложно и больше смотрел на огонь, чем на собеседников.

Все разомлели от теплоты, от выпитого, от еды. Вскоре стали укладываться, каждый у отдельной стены. Казимир захрапел первым. Потом присвистом отозвался однорукий. Тоненько засопела женщина. А Волков лежал и не спал. Вспоминал и думал.

Иногда он полностью забывал про это, а иногда не шло из головы. В сорок втором, совсем юным, совсем мальчишкой, был он уже солдатом. И был оставлен с группой других бойцов прикрывать отход своей части.

Они лежали, окопавшись, на гребне овражка, а за ними были склон, речка, лесок. Ждали немцев, и те не замедлили показаться. Было их много, очень много и приближались они с каждой секундой. И когда вовсю началась стрельба, а немцы все шли и шли, у Волкова не выдержали нервы. Он скатился со склона, перемахнул диким прыжком речку и ударился в лес, обдирая одежду и лицо о сучья. Убежал, оставив товарищей на явную смерть.

Через некоторое время он отыскал своих, доложил, что все погибли, – так оно и должно было быть, – а он, дескать, был оглушен, чудом спасся и ночью уполз с места боя.

Время было жестокое, могли ему и не поверить, но повезло – поверили. И он воевал до самой победы, воевал хорошо. Заслужил уважение от товарищей и вроде бы оправдание в своих собственных глазах.

Страх он преодолел, и больше такого с ним не случалось. Но странно – когда он преодолевал труса в себе, когда воевал, он почти совсем не вспоминал о том случае, а ближе к дню окончания войны, когда все стали считать его геройским парнем, вспоминал все чаще. Раздражали эти воспоминания и после войны.

Случалось, что он принимал кого-нибудь из бывших фронтовиков то за бойца, лежавшего тогда слева, то за бойца, лежавшего справа. Сердился на себя и думал, что и не узнал бы их теперь, наверное. И тут же сам себя опровергал: лица, запомнившиеся в такой отчаянной ситуации, забыть невозможно.

Вот и сегодня. Так и показалось ему, что чокается стаканчиком он с солдатом, что лежал тогда справа. Тот и в то время уже был немолод. И что он насмешливо улыбается. Только усилием воли Волков отогнал от себя за столом эти мысли.

Сейчас они снова тревожили его. Ему даже почудилось, что однорукий не спит, а сидит, смотрит на него и ждет решительного разговора. Волков повернулся от стены и сел. Все в избушке спали. Остывала, изредка позванивая, печка. Чуть помигивала на столе коптилка. А за стенами все свирепствовала метель.

Он выругался про себя и снова лег. Сон не шел. Два раза он выходил из избушки в непроглядную густоту слепящего снега. И наконец под утро забылся тяжким сном.

И приснились ему опять тот склон, та речка, тот бой. Наступали немцы, а кругом были молчаливые свои солдаты, все на одно неразличимое лицо, все почему-то однорукие. И когда он побежал, никто, как и тогда, ничего не крикнул ему вслед.

Проснулся он, когда все уже встали. Казимир растопил печку и поставил на нее ведро со снегом. Метель понемногу утихомиривалась.

В начале седьмого прошел бульдозер. За ним почтовая машина. И сразу же выехали они.

Было еще темно, и все, кроме Казимира, дремали. Дорогу не обкатали, и «газик» водило из стороны в сторону. Фары выхватывали из темноты участок дороги и пляшущие снежинки. Метель явно шла на убыль.

У Ряжева высадили женщину. Она долго благодарила, желала всяческих благ и совала Казимиру мелочь, а тот отругивался.

Возле Спаса вылез однорукий. Уже посветлело, и виден был Спас, заметенный чуть ли не по крыши. Везде над деревней поднимались дымки. Ехать отсюда оставалось всего-то с десяток километров.

Однорукий степенно поблагодарил, пожелал счастья в новом году и сказал неожиданно Волкову:

– Выйдите на минуточку. Посоветоваться надо.

Зашли за «газик». Небо расчищалось, чувствовалась перемена к морозу.

– Не узнал? – спросил вдруг однорукий, глядя прямо в глаза Волкову.

У Волкова перехватило дыхание. Он судорожно сглотнул слюну.

– А я тебя сразу узнал, – продолжал однорукий, – хоть и сильно ты изменился. Столько годов прошло… Но такое разве забудешь?

Волков молчал, ком подкатил к горлу, звенела голова, ни одного слова не приходило на ум.

– Да ты не боись, – быстро сказал однорукий, заметив состояние Волкова. – Не боись. Ну, было, ну, прошло. Мы-то хоть уже трепаные были, а ты-то… Сопляк совсем. Мальчишечка. Трудно такой ужас вытерпеть. И нам-то жутко было. Пожалели. Поэтому никто тебе вслед и не пульнул.

Волков все не мог сказать ни слова и не отводил глаз от взгляда однорукого.

– Брось думать, – говорил тот. – Я никому не скажу. Слово фронтовика. Живи спокойно. Повоевал ты. – И, очевидно желая совсем уверить Волкова, прибавил: – Никогда не скажу. Ну, спасибо, что подвез. Пошел я.

Он повернулся и зашагал к Спасу, рюхаясь в снег, метя по нему полами пальто. Волков глядел ему вслед, приходил в себя и как-то отвлеченно посматривал на деревню и дымки. Он чувствовал и был уверен, что однорукий никому ничего не расскажет, и в то же время понимал, что с сегодняшнего дня ему не будет покоя никогда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю