412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Плющ » На карнавале истории » Текст книги (страница 35)
На карнавале истории
  • Текст добавлен: 8 июля 2025, 16:32

Текст книги "На карнавале истории"


Автор книги: Леонид Плющ



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 40 страниц)

Во время показа кинофильма (на эту дрянь я никогда не ходил) один из больных где-то раздобытым гвоздем бьет по голове другого. Я зову санитаров. Спасают и бьют обоих.

Один старик назвал Нину Николаевну гестаповкой. Ему сразу – большие дозы серы. Он хрипит, завывает, кричит от боли (спать невозможно)!

– Леонид Иванович! Я не умру?

Я сердито:

– Нет, от серы не умирают!

– Хлопцы, я умру?

– Заткнись, не умрешь!

Однажды он, обезумев от боли, выбил стекла и попытался перерезать себе горло. Укротили, избили.

На третий день кто-то заметил посинение лица. Зовут медсестру. Та меряет пульс, зовет врача. Собираются врачи. Начинают переливание крови, дают кислородные подушки. За три дня откачали.

Когда назначали серу, да еще в больших дозах, не проверили противопоказаний…

Мой лечащий врач, Людмила Ллексеевна Любарская, лучше Нины Николаевны. Она не садистка, а просто дура. Она искренне верит, что человек, отказавшийся от карьеры, поставивший под удар себя и семью, математик, занявшийся политикой (пусть ею занимаются политики!), – ненормален. И с позиций своей нормали-морали она и ведет со мной допросы.

– Напишите покаяние, перестаньте писать письма друзьям-антисоветчикам, скажите жене, чтоб она перестала скандалить.

По тому, как она говорила о жене, видно, что главным-то психом и врагом является она, а не я. Боятся Таню настолько, что нарушают даже распоряжение не пускать на свидания детей младше 16 лет.

Людмила Алексеевна несколько раз просила урезонить жену: а то и ее посадят, и детей отберут.

Я пытался было «урезонить» Таню, но понимал, что глупо это выглядит: она делает все, что может, чтоб вытащить меня, а я ей мешаю уговорами действовать потише. В конце концов, махнул рукой – ей виднее.

Приезжала мать. Очень переживала из-за того, что я поверил этим подлецам, будто она писала в ГБ о том, что у меня есть странности. Наконец-то мама поняла, что есть советская власть. Никогда она не верила моим рассказам о жизни и методах советской буржуазии.

А в палате появилась новая жертва для всеобщего «веселья». Когда его привезли, он совсем не двигался. На обед сажали и кормили с ложечки. Постепенно начал сам хватать рукаму кашу и есть. В туалете хватал и ел кал. Кто-то заметил, что если над ухом произнести ему слово «конячка», то разражается диким хохотом. Приходили санитары, надзиратели, медсестры послушать этот смех от души, совершенно неописуемый, действительно веселый (с долей истерии).

Но с каждой неделей Коля менялся. Стал смеяться лишь в ответ на смех. Заметили, что очень хочет колбасы. И вот все, вплоть до медсестер и надзирателей, спрашивают:

– Хочешь колбасы?

– Да. Где?

– Завтра принесу.

Назавтра бросается навстречу обещавшему с радостным смехом идиота: «Давай».

Когда игра с колбасой всем надоела, стали угрожать тем, что, когда выйдут, переспят с его женой. Он плакал, жаловался врачу. Жену и дочь он очень любил (хранил рисунок дочери).

Стали играть в изнасилование, которого он панически боялся. Несколько человек держат его за руки, а другой идет, спуская штаны. Все хохочут, он выкручивается и кричит.

Так и развлекаемся каждый день: то крики врачей – до избиения больных, то крики припадочных, блатные частушки и ругань по принципиальным вопросам спорта, стоны от боли, плач от безвыходности, допросы врачей, публичный онанизм, калопожирание в туалете, в бане, у дверей палат.

Санитары забавляются тем, что спрашивают у желающего выйти в туалет:

– Баб имел? Много? А что ты с ними делал? А как?

………………………

– Потанцуй «Гопачок». Плохо… плохо. Лучше буги-вуги… Прыгай выше.

Крик медсестры:

– Что там за шум?

– Да это Петька в туалет просится. Пустить?

– Так он же недавно был.

– Ничего, он танцует хорошо… сцать хочет, пусть идет.

Дали щелобан, дали махорки. Пустили.

Ищут новых развлечений.

Вот стравливают двух нервных:

– Он про тебя сказал, что ты козел.

– Сам он петух вонючий.

И начинается поединок вонючими словами. Кто-то не выдерживает и бьет по голове.

Назначается сера – возбудился.

Если провести градацию по аморализму, то наиболее безнравственны врачи. Ни стыда, ни совести, ничего, кроме издевательств над больными, я у них не встречал. Медсестры, самые худшие, – просто служанки. Часть любит подшутить над больными или покричать на них. Со мной обращение вежливое (видимо, был приказ не разговаривать со мной). Были и такие, что шепотом разговаривали, говорили, что считают нас здоровыми, и советовали делать вид, что мы исправились. Одна, послушав мой разговор с женой на свидании, предложила не давать лекарств:

– Я все поняла. Мне очень жалко вас. Но ничем большим я не могу помочь.

Надзиратели тоже, видимо, были предупреждены – им было запрещено со мной разговаривать. Но они, оглядываясь, спрашивали о Сахарове, о Солженицыне.

Жена одного, послушав западное радио, заявила ему:

– Если ты не уйдешь из этого проклятого места, я разведусь с тобой.

И он жаловался нам:

– Не отпускают…

Посоветовали, чтоб пообещал жене помогать политическим, чем сможет.

Несколько раз подходили санитары распросить о демократическом движении, выражали сочувствие. Вообще санитары более человечны не только к политическим, но и к больным. Некоторые предупреждали об обысках, помогали прятать записки, махорку. После надзирательского обыска часть отобранного отдавали хозяевам. Я почто всегда получал назад свои письма, книги и папиросы.

(Избивали и издевались, в основном, те, кто подхалимничал перед медперсоналом.)

Плахотнюку врач разрешил вести какие-то записи. Надзиратели их обнаружили, донесли. Врач получила партийный выговор. Надзор за бумагой и ручками еще более усилился.

Писать письма можно только раз в неделю – всем вместе, при шуме и гаме.

Рафальский в своем отделении заведовал бельем и выдачей продуктов. Один из больных, бредовой, донес, что Рафальский, Троцюк (боец Украинской Повстанческой Армии, немой) и Василий Иванович Серый (учитель; попал за намерение самолетом уйти за границу) составляют антисоветский заговор.

Не опросив «заговорщиков», всем троим стали давать большие дозы серы и барбамила (под действием которого якобы человек рассказывает всё, даже тайное). Измученных, их приносили в палату. Так ничего выяснить и не удалось – за что, почему? Сера противопоказана Рафальскому – здоровье его резко ухудшилось. Куда делась его всегдашняя жизнерадостность. Позже врач Карп Наумович Алексеев сказал ему, что не надо связываться с такими, как Плющ и Троцюк (Троцюк долго ходил под подозрением, что симулирует немоту).

Под влиянием чувства безвыходности, неограниченности пребывания в этом сумасшедшем аду у многих здоровых появляется мысль о самоубийстве.

Рассказывают, что во времена организации больницы в 68-м году было все страшнее. Спали на полу, санитары били смертным боем. Несколько человек просто убили. Заведующую Любарскую перевели простым врачем к Бочковской после убийства некоего Григорьева.

Сам я под влиянием увиденных сцен и больших доз нейролептиков постепенно менялся в сторону эмоциональной и моральной глухоты, терял память, связную речь. Держался только самозаклинаниями: не забыть все это, не озлобиться, не сдаться. Никакие интересы, ни юмор уже не помогали. Все более усиливался страх действительно сойти с ума и тем помочь палачам. Расспрашивал у опытных политиков, сидевших уже десятки лет:

– Уж больно ты впечатлителен! Говорят, что действительно есть такая «психическая индукция», «заражение».

Когда Любарская намекала на то, что мой младший сын тоже шизофреник – увлекается букашками, камнями, сказками, играми, – то ссылалась на генетику. Ненормальность жены объясняла индукцией с моей стороны, предлагала разойтись – чтоб я не вредил своим психозом детям и жене.

Если протестовал против шума радио:

– Видите, это в вас антисоветское ваше нутро не выдерживает.

Не здороваюсь – «врагами чувствуете».

Говорю о советской буржуазии – «неадекватное восприятие действительности».

Протестую против обывательского подхода к общественно-политической жизни – «мания величия», «Лениным себя воображает».

Широкий круг интересов – «шизофрения».

Под конец угас интерес к книгам – «аутизм», «мизантропия».

Когда действительно стало трудно сосредоточиваться на допросах над их вопросами и перестал спорить:

– Тактика умалчивания. Озлобился. В себя ушел. А взгляды-то какие бросает – так бы и порезал всех.

Пытаюсь улыбнуться:

– Я против тех, кто режут.

– С убийцами разговариваете, а с нами не хотите. Посмотрите, сколько презрения и ненависти у вас на лице. Даже говорить боитесь – боитесь выдать свои мысли…

Нина Николаевна неплохо изучала мои письма и мои слабые точки, и поэтому изредка ей удается вырвать из меня вспышку гнева:

– Да как вам не стыдно вызывать меня на политическую дискуссию? Когда я еле соображаю под нейролептиками, когда мне все безразлично и когда любое мое неточное слово будет записано как обострение болезни! А вам за любую нелепость заплатят большими деньгами и отпуском. Вы же живопись любите! Неужели любовь к прекрасному не связана с любовью к людям?

– Вы напрасно горячитесь и так неверно трактуете наши слова. Именно из любви к больным мы должны знать, что́ вы таите в душе, почему вы так грубы с персоналом, не здороваетесь, отводите глаза, даже не улыбаетесь. Может, вы убить кого замыслили или сами из отчаяния, назло нам захотите покончить с собой?

– Такими разговорами вы сами наталкиваете на такие мысли. Почему у вас вместо успокаивающей психотерапии постоянные упреки больным, оскорбления, угрозы наказанием, бесконечностью лечения, издевательства над онанистами, над всеми недостатками и пороками?

– А вы напишите докладную обо всем этом.

– Чтоб вы подшили в историю болезни как развитие бреда реформизма?

– У вас явная мания преследования. Во врачах вы видите врагов. Почему бы вам все-таки не написать духовную автобиографию: какие причины в юности подтолкнули вас к неправильным взглядам, каких книг начитались, с какими людьми встречались, что писали. И о том, как сейчас передумали. Но не одной фразой, а подробно изложите, в чем вы видите порочность своих прежних взглядов и как теперь оцениваете нашу действительность и свою антисоветскую деятельность. У вас болезненная черта – не называть других антисоветчиков. И не надо. Их и так те, кому надо, знают, и тех, кто вам пишет. Вот эта Клара – кто она?

– Кочегар.

– Неправда. Она пишет такие тонкие замечания о литературе.

– А что, кочегар не может ценить литературу?

– Но не так тонко.

– Ее выгнали из университета.

– Вот видите, все ваши друзья – антисоветчики. Ходорович, Гильдман, Фельдман. Как мы можем выпустить вас, если вы сразу же очутитесь в их окружении и опять ваш бред возобновится. Перестаньте с ними переписываться, и это станет показателем, что вы выздоравливаете.

Когда один мой знакомый, по моему совету, наконец, признал себя больным, Нина Николаевна ему прямо сказала:

– Нет. Вы здоровы, но будете здесь до тех пор, пока не откажетесь от своих антисоветских взглядов и от разговоров с антисоветчиками.

Признать себя больным – первое условие выздоровления. Затем – покаяние во вредности своей деятельности. Но выпускают все же не врачи, а суд. Суд может постановить, что больной нуждается в дальнейшем лечении.

По сути диагноз ставит КГБ, КГБ назначает лечение (моей жене говорили в КГБ, что если будет вести себя тише, то мне будут давать меньшие дозы) и КГБ вылечивает.

В последние месяцы моего пребывания в психушке отношение медперсонала изменилось к лучшему, меньше было издевок.

– Хотели ли бы вы выйти сейчас? Кем бы вы хотели работать?

– Кем угодно.

– А не хотели бы вы уехать за границу?

– Нет. Но если б пришлось выбирать между психушкой и заграницей, то предпочел бы выехать.

Я уже знал, что Таня добивается выезда, но не верил в эту возможность. Хотел от них добиться, чтобы выпустили на волю.

Жизни на Западе я себе не представлял. Как математик я дисквалифицирован. Имеют ли там какую-либо ценность мои работы по игре? Приспособимся ли мы к новым условиям жизни, темпам, ценностям? Все лучшее и все худшее, что я знал о Западе, всплывало в голове. На этом пыталась спекулировать Бочковская. со всей своей изощренностью Эльзы Кох. Но когда я прямо спросил, не выпишут ли сейчас, она заявила, что я еще не вылечен.


*

Не прошло и полумесяца, как меня вызвали к начальнику психтюрьмы. Там сидела Каткова, начальник медчасти, и начальник тюрьмы Бабенко. Они огорчённо сообщили, что вся моя верхняя одежда пришла в негодность и они за больничные деньги купили мне брюки и рубашку. Брюки оказались малы. Побежали покупать новые. Снова малы. Купили третьи. От галстука я отказался – хотят в Европу выпустить европейцем. (Однако всю эту бутафорию сложили в чемодан, тоже купленный тюрьмой.)

На стол подали роскошный мясный суп. Я обрадовался, что не спрятал за щеку список шестидесяти политзаключенных, который составляли с большим трудом месяцами. Суп подвел бы меня.

Я похвалил суп.

– А разве вам не каждый день дают такую порцию мяса и фрикаделек?

– По дороге сжирается поварами.

– Леонид Иванович! А вы знаете, куда вы едете?

– Надеюсь, в Киев, попрощаться с родными.

– Нет. Вы едете туда, куда ваша жена взяла визу. (Язык у них не поворачивался произнести это гнусное слово «Израиль».)

– На станцию Чоп? В Израиль?

– Да.

Посадили в самолет, но он почему-то приземлился в Мукачево. Там мне позволили в сопровождении товарищей в штатском походить по городу, прощаясь с Украиной.

В Мукачево продержали целый день: сокращали время прощания с матерью и сестрой. В Чоп приехали за час до отхода поезда. Какой-то тип настойчиво фотографировал счастливую встречу семьи.

Как в тумане, прошло прощание с мамой, с Адой, встреча с женой и детьми. Ощущал себя чурбаном, захлестнутым противоречивыми чувствами.

Обшмонали нас деликатно, неделикатно задержав всех остальных отъезжающих.

Прощай, немытая Россия,

Страна рабов, страна господ.

И вы, мундиры голубые,

И ты, послушный им преданный народ…


Озеро милое, Родина милая…


Когда я вернусь,

Засвистят в феврале соловьи Тот старый мотив,

Тот давнишний, забытый, запетый.

И я упаду,

Побежденный своею победой,

И ткнусь головою, как в пристань,

В колени твои.

Когда я вернусь…

А когда я вернусь?


Т. Житникова-Плющ. Приложение

Министерству внутренних дел УССР

Житниковой Т. И.

(Киев-147, ул. Энтузиастов, д. 33, кв. 36)

Плющ А. И.

(Одесса-38, ул. Амундсена, 81)

ЗАЯВЛЕНИЕ

30 апреля около 11 часов вечера на пороге своего дома мы были схвачены тремя лицами – одним в форме младшего лейтенанта милиции и двумя в штатском. Ничего не объяснив, вывернув нам руки, нас в автомашине «Волга» привезли в Подольское РОВД г. Киева.

Там лица, назвавшиеся лейтенантом Жилинским, капитаном Филоненко и Смирновым Валерием Николаевичем (в штатском), объяснили нам, что мы похожи (!?) на спекулянток и что нас подозревают в хранении наркотиков, оружия и порнографии, которые находятся якобы в наших сумочках или спрятаны в одежде. Тут же мы были подвергнуты личному обыску. Понятыми были штатские, которые нас задержали и привезли в РОВД.

Но после обыска выдумка о спекуляции была уже не нужна. Они требовали отдать записную книжку, обещая за это тут же выпустить, а в противном случае угрожали 15 сутками «за неподчинение властям» и «попытку скрыться». На возражение Житниковой, что такое обвинение – неправда, они шантажировали тем, что «понятые» ложно покажут на суде о нашем «сквернословии», «оскорблениях» должностных лиц и отказе давать «показания».

На наше заявление, что мы будем жаловаться, Жилинский издевательски ответил: «Да жалуйтесь сколько хотите, все равно эта жалоба придет ко мне». Он употреблял при этом какие-то жаргонные милицейские выражения.

Вопросы милиционеров и штатских уж вовсе не касались порнографии, наркотиков и оружия. Почему-то спрашивали о Плюще Л. И. (он сейчас находится в следственном изоляторе КГБ), о том, где мы были во время прогулки по городу, и все время угрожали расправиться с нами.

Забрав все же записную книжку, нам не дали ни расписки, ни копии перечня вещей, подвергшихся изъятию. Домой мы добрались лишь в пять часов утра.

Вся эта история – от хамства в обращении до странных вопросов – заставляет думать, что истинной причиной была не «спекуляция», а нечто другое. Если бы при этом мы не находились в помещении районного отделения милиции, мы были бы твердо уверены, что подверглись нападению переодетых нарушителей закона и сразу же после освобождения пожаловались бы в милицию.

Просим Вас разобраться в происшедшем и принять меры, чтобы указанные должностные лица не позорили мундир, который им доверили носить.

3 мая 1973 г. Житникова

Плющ А.

… Трудно передать, чем были эти последние четыре года. Как рассказать тем, кто не жил «в стране победившего социализма», что значит простое уважение к себе, нежелание лгать, в стране, где преступлением считается свободная мысль и свободное слово.

Эти годы не были случайностью, несчастьем, драмой – это не было неожиданностью. Это было всем!

С первых лет осознания себя личностью встал вопрос: КАК ЖИТЬ? Постепенно пришел ответ, единственно возможный в стране, где лицемерие, ложь – норма.

Жить уважая себя. А это значит – самиздат, который надо печатать, распространять, это значит – искать единомышленников и думать, думать…

Когда стало ясно, что впереди заключение, ничего не изменилось. На душе было легко… и свободно. На укоризненные слова доброжелателей можно было ответить: да, у нас есть дети, да, мы знаем, что окажемся в тюрьме. Но мы не можем спасти детей, если будем рабами, мы погубим их души.

Поэтому, когда 13 января вечером мы оказались на обыске у Дзюбы, не было страха, все воспринималось как должное. У нас был опыт своего обыска, опыт других людей, изложенный в «Хронике». Была только боль за Ивана – неужели его черед пришел? Хотелось хоть чем-то помочь, разделить с ним этот кошмар. А он сидел спокойно и улыбался, успокаивая нас. Когда они вывели меня на кухню, мне было абсолютно безразлично – и они сами, и то, что предложили раздеться догола. Проводили «операцию» две надзирательницы в форме, они ощупывали волосы, смотрели в рот, заставляли приседать. Потом стали ощупывать каждый шов одежды, спороли даже этикетку с юбки, вытащили резинку из трусов. Что они искали? Самиздат? Бриллианты? Нет, они хорошо знали, что там этого нет (а вот сумку осмотрели плохо: не заметили клочка бумаги с данными для «Хроники»). Было понятно, что это только способ испугать, ошеломить, унизить. И позже, когда это опять повторялось: и в полицейском участке, и в доме у Виктора Некрасова, – они снова искали что-то, заставляли приседать, заглядывая не только в рот, айв другие места; они всегда знали, что ищут страх.

Когда после обыска нас отпустили и мы поспешили к Светличным, там были тоже следы погрома. Милая Леля, она сидела одна в разгромленной квартире – в углу сброшенные с полок книги, вся квартира в книгах. И потом все эти годы все оставалось так, как будто они только что вышли из дому. Комната Ивана была закрыта, Леля жила на пятачке, оставшемся у кровати.

Через сутки я поняла, что она пережила.

Ночь прошла в угаре, не било сил обдумать, что делать. Я с апатией смотрела, как Леня сжигает бумаги. Утром, как всегда, отправили детей: Лесика в детский сад, Диму в школу. На всякий случай Диму предупредили: «Если после школы придешь и застанешь обыск – позвони маме».

Собралась на работу. На всякий случай – а вдруг!? – взяла с собой самое дорогое, что было в доме: фотографию Александра Исаевича Солженицына с автографом и теплой надписью (в 1969 г. он подарил ее Лене в благодарность за статью «Камо грядеши, Евгений Евтушенко?»). На всякий случай взяла и две рукописи – работы двух киевлян, они принесли незадолго до этого свои заметки. (В конце рабочего дня – звонок: «Мама, у нас гости».)

Первая мысль – предупредить друзей. Кое-как закончила лекцию. Кого можно, предупреждаю по телефону. К остальным надо идти. Не позволяю себе думать о том, как же дома, главное сейчас – успеть.

Зашла в один дом. Знала, что у них много самиздата. На всякий случай заходила и на следующий день – успели, вынесли; к счастью, к ним КГБ не приходило, но и хозяев дома я больше не видела: испугались. Тогда и выработалось правило – общаться только с теми, кто сам придет в дом, кто не испугается. А раз не приходят, значит, и не надо.

Так по-новому началась эта жизнь. Рубеж прошел четко и сразу: жизнь до 15 января и после. И последний страх был выбит в этот день. И друзья определились: остались только те, кто не испугался, кто не задекларировал своих чувств, а пришел и был все эти годы рядом. Тихо, незаметно, и вызовы в КГБ их не испугали, и с работы выгнали – не испугались.

Последний визит по дороге домой был к Саше Фельдману. Зашли, а у него обыск. Главное, успели сказать, у кого обыски, перекинулись хоть несколькими словами. Стало окончательно ясно, что начался погром. Обыски, аресты длились несколько дней.

У Саши в тот раз забрали еврейскую литературу – учебники иврита, статьи. Саша вел себя четко и резко

– никаких разговоров с кагебистами, только протесты против беззакония (его время тогда еще не пришло, через три дня его выпустили).

Потребовала, чтобы нас выпустили: у меня дома дети, мне некогда. Отпустили довольно быстро. Как стало понятно позже, в этот день у многих шли обыски, и они не очень согласовывали их.

(Были мы в этот день вдвоем с Владимиром Ювченко. Он как раз один из тех друзей, кто твердо держался все годы. Историк по образованию, к этому времени уже безработный: год назад его выбросили из школы за то, что был «толстовцем», за «пропаганду пацифизма». Лишили права работать с детьми, а потом не оставляли в покое уже за знакомство со мной.)

В квартире было полно народу. В каждой комнате по 2–3 кагебиста. Здесь и друзья, которых я предупредила об обыске, – а они взяли и пришли. Леня уже уставший, – обыск идет с утра.

Друзей вскоре увезли в КГБ. Детей с трудом уложили спать. Дима понимал, в чем дело, Лесин чувствовал, что происходит что-то страшное, не хотел спать, с ненавистью смотрел на чужих.

Леня успокаивал, говорил, что все выдержит, только чтобы я вела себя тихо, ведь остаюсь одна с детьми. У меня же никаких мыслей, до конца не осознаю, что это – все. Вначале кагебисты запретили нам даже сидеть рядом, но и они уже устали, да и мы не обращали на них внимания, так и просидели до утра.

Под утро, когда всё переписали, стали отбирать фотографии. Забирали все, что им хотелось. Взяли зачем-то фотографии Лениной мамы, моего отца. Зачем? Молчат. Вот попалась фотография Януша Корчака.

– Зачем вам? Это же Корчак.

Молчание.

– А может быть, уже хватит с него?

– Одевайтесь.

Все перевернуто. Ищу теплую одежду. В доме только три рубля денег, еще очень рано, чтобы зайти к соседям одолжить.

Прощаемся. Кагебисты говорят что-то утешительное.

Вышли. Всё.

Прилегла. Еще не поняла, что случилось.

Звонок. Лена Костерина из Москвы:

– Что у вас?

Петр Якир: «Танечка, что бы ни было, помни; мы всегда с тобой!»

……………………………

Январь.

Февраль.

Март. Доходят сведения от разных людей, что их вызывают по лениному делу. Постоянно говорят о том, что он «ненормальный», «такой же сумасшедший, как Григоренко».

Что делать?

На работе узнаю, что на совещании руководства Управления было сказано, что я – сионистка, веду антиобщественный образ жизни.

Прокурору Украинской ССР

Копия: старшему следователю КГБ

при Совете Министров УССР

т. Федосенко

Житниковой Т. И.

ЗАЯВЛЕНИЕ

24 мая 1972 г. директор Республиканского методического кабинета игр и игрушек Министерства просвещения УССР т. Бортничук предупредила меня, что моя запланированная ранее командировка в Крымскую область отменяется.

Ранее администрация уже предпринимала попытки ущемить мои права, отменив две командировки в г. Москву: на международную выставку игрушек и на Всесоюзный семинар по игрушке.

При этом во втором случае проявилась удивительная согласованность действий администрации и сотрудников КГБ, которые сообща предотвращали мой вылет в Москву.

Но только сейчас директор Кабинета официально заявила, что командировка отменяется в связи с тем, что меня вызывают на допросы в органы КГБ и мне как методисту выражено недоверие. Я, по словам директора, не только не могу выезжать в служебные командировки, но вообще не могу работать в Кабинете.

Таким образом мне дали понять, что я могу быть уволена с работы в связи с арестом моего мужа Плюща Л. И., в качестве свидетеля по делу которого я и вызывалась в КГБ.

Я считаю, что такая угроза является актом шантажа и психологического давления на меня как свидетеля.

Я настаиваю, чтобы мне официально было подтверждено мое право по-прежнему оставаться на моей работе, и прошу органы Прокуратуры помочь мне в этом.

Настоящее заявление прошу внести в дело моего мужа Плюща Л. И.

25 мая 1972 г. Подпись

С 11 мая начались допросы в Республиканском КГБ. Первый день.

– Татьяна Ильинична, вот тут письмо для вас от Леонида Ивановича. Но я не могу вам его дать в руки. Хотите прочитаю?

Слушать, как эта погань будет читать мое письмо?

– Нет, не хочу, чтобы вы читали. Или дайте его мне, или совсем не надо.

(Сволочи, ведь как засчитали всё. Четыре месяца ни слова, полная неизвестность. На допросы согласилась, чтобы хоть что-то узнать о нем. Но слушать, как этот нечеловек будет читать слова, написанные, обращенные ко мне? Лучше пусть опять неизвестность.)

– Ну, хорошо. Я вот тут закрою несколько строчек, а остальное можете читать.

Допросы. О литературе, которую забрали: откуда, кто дал, кто читал. Кто приходил в дом, о чем говорили.

Постепенно вырабатывалась тактика – говорить минимум. «Не знаю. Не помню. Нет. Не читал. Не давал».

Но это потом, а вначале казалось: ну, что особенного сказать, что знакома с Ирой Якир, с Юликом Кимом, – ведь это свои, близкие люди. Говорить, что не знаю, значит отрекаться от друзей. Не вели антисоветских разговоров? Не вели. Привозили антисоветскую литературу? Нет, не привозили. Знакома? Да. Как отошусъ? Как к друзьям.

Казалось естественным не скрывать знакомств, постыдным для себя отказываться от друзей.

Но с каждым допросом своим, с каждым допросом других, таких же близких, становилось понятно, что веду себя неправильно.

КГБ не нужна истина, им нужно всех связать как «антисоветчиков», доказать, что раз знаком, значит враг. Даже положительная характеристика о друге оборачивается во вред ему и тебе.

С запозданием поняв это, перестаю признавать друзей. Утешаюсь только тем, что нет ни слова в моих показаниях по существу обвинения.

Министерство внутренних дел УССР

Комитет государственной безопасности

Житниковой Т. И.

27 мая 1972 г. меня через ст. лейтенанта милиции Юречко пригласили на беседу в Дарницкое отделение милиции, где начальник отделения капитан Селехов и ст. лейтенант Юречко, никак не объясняя причины, заставляли меня дать расписку в том, что 27, 28, 29, 30 мая я не буду посещать общественные места города, выходить в центр города (за исключением следования по месту работы). Если же я нарушу это требование, то буду нести ответственность как за нарушение общественного порядка и буду привлечена к уголовной ответственности. На мое требование объяснить причину, по которой я должна дать подобную расписку, капитан Селехов ответил, что «государство – орган насилия» и все граждане обязаны подчиняться его требованиям, тем более, что это требование исходит не только от милиции, но и от КГБ.

На мой отказ дать расписку, которую я рассматриваю как оскорбительную и незаконную, ст. лейтенант угрожал, что мне в таком случае дадут 15 суток за сопротивление властям, а эти четыре дня я уж точно отсижу в камере предварительного заключения, и не хотел выпустить меня.

После моего категорического отказа написать совершенно непонятную и не мотивированную органами милиции расписку меня выпустили, и ст. лейтенант заявил, чтобы я шла за объяснениями на Владимирскую, 33 в республиканское КГБ.

Такое поведение органов милиции дает мне основание ожидать любых самых незаконных действий, умышленных провокаций. У меня нет никаких гарантий в том, что под любым вымышленным предлогом я не буду арестована.

Я прошу вас расследовать действия вышеназванных лиц, объяснить мне случившееся и оградить меня от произвола и насилия.

27 мая 1972 г. Подпись

Бедный Димка, как он испугался тогда. Мне пришлось взять его с собой, чтобы хоть кто-нибудь знал о том, куда меня увезли. Ведь накануне точно также увезли из дома Сашу Фельдмана, а брату сказали, что не знают, где он, и вообще отказались даже разговаривать с ним. Только через шесть суток Саша «нашелся» – его держали в КПЗ (где даже по закону не имеют права держать больше трех суток, не предъявив обвинения; а какой уж тут закон, ведь в эти дни в Киев должен был приехать Никсон).

В эти дни многих «сомнительных» личностей вроде меня вызывали в милицию и требовали подобных расписок, а некоторых так же, как Сашу, просто арестовали.

Генеральному прокурору СССР

т. Руденко

Копия: Прокурору Украинской ССР

Житниковой Т. И.

ЗАЯВЛЕНИЕ

25 мая 1972 г. следователь КГБ т. Федосенко, ведущий следствие по делу моего мужа Плюща Л. И. (арестованного в г. Киеве 15 января 1972 г.), сообщил мне, что муж направлен на психиатрическую экспертизу. Мотивами для этого, по словам следователя, является то, что муж «много болел», и «некоторые основания» самого следователя. У меня отказались принять очередную передачу и сообщить, куда направлен муж.

Я знаю мужа на протяжении 14 лет (поженились мы, когда ему было 19 лет) и поэтому имею все данные для того, чтобы говорить о его психическом здоровье, а 60-лел он только в детстве: перенес в возрасте 9-14 лет костный туберкулез ноги.

Основаниями опасаться за тенденциозный подход в решении судьбы моего мужа являются и факты, имевшие место задолго до отсылки его на экспертизу. Уже в феврале месяце сотрудник КГБ т. Сур (также занимающийся делом Плюща Л. И.) заявил в беседе одному из знакомых мужа – Диденко Ф. А., – что в КГБ есть письмо матери Плюща, в котором она пишет о «странностях» сына. На самом же деле такого письма она не писала и подобных заявлений органам КГБ не делала. Надо полагать, что следователь хотел услышать о «странностях» Плюща и поэтому решил «помочь» собеседнику.

В то же время, т. е. в самом начале следствия, одному из свидетелей по делу Плюща (фамилия его мне известна, но я не хочу назвать ее, чтобы не навлечь на него неприятностей) было заявлено, что «Плющ – такой же сумасшедший, как и генерал Григоренко».

Все эти факты заставляют меня обратиться к Вам с просьбой не допустить беззакония в ходе следствия по делу Плюща Леонида Ивановича (в частности, в вопросе о психиатрической экспертизе) и не допустить произвола в решении его дела.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю