Текст книги "На карнавале истории"
Автор книги: Леонид Плющ
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 40 страниц)
Мне трудно писать об этом, т. к. тут нужны особые слова, чтобы точно и ясно выразить ощущение солженицынского творчества. Таких слов я не знаю и не встречал даже у профессиональных литературоведов и критиков. Все они скользят по поверхности Солженицына, да и упрекать их нельзя в этом: пойди, подступись к загадке гения.
Много споров в нашем кругу вызвали женские образы «Ракового корпуса», особенно Вега. Мне казалось тогда, что здесь Солженицын ниже своего гения.
Когда сидишь в заключении, то образ женщины преследует тебя. Но не цельный образ, а раздвоенный – нечто далекое, таинственно-прекрасное, ослепительно-возвышенное, связанное со всем дорогим для тебя в себе и вокруг тебя, и… баба, самка, лишенная каких-либо черт, кроме одной. И не случайно Вега – Вега, т. е. Звезда, да еще с какой-то особой звуковой мелодией тайны.
Сейчас мне не кажется, что Вега – неудача. Да, она лишена черт, делающих ее живой женщиной. Это мечта зэка, и ее Солженицын выразил глубоко.
Большое значение для моего духовного развития имела мысль Шулубина: «Именно для России, с нашими раскаяниями, исповедями и мятежами, с Достоевским, Толстым и Кропоткиным, один только верный социализм есть: нравственный».
Мысль, вырванная из контекста, сразу же потускнела, т. к. не нова. Именно в контексте повести она стала для меня новой, вернее, продолжила то, что мне дал ранее Толстой. Одна из причин поражения Октября – нравственная. Пренебрежение общечеловеческими моральными ценностями, вытекавшее из абсолютизации классовости, относительности морали, привело к этическому релятивизму в теории и бесчеловечности на практике.
Вообще эта глава в повести столь же важна для меня по мысли, как глава о споре Ивана с Алешей (в трактире) в «Братьях Карамазовых» Достоевского.
Через месяцы после прочтения «Ракового корпуса» вдруг в сознании вынырнули слова Шулубина о Бэконовских идолах. И до чтения Солженицына я понимал значение мифов в советском обществе. Но Солженицын дал сильный толчок мысли в эту сторону. После Шулубина я стал внимательнее к мифам и их значению в нашей жизни, значению их в трагедии всех революций.
В «Новом мире» появилась статья Кардина о некоторых легендах Октябрьской революции, в частности, о знаменитом выстреле «Авроры», которого на самом деле не было, как не было по сути штурма Зимнего дворца – его взяли голыми руками. На Кардина напали за развенчание легенд.
Но это всё безобидные легенды. Мифы о партии, вождях, о лучшем в мире строе, о фашисте Троцком, гестаповском агенте Тито, народах-предателях, прогрессивных царях, о полководце Суворове, Ермолове-полу-декабристе (душителе Кавказа), о предателях (?) Шамиле и Мазепе и тысячи других больших и малых мифов – эти идолы и мифы небезобидные.
«Идолы театра – это авторитетные чужие мнения, которыми человек любит руководствоваться при истолковании того, чего сам он не пережил»… Всплывают в памяти один за другим идолы: Марр, сдушивший языкознание до марризма, и Сталин, уничтоживший языкознание вовсе, вместе с марристами; Лысенко, Павлов, классики марксизма-ленинизма-сталинизма; Маяковский, Пушкин и Шевченко в качестве полицейских дубинок в литературе – одни идолы. И дело не в тех, кто стал идолом. Ермилов, травивший Маяковского, использовал Маяковского в качестве идола – фильтр мысли и формы. Гениальный Павлов, Кобзарь Украины, талантливый Марр и ничтожный Т. Лысенко обращаются в идолы, если положено им поклоняться. Сама диалектика превращается в словесную эквилибристику, прячущую волюнтаризм и механицизм, метафизику и схоластику. Революционная партия стала жандармом и духовным надзирателем потому, что попыталась монополизировать власть, уничтожить диалектику общества, уничтожая свою противоположность. Диалектика истории отомстила господам диалектикам.
Толстой изучал методы борьбы бюрократии (церковной) с вероучителем.
Нужно объявить все идеи вероучителя вне критики, абсолютно истинными. Тогда любое слово вероучителя непогрешимо, можно выдвинуть на первый план ошибку или второстепенное слово, отодвинув основное, умалчивая о нем.
Нужно между паствой и вероучителем поставить специалистов по истолкованию премудрости, не доступной простому люду. Интерпретаторы-богословы или пропагандисты, философы и секретари по идеологии, политруки, манипулируя со священным текстом, без труда докажут, что из любви к ближнему нужно его жечь на костре, а «смычка рабочих с крестьянами» означает насильственное превращение крестьянина в коллективизированного крепостного, преследование униатов и баптистов – свободу совести, антисемитизм и депортация народов – интернационализм, дважды два – чего угодно и т. д. и т. д.
Читая об идолах у Солженицына, видишь, что это все уже было – у Толстого, у Бэкона, а дальше, вглубь истории, – мифы, застилающие глаза, искажающие опыт.
«Истина должна быть конкретной» – этот догмат марксизма превращен в схоластический, с помощью метафизической «диалектики». Сегодня это отказ от какого-нибудь принципа марксизма («изменилась действительность»), завтра же – игнорирование факта, т. к. он отрицает «генеральную линию партии».
Всеобщая ложь использует правду и ложь, абсолютное и относительное, гений Маркса и ничтожество Хрущева, искренность молодежи и корыстность буржуа, все пороки и достоинства людей. А над и под всем этим – страх. «В серых тучах – навислое небо страха».
Государство лжи, страха, мелкобуржуазной корысти – логическое развитие татарско-монгольского ига, прогрессивных параноиков Ивана Грозного и Петра Великого, огосударствленной церкви, автократии, опричнины.
После «Ракового корпуса» прочли «Пасхальный крестный ход» и «Крохотные рассказы».
Здесь открылась почти не увиденная в «Раковом корпусе» сторона мысли Солженицына – христианство.
И оно выявило себя даже в языке – в слове и построении фраз. Фальшь слова преодолена отошедшими, казалось, навсегда, словами и оборотами. Притчевость стала еще более осознанной.
«Воистину: обернутся когда-нибудь и растопчут нас всех!» – это о хулиганах-атеистах.
И насколько все опять точно, натуралистично…
Мы совсем недавно, перед чтением рассказа, видели с женой крестный ход в Киеве, у Владимирского собора, – еще более гнусные картины издевательства молодых хулиганов над верующими.
А еще раньше я попал как-то на собрание баптистов, кажется, прокофьевцев.
*
Один из сотрудников лаборатории, Н., рассказал о своей новой знакомой, баптистке. Он небрежно опровергал христианство, чтоб высказать свое знание истинной философии. А она стала наизусть читать ему Маркса – такого, о каком он и не слыхал, – все «немарксистское».
– И все говорит мне о молодом Марксе. Как ты думаешь, врет или не врет в цитатах?
Я подтвердил достоверность цитат (такова уж духовная атмосфера в стране, что и противники Маркса не могут обойтись без «цитаток» священных текстов «Капитала»).
Н. сказал, что баптистка пригласила его на богослужение в лесу, за Дарницей.
Я поехал. Мне до этого случая думалось, что сектанты – темные, забитые люди, более безграмотные, чем верующие официальной, православной церкви. И вдруг Маркс, да еще молодой, о котором не все-то официальные философы знают, и что еще удивительнее – понимание этого, гораздо более сложного Маркса (хотя бы из-за остатков гегелевско-фейербаховского языка).
Сошел с электрички и, чуть углубившись в лес, увидал в кустах залегшую милицию.
Но куда идти дальше? Где-то близко, если милиция здесь. Услышал пение.
Подошел. Масса людей – простые крестьянские лица, младенцы на руках. Мелькают и тонкие интеллигентные черты. Не видно постного благообразия, нет также столь типичного выражения забитости.
На деревьях плакаты – какие-то религиозные фразы.
Поют. Удивило, что мелодии светские, даже из знакомых советских песен. В словах ничего особого, знакомые христианские идеи о любви, братстве, сострадании.
Чуть поодаль группа молодежи. Смеются, курят. Подошел к ним: хотелось курить, а баптисты не курят.
Прислушался к разговору.
– У них тут должен быть преподаватель Политехнического (один из крупнейших на Украине вузов). Прячется…
Мат спокойным голосом. Среди молодежи – девушки. Я инстинктивно вздрогнул: мат при девушках. Но девушки не услышали, видимо.
Один из группы – седой, с интеллигентным нервным лицом. К нему обращаются на «Вы», но сам он держится простецки. Из разговора начинаю понимать, что это студенты во главе с преподавателем. Видимо, по поручению обкома.
Преподаватель игриво:
– Не курят, не пьют, и вообще… Скучно. Вот есть секты, там сразу после молитвы – по кустам парочками. Вот туда бы и я вступил.
Парни дружно ржут, девушки чуть смущенно хихикают. Вначале я даже с симпатией слушаю их – нормальные веселые ребята, свои. А те – какие-то чужие, непонятные. Дико в XX веке веровать в Бога, креститься, бормотать молитвы.
Смущает меня только мат и цинизм.
Но я давно уже эмансипировался в области секса и сам посмеиваюсь над остатками собственного морализма.
Но вот глава атеистов приблизился к верующим. За ним паства атеистов. Начинают подшучивать над благоглупостями сектантов, вполне добродушно.
Но и добродушие задевает почему-то сектантов. Они говорят:
– Почему вы нам мешаете? Не курите здесь, лес большой, отойдите. Мы вас не трогаем.
Добродушные шутки переходят в насмешки. Появляются грязные намеки о той или иной богомолке.
Разбиваются на группы спорящих.
Я послушал – скучно. И те, и другие просто не слушают аргументов друг друга. Но у верующих – жалость к атеистам и оскорбленное чувство, а у атеистов и чувств-то нет, кроме навязчивой сексуализации аргументов.
Увидав, что я бросил курить (стыдно стало, что я с этим и, вместе), подошла девушка с тонкими, одухотворенными чертами. Спросила, кто я, зачем я здесь, верую ли. Ответил. Она рассказала о себе. Учится в техникуме. Год назад заболела, потрясенная мучительной смертью матери. Все забросили, мучилась одна. Пришли баптисты, помогали по хозяйству, утешали духовно.
– Красиво у них и дружно. Все помнят друг о друге, заботятся. Я пою в хоре, рисую плакатики.
– Но ведь скучно должно быть, это все так несовременно, примитивно.
– Да, бывает скучно. Но ведь это от меня зависит. У нас много интересных книг, и в хоре интересно – много молодежи.
– А почему мелодии светские? Ведь старинные церковные мелодии ближе духу религии и красивее кажутся.
– Мне эти больше нравятся. И слова хорошие. Мой товарищ сам сочиняет и музыку и слова.
Вдруг все образовали полукруг.
Вышел молодой парень, «брат» из Одессы.
Говорил он нервным, взволнованным голосом.
Оказалось, что по тюрьмам сидит очень много «братьев» и «сестер». Обращались к Микояну и Косыгину. Микоян обещал выпустить, если те не виноваты. Дальше шли гневные слова на грани обвинения власти. Но придраться было трудно: обвинение было между слов и в тоне.
Выступил второй.
– Скоро новый учебный год. Наши младшие сестры и братья пойдут в школу. Там их ожидают оскорбления, издевательства, запугивание. Помолимся, чтоб Бог послал им выдержку, силы.
Я никогда до этого не слышал о преследовании за веру. И вдруг…
Опять возобновился диалог. Атеисты еще более распоясались. К пастырю атеистов подошла старая женщина. Она ласковым голосом объяснила ему, что они ничего плохого не делают, наоборот, борются с пьянством и развратом. Затем прочла свои стихи – очень примитивные, но трогательные по смыслу. Я не люблю сентиментальности, но на фоне «безбожных» аргументов как-то особо близкими показались эти стихи.
Преподаватель ответил тоже стихами. Рубленный стих а ля Маяковский – «агитатор и горлан». Что-то примитивно-атеистическое, по содержанию – хуже стихов Демьяна Бедного.
Она спросила, чьи стихи.
– Мои.
И тут я не выдержал:
– А кто вы такой?
Он видел, что я курю, и потому дружески ответил:
– Я русский поэт! Владимир Сталь!
Ненависть к этой самодовольной свинье так и брызнула из меня, и я, заикаясь, путаясь в словах, стал каламбурить:
– Оно и видно, что сталинист. А я – русский математик и говорю вам, что все вы – негодяи и хамы. Зачем вы тут?
Он растерялся. А мне стало стыдно за пафос, заикание, за неудачный каламбур.
Верующие испуганно смотрели на неожиданного «защитника». Ведь они старались не дразнить зверя, а я спровоцировал скандал. Я понял это и быстро ушел на станцию.
Узнав от меня обо всем этом, одна моя знакомая, научный сотрудник, рассказала свою историю.
По поручению парткома она ездила как-то в другой лес атеизировать другую группу сектантов. Ей наговорили об изуверствах, фанатизме секты. Увидела она ту же картину, что и я.
Стала мягко агитировать, но наткнулась на спокойную уверенность в своей правоте, простую убедительность веры, увидела бессилие своей учености перед нравственными аргументами этих простых и «суеверных» людей.
Стала ходить на каждое собрание. Увидев ее терпимость и уважительное отношение к ним, стали приглашать к себе домой – на чай.
Она полюбила нескольких, они ее.
Когда одну семью начали преследовать, она помогла устроиться на работу, присматривала за детьми.
Я просил познакомить меня с ними, но как-то не получилось. Видимо, боялись, что наведу на них КГБ.
*
«Крохотные рассказы» (или «Крохотки») покорили нас новыми гранями гения Солженицына.
Я воспитан в духе классовой ненависти и никогда, видимо, от нее не избавлюсь. Поэтому меня наиболее затронуло «Озеро Сегден». Так все знакомо, ничего нового по содержанию, но как хорошо о «слугах народа»:
«Лютый князь, злодей косоглазый, захватил озеро: вон дача его, купальни его. Злоденята ловят рыбу, бьют уток с лодки». Но без последних слов рассказа это неполно:
«Озеро пустынное. Милое озеро.
Родина…»
И вся страшная история Родины встает перед тобой Слова и обороты сказки переливаются в слова «современные» – дача, купальни, и видишь тождество злых ханов, князей, царей и наших вождей.
Странно, что все сейчас валят на идеологию. Ведь у татаро-монгольских ханов, православных государей и «большевистских» пастырей народа идеологии разные, а суть очень близкая.
Когда читаешь историю государства Российского, «воссоединения» Украины с Россией и самиздат о лагерной России, России ГУЛАГа, то так и рвется из тебя крик:
«Милое озеро. Родина милая».
Вот автор смотрит на тех, кто делает утреннюю гимнастику. И кажется, что молятся – кланяются, ритуально двигают руками, сосредоточены. И догадка – поклоняются телу. Но почему не духу?
Вот оно, то, что давно уже брезжило в сознании, а тут раскрыто лаконично и прозрачно: главный порок нашей цивилизации – ее буржуазность.
Солженицын вряд ли согласится с таким пониманием его. Но гений потому и гений, что отражает жизнь гораздо шире и глубже, чем говорит его собственное сознание, его идеология. И каждый видит в великих произведениях то, что он видит в жизни сам или мог увидеть. Не только отдельный читатель, но и каждая эпоха по-своему понимает Евангелие, «Фауста», «Кобзаря».
Достоевский в сознании своем политически был в самом деле «архиреакционером» – антисемит, анти-поляк, сторонник реакционно-славянофильского захвата новых земель во имя спасения славян и т. д. Но ведь не это, не политическое сознание – главное у него. Как художник он показал Россию над пропастью, в пасквиле на революционеров, в «Бесах», предсказал бесовщину сталинианы. И это лишь малая частичка его прозрений.
Даже в самых реакционных его идеях было зерно правды гуманизма. Лишь поверхностность художественного мышления, партийные очки-мифы помешали увидеть революционным демократам и их продолжателям эту правду.
Еще перед «Раковым корпусом» появилась в журнале «Москва» «Повесть о пережитом» Дьякова. Она была частично опубликована раньше с посвящением Хрущеву, гуманисту, который восстановил-де ленинские нормы и реабилитировал настоящих коммунистов.
Дьяков писал о лагере, приводил новые страшные факты садизма лагерного начальства. Но было что-то патологическое в подходе «истинного коммуниста» к лагерной тематике.
Кругом столько настоящих врагов – власовцев, бандеровцев и белогвардейцев, и среди них мы – истинные, твердокаменные, преданные, невинные. Что ж, лагерь и должен быть суровым (значит, и садизм надзирателей должен быть!), но только к виновным.
Вот среди зэков проводят подписку на государственный заем. Враги – не хотят. А мы, истинные, радуемся: значит, в нас верят, считают нас советскими людьми. Один «истинный» не имеет денег и переживает по этому поводу.
Вот бывший военачальник гражданской войны, командир корпуса Тодоров достал где-то «Краткий курс ВКП(б)» и радуется. Он читает об XI съезде партии и чуть не плачет от умиления: ведь на этом съезде Ленин похвалил книгу Тодорова.
Один из героев воспоминаний Дьякова, белогвардейский офицер, слушая как-то «истинных», сказал, что коммунисты, как караси на сковородке: их жарят, а они прыгают от радости.
Эти «истинные» ничем принципиально не отличаются от своих палачей, а может, и похуже, т. к. только человек с вывихнутым сознанием может быть в восторге от книги, написанной их палачом, книги, заведомо лгущей о них же, об их революции, об их идеологии.
Мы прочли эту книгу искреннего, честного сталиниста и пришли в ужас: как миф может исказить все человеческие чувства, не говоря об идеологии! Ничего человеческого, кроме идеи-идола: мучают их и настоящих врагов, а они оправдывают садизм по отношению к собратьям по несчастью. Жертва ближе к палачу, чем к другой жертве, лишь потому, что палач называется тем же словом, что и он сам!
Повесть в «Москве» вышла без посвящения Хрущеву-волюнтаристу. Дьяков, видимо, решил, что он был неправ по отношению к партии, и исправился вместе с «генеральной линией», он ведь «истинный», и ошибки партии – его ошибки.
То же явление – несгибаемая вера в слово и очень «гибкую» «генеральную линию» – описано и в другой самиздатской вещи, в «Крутом маршруте» Евгении Гинзбург. Она, сталинистка, ехала на каторгу в «столыпинском вагоне». Ввели новых заключенных женщин. Все так и ахнули – полголовы сбрито. Кто-то сказал, что в царское время жандармы были гуманнее. «Истинные» возмутились «антисоветчиной»! Ведь тогда полностью сбривали, а теперь половину – значит, гуманнее. (Кстати, обе стороны не правы в факте – и при царизме, бывало, сбривали полголовы! Мне говорили об этом каторжане, побывавшие и в «реакционной» каторге, и в «гуманной», советской).
Завязался спор между «истинными» и врагами. Истинные не вынесли антисоветчины и, заглушая врагов (вот откуда произошло глушение зарубежного радио!), запели… «Широка страна моя родная». «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». Они едут на каторгу, в каторжном вагоне, и радуются… как караси на сковородке… своей свободе.
*
Это невозможно понять не «истинному». Тихонов сказал: «Гвозди бы делать из этих людей». Вот оно. Это же не люди, а железо. Сверху – «железные» Дзержинский и Ежов, а внизу – «твердокаменные», «несгибаемые» «винтики». Это слова соцреализма, «истинной» философии, это они сами так себя называли! И очень точно определили свою нечеловечность: сверху донизу супермены.
Человеческое для них – «абстрактный буржуазный гуманизм», «интеллигентская слякоть, гниль», «буржуазные предрассудки». Эта «слякоть» «колеблется», «сомневается», «жалеет», «рефлексирует», и – о святой Сталин! – способна любить женщину, классово чуждую. А «винтики» (термин Сталина), чеканя «пролетарский шаг» в строю («Кто там шагает правой? Левой! Левой!»), «напролом прут» к «сияющим вершинам», т. е. в лагеря, тюрьмы, психушки, чтобы там презирать и ненавидеть «интеллигентов», «в очках» которые.
Тычина писал: «Загостренням, сталинням» – против врага (сталинням – неологизм от Сталина и стали).
Им страшно только одно. «Ужас из железа выжал стон – по большевикам прошло рыданье».
Не то что стон, а дичайшие вопли под пытками своих товарищей-чекистов, но не вопли боли или ненависти к товарищам-палачам, а гнева и презрения к… себе и своим подельникам. Рыдали над своими несовершёнными преступлениями против Иосифа Виссарионовича и мудрой партии, над своей изменой революции, народу, своей шпионской деятельностью. Железо оказалось плаксивым, самооплевывающимся, предающим все на свете.
А «гнилой», «мелкобуржуазно, абстрактно гуманистический» поэтишка-жидишка Осип Мандельштам бьет по морде пьяного палача и «левого» эсэра Блюмкина, пишет стихи против оберпалача Сталина и умирает в лагере, читая стишки какого-то Петрарки.
И сколько же их, таких противостояний духа «мифу о железе»?!
*
Украинец, интеллигент с «рефлексией», режиссер Олесь Курбас. Он за революцию, пока она несет освобождение Украине и трудящимся. Революция перерождается в контрреволюцию, за нею, т. е. за «генеральной линией», рабски следуют «як скеля непорушни» (Тычина), а «мягкотелый» Курбас вдруг становится непокорным, «негибким» и… погибает на Соловках, не предав, не продав никого и не отрекшись ни от одной из своих идей.
Курбас создал новаторский театр «Березиль». Больше, чем театр, – это было началом «Академии» украинской культуры. Как режиссер он не копировал ни классика научного театра Станиславского, ни новатора Мейерхольда, он выражал украинский дух в его трагической революционности, в новых эстетических формах.
Чем ближе голод и уничтожение революции, украинской культуры, тем дальше он отходит от революционно-контрреволюционной партии. А гениальный Тычина, «скеля», наоборот, закаляется «сталинням» и превращается сначала в прыплентача, а затем в политического подонка и поэтическое ничтожество.
История Курбаса раскрыла нам глаза на Украину, на значение «рефлексии», сомнений, культуры для силы духа.
Постепенно я стал осознавать себя украинцем.
*
Вспоминается Одесский университет, 3-й курс (1959 г.). Очередная вспышка партийного «украинофильства», уговаривают преподавателей читать лекции по-украински. Но все они интернационалисты и упорно держатся за язык, которым «разговаривал Ленин».
Один только парторг факультета Либман пытается говорить коверканным украинским языком. Подымаюсь я и издевательски прошу не портить прекрасный украинский язык.
Мне было в высшей степени наплевать на родной язык, но «интернационализм» мой не вынес, чтоб какой-то жид учил нас украинскому языку, уже отмирающему под напором языка будущей, коммунистической Земли.
Но даже в те мои антисемитски-интернационалистские годы что-то украинское теплилось во мне – «Лicoва пiсня» Лeci Украiнки, «Кобзарь», пафос, слезы на глазах от украинских песен.
Но лишь чуть-чуть, с каждым годом отмирая.
В Киеве я узнал о молодом Тычине, том самом, примитивными стихами которого нас мучили в школе. Открылось что-то настолько глубокое в украинской культуре, какой-то загадочный оптимизм, неплачущая нежность, глубоко религиозная мысль, сугубо украинская.
Оказалось, что на Украине было две вершины поэзии – Шевченко и Тычина, два полюса украинского духа, где-то в истоках и на вершине сливающиеся.
Это невозможно перевести на другие языки, стихи Шевченко и Тычины. Разве что музыку их и мысль.
Сборник «Солнечные кларнеты», опубликованный в начале 20-х годов, – вершина гения Тычины, дальше он падает, сначала ниспадает к не всегда удачной формальной утонченности и словотворчеству, а затем к эстетически-политическому самоотрицанию – до нуля, а может, и ниже, превращаясь в минус Тычину, в антикультуру-соцреализм.
Вспоминается смешной эпизод. Как-то я сказал другу о том, что любимым стихотворением моим до школы было «А я у гай ходила». Он вспомнил: «А, Тычина!»
Я был поражен отсутствием у друга чувства стиля, языка поэта. Ведь ничтожный Тычина не мог бы написать такое стихотворение. Держали пари. Я проиграл пари и никак – до чтения «Солнечных кларнетов» – не мог понять, как Тычине удалось хоть одно стихотворение.
В этом эпизоде отразилась вся пропасть между молодым и зрелым Тычиной.
Встает вопрос о психологических и социальных причинах деградации гения Тычины, таланта Шолохова и Суркова и тысяч других поэтов и писателей.
Украинский поэт и критик Василь Стус, находящийся сейчас в ссылке, написал работу «Нисхождение на Голгофу». Стус показал поэтапное падение Тычины, указал на социальные и некоторые психологические причины этого падения. Но психологическое исследование этой проблемы еще ждет своей очереди.
Тычина, драматург Мыкола Кулиш, украинские художники 20-х годов только приоткрыли для меня потенциальные богатства украинской культуры, но сам я осознавал себя русским, как и моя сестра.
Вскоре после процессов 66-го года вышла в самиздате работа Ивана Дзюбы «Интернационализм или русификация»? До этого нам с Таней казалось, что в национальной политике, кроме антисемитизма и депортации малых народов, КПСС ведет правильную, «ленинскую» политику. И вдруг узнаем, что Ленин говорил о необходимости «украинизации украинских городов», что не только позволено самоопределяться, но и нужно развивать украинскую культуру. Дзюба рассказал нам также о том, как были уничтожены «украинизаторы» в КПУ. Дзюба привел массу примеров сознательного и бессознательного проявления великорусского шовинизма. Многое поразило (например, фраза: «Недавно праздновали даже 450-летие «добровольного присоединения» Казани, той самой, которую вырезал под корень Иван Грозный»),
Кое-что казалось нам вначале преувеличением, например, что, говоря по-украински, можно услышать в ответ предложение говорить «по-человечески» (т. е. по-русски).
Но вот я сам стал говорить на родном языке под воздействием книги Дзюбы. Говорить было трудно, т. к. знание языка было, но активный словарь был очень бедный. К тому же, когда все говорят по-русски, то не с кем почти разговаривать, практиковаться в языке.
И вот однажды в библиотеке Академии наук я попросил по-украински молодого человека подать мне книгу. И услышал в ответ: «А по-человечески ты не умеешь говорить?»
Кровь бросилась в голову. Тут-то я и стал окончательно украинцем, как становятся евреями советские евреи под влиянием «антикосмополитской» или «антисионистской» пропаганды.
Спустя некоторое время я услышал ту же фразу во второй раз, но не оскорбился, т. к. к тому времени появилась национальная гордость.
Моя жена, полуеврейка-полурусская, прочтя Дзюбу, поняла, что, пока есть антисемитизм, она все же еврейка, хотя с еврейской культурой была знакома лишь по произведениям Шолом Алейхема, Переца Маркиша, которых она любила, как и я, украинец, как любила русских, французских, английских писателей.
В одном из городов Украины учительница истории, еврейка, рассказывала своим ученикам правду о всем происходящем в стране – о процессах, о лжи соцреализма, о деградации общества и т. д. Но когда ученики спросили ее о национальном вопросе, она отослала их к официальным источникам: «Это неинтересно. Тут все понятно».
Через несколько месяцев она прочитала Дзюбу. На очередном уроке извинилась перед учениками:
– Я ничего не понимала в национальном вопросе.
И пересказала им работу Дзюбы.
29-го сентября 66-го года меня пригласили на митинг в Бабьем яру.
Еле нашли место, где собрались люди. Огромная толпа, человек 400–500, все время подъезжают и отъезжают такси.
Кругом – кучи мусора, пепла (кто-то сказал, что это пепел сожженных немцами, я удивился его глупости, но что-то напоминающее трагедию Бабьего яра, в этих кучах пепла действительно было).
Вокруг милиция. Стоят спокойно, смотрят.
Толпа разбилась на кучки, о чем-то говорят. Стоит и плачет старая женщина: здесь расстреляли ее детей.
Одна из групп стала увеличиваться. Мне сказали, что выступает Виктор Некрасов. Пока я пробился к нему, он закончил. Некрасов говорил о том, что власти не хотят строить памятник жертвам Бабьего яра. После Некрасова выступил Дзюба. Толпа вокруг него была настолько большой, что до меня долетали лишь отдельные слова.
Один старик, услышав украинскую речь, разволновался (украинская речь в Бабьем яру свидетельствовала ему, что выступает антисемит; это обывательское представление не было тогда исключением: евреи Киева помнили «еврейский погром» 1947-52 гг., когда Корнейчук и другие маститые украинские писатели клеймили «космополитизм»).
– Что он говорит? Кто он такой, по какому праву? Пусть лучше ответит, почему нет памятника.
Я, еле сдерживаясь, ответил:
– Он о памятнике говорит.
Он удивленно спросил:
– Хорошо, скажите вы, почему нет памятника?
Я уже зло бросил:
– Антисемитское государство не может ставить памятник евреям.
Мой собеседник попятился и стал уходить.
Я вдогонку зло бросил:
– А это вторая причина отсутствия памятника – потому, что вы боитесь.
Выступление Дзюбы в Бабьем яру опубликовано на Западе и потому не буду пересказывать его. Суть его в протесте против антисемитизма, он говорит о попытках власти посеять рознь между украинцами и евреями, о необходимости единства всех народов Союза в борьбе за свои национальные права.
После Дзюбы выступил писатель Антоненко-Давыдович, отсидевший при Сталине в лагерях за украинский буржуазный национализм. Антоненко-Давыдович рассказал, как группа украинских писателей добилась запрещения антисемитской книги Кичко «Иудаизм без прикрас». – Хрущев хотел украинскими руками преследовать евреев. В конце он грустно добавил, что книга Кичко все же продается в магазинах, несмотря на формальное запрещение.
К Дзюбе подошла старуха и закричала:
– Меня здесь расстреляли. Я два дня лежала под трупами, а потом выбралась. Моя квартира рядом, из окна виден Яр. Я не могу здесь жить, мне страшно здесь. Уже столько лет я добиваюсь новой квартиры, пишу властям. Помогите мне.
Потом она рассказала, что она – одна из нескольких спасшихся, видевших происходившее. Она ходила в Союз писателей, просила записать ее свидетельство. Не захотели.
– Запишите и напишите вы.
Они обнялись. Она записала адрес Дзюбы.
Я спрашивал у Дзюбы позднее, приходила ли она к нему. Нет…
На бугор вскочил молодой еврейский парень. Он начал со слов, что антисемитизм есть один из видов антигуманизма. И поскольку борьба против человека часто начинается с борьбы против евреев, то евреи должны быть первыми в борьбе за гуманизм, а не думать лишь о себе.
Как пример истинного, а не словесного гуманизма он привел «волшебную сказку страны волшебника Андерсена» – о том, как король и королева Дании, а вслед за ними весь датский народ надели желтые звезды, после приказа фашистов надеть евреям «могендовид». Немцы растерялись – такого они не ожидали. Евреев удалось морем вывезти из Дании.
Эту историю я тогда услышал впервые; впоследствии она стала достоянием широких кругов.
Кто-то пытался заснять выступления киноаппаратом. Но пленку милиционеры засветили, как только он отошёл от Бабьего яра.





