412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Плющ » На карнавале истории » Текст книги (страница 34)
На карнавале истории
  • Текст добавлен: 8 июля 2025, 16:32

Текст книги "На карнавале истории"


Автор книги: Леонид Плющ



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 40 страниц)

Изредка на допросы дергают и меня.

Опять – что писал, зачем писал, почему не думал о семье.

Однажды Эльза Кох, она же Эллочка Людоедка, она же Элла Петровна Каменецкая предложила:

– Леонид Иванович! Чтоб вам скорее выйти на волю, вы должны нам помочь понять причины вашего заболевания. Напишите вашу автобиографию. Какие причины принудили вас заняться антисоветской деятельностью?

– Это что-то вроде исповеди, духовной автобиографии?

– Вот-вот. Не бойтесь. Это ведь для вас самого нужно.

– М… м… м…

– Вы боитесь? Нет, нет, можете не писать о ваших друзьях. И о ваших увлечениях… женщинами, о ваших отношениях с ними. Вы – фрейдист, но почему-то стесняетесь об этом говорить откровенно.

– Вот уж это-то я точно не буду описывать, так как считаю это своим личным делом. Да и духовную исповедь вряд ли напишу. Я не могу гарантировать, что ее как-то не использует ГБ…

– Нет. Я же вам сказала – это не для ГБ, а психиатрам. КГБ не вмешивается в наши дела.

– Хорошо. Я подумаю.

– Подумайте. Это же не только вам нужно – осознать ошибочность ваших взглядов. Чем скорее мы вылечим вас от них, тем скорее вы вернетесь к семье. Мы не предлагаем вам выдавать антисоветские тайны, тайны вашего «движения демократов и националистов».

Я вернулся в палату, рассказал о предложении другим политическим. Оказалось, такие предложения делались только тем «политикам», о которых было более или менее широко известно. Тех, кто написал такую исповедь, на беседах с врачом заставляли потом отрекаться от каждой идеи, и не только отрекаться, а и письменно доказывать бессмысленность этих идей, их утопизм, алогичность, глупость. Вынуждали отрекаться под аккомпанемент самооплевывания. Бывали случаи, когда такое самооплевание показывали родным. И даже после самооплевывания ГБ ждало год-два, пока не дав ало разрешения выписать из психушки (то ли проверяли, не будет ли рецидива протеста, то ли просто так).

Некоторые политические сами, без приглашения, писали покаянные автобиографии. Обычно это были всамделишные больные.

Исповеди служили предметом острот со стороны санитаров, медсестер и врачей.

– Ну что, Иванов, не хочешь теперь выступать по телевизору перед народом?

– Нет, Нина Николаевна. Это я дураком был.

– А теперь ты не дурак?

– Вылечился.

– А ты уверен, что вылечился?

– Да. Я политикой больше не интересуюсь.

– А газеты читаешь?

– Только про спорт.

Интерес к спорту служил показателем излечения от политики.

Был у нас в 12-м отделении Леха Пузырь. Он когда-то написал в областную газету письмо с критикой политики партии в какой-то области промышленности, но с обобщающими выводами. Письма этого он даже никому из знакомых не показывал. В провинции этого достаточно, чтоб сесть в лагерь или в психушку.

Когда я прибыл в психтюрьму, Пузырь (фамилии не помню) отсидел уже три года. Со мной и Евдокимовым он почти не разговаривал (раз только сказал мне, что за дружбу с нами врачи всем угрожают продлением срока). Когда на комиссии, проверяющей изменения в ходе заболевания, его спросили, читает ли он газеты, Пузырь ответил без запинки:

– Нудно. Я только о шахматах и футболе.

Эллочка Людоедка подтвердила, что он все время

играет в шахматы и увлекается спортом.

После комиссии Лехе по секрету сообщили, что его дело подали на выписку в суд.

После разговора с Эллочкой я вспомнил свой разговор с Дремлюгой у Павла Литвинова, свое собственное желание еще в 69-м году написать о путях, которыми люди приходят к отрицанию порядков в СССР. Ну, что ж. Надо будет по выходе из психушки это сделать, написать этакую «Исповедь сына века».

Мы обменялись воспоминаниями с Евдокимовым. Он из потомственной петербургской интеллигентной семьи. Он болеет за Россию, ее культуру. Будучи журналистом, повидал всю фальшь прессы, неустроенность жизни рабочих и крестьян, безалабность руководства. Был на фронте…

А у меня…

Фрунзе. 1944 год. Какое-то пустое здание с подвалами. Говорят, что там живут разбойники, которые крадут детей и на мыло их варят. Испуганно заглядываю в подвалы. Темно, крысы…

Киев. 1963 год. Я иду с ведрами по полю выливать водой сусликов для сына. Приглашаю крестьянского мальчика помочь мне. За ним бежит его мать и громко шепчет ему: «Этот дядя из Киева. Он заведет тебя в лес и высосет всю кровь». До нее дошли отголоски борьбы с космополитизмом и сионизмом, и она отлила их в классическую формулу ритуальных убийств, сочетав со сказками о вампирах.

«Восемь грамм свинца тебе и на мыло» – написал Петру Якиру какой-то «гомо советикус». 1969 год.

Во Фрунзе, в 1943 году, мама отдала нас с сестрой в больницу, здоровых детишек. Отдала, чтоб хоть что-то ели, ведь еды-то нет, идет война, а отец без вести пропал.

А теперь я, здоровый, должен подыграть им и помочь им превратить меня в душевнобольного.

1941 год. Мы едем с мамой в машине, эвакуируемся. Самолеты с черными крестами. Мама хватает меня и прячет где-то в кустах. Деревья, кусты, земля летят вверх. Гром… Мне два года, и это самое раннее воспоминание: земля летит вверх, а вверху, в небе – немцы.

Бабушка рассказывает мне, шестилетнему:

– И приснился мне сон. Иван, твой отец, на белом коне приехал. К смерти, значит. Или приедет… Утром забежал. Он лийтинантом був. Их у дисанты якись пускалы. «Мамо, мамо, зачем ты их в икуацию видпустила! Там же бомблять нимцы все»… А потом пришли нимцы. Булы итальянцы, румыны, мадьяры. Найкращи итальянцы. Нимцы ничого, тилько курей кралы.

47 год. Голодно. Полгода – борщ из свеклы, полгода – суп с фасолью. Ходили на поле собирать колоски, оставшиеся от жатвы. Взрослым нельзя – засудят за кражу колхозного имущества. Детям можно. Лазили на бахчу – красть помидоры, огурцы, арбузы и дыни. Сторож стреляет солью, но – куда ему попасть!

В лесу бабушка собирает сухие дрова и тащит на себе. Тяжело, видимо, если и мне тяжело тащить ломаки. Все боятся объездчика – оштрафует за кражу государственного имущества. А чем зимой топить печь? Торф не горит без дров.

Вот все местечко заговорило о том, что из английского плена вернулся кто-то. Говорят, что англичане всех наших пленных забрали из немецких лагерей и переправили в свои, в Африку. И кто бежит, того привязывают к дереву и муравьи африканские съедают его, одни кости остаются.

Бабушка плачет и клянет англичан за то, что и отца вот так где-то съели муравьи. Я ярко представляю его скелет – недавно нашел скелет ящерицы в муравейнике. Начинаю ненавидеть англичан больше, чем немцев.

«Надо их разбить, как немцев разбили».

То же говорит и бабушка.

Вот оно, второе по счету обвинение власти: детско-взрослое. Вначале товарищ Сталин забросил отца с одним пистолетиком – десантником против немецких танков, а потом стал распространять слух об англо-американских лагерях, где держат наших солдат.

Санаторий. Потом опять Киргизия, город Фрунзе. 1954 год.

По городу нельзя вечером молодым парням и девушкам ходить вольно. Все объединяются в шайки. Староста класса и комсорг принадлежат к воровской шайке. Организуем шайку и мы, пятеро друзей. Вооружаемся одним кинжалом. Собираемся связаться с милицией, так как у меня возник замысел создать шайку против воровских и хулиганских шаек (потом это было осуществлено в форме «Легкой кавалерии» и бригад содействия милиции). Меня, естественно, назначили комиссаром нашей идейно-безыдейной шайки.

Я – староста зоологического кружка Дворца пионеров. Ловим мышей в поле. Зима. Из сугроба торчит рука. Бегу с братом в милицию. Одно за другим отделения милиции отказывается ехать с нами, на место происшествия: «Не наш район». Наконец, едут из городского. Изнасилование с убийством.

Неподалеку шатры цыган. Начальник, приехавший с нами, сразу же указывает на них. Я верю – ведь все знают, что цыгане – воры, обманщики, убийцы (никому в голову не приходит, что они не глупцы, чтоб оставлять труп неподалеку от шатра).

Я верю россказням о чеченах, ингушах, курдах, кабардинцах и прочих малых народах, что живут возле Фрунзе. Они предали Родину немцам и теперь им не дозволено не только жить в городе, но и появляться там. Как только милиционер поймает кого-либо из них, того посадят. Все дети моего возраста – и взрослые вместе с ними – верят, что эти «предатели» убивают русских и украинских детей. Мы с друзьями идем в горы вооруженные – с охотничьим ружьем.

В школе заставляют учить киргизский язык. Я вначале гордо отказываюсь – зачем мне их язык, но потом все же учу грамматику. И смеюсь над киргизятами. Я знаю не более 15-ти киргизских слов, но зато без труда отвечаю на вопросы по грамматике. Киргизята почему-то плохо усваивают грамматику. И потому у меня за четверть – «4», у некоторых из них – «2». Я презираю училку по киргизскому – киргизку. Меня никто сознательно не воспитывает в духе презрения к коренному населению. Но это носится в воздухе. В те времена киргизов и узбеков еще не называли «зверьками». Но полгорода – русские и украинцы (украинцы больше на окраинах. Это бывшие раскулаченные). Они грамотнее, занимают лучшие посты. Они – носители передового, прогрессивного, культурного_

Вот этого я тоже не забуду власти – как из меня, украинского пацана, делали великорусского шовиниста, угнетателя чеченов, курдов, киргизов, белого расиста, ослепленного своей интернационалистической миссией культуртрегера.

И сейчас, когда в Киргизии подывает голову «местный» национализм, то все симпатии мои на его стороне, даже в тех случаях, когда он перехлестывает в сторону ненависти к колонизаторам, русским. Особо жалкая миссия у украинцев. В то время, когда Украина все более русифицируется, украинцы русифицируют Киргизию.

После Фрунзе мы переезжаем в Одессу.

30 рублей зарплаты у матери. Она вынуждена оставить сестру мою во Фрунзе – невозможно прокормить нас обоих. Женское, «девичье» общежитие. Мой слепой классово-национальный протест – кагебизм. И это тоже на счету против власти – фактическое воспитание детей в шовинистском духе антисемитизма и кагебизма.

1956 год. Крах веры.

Разве можно забыть убийство миллионов? Уничтожение всех чаяний революции? Уничтожение русской литературы, искусства? Торможение научного развития? Чудовищную эксплуатацию всего народа? Уничтожение наций, как физическое, так и культурное? Ложь и террор? Полное отсутствие свобод? Фальсифицированные процессы, тюрьмы и лагеря, психушки, безработицу «диссидентов» и голод их семей?

И, может, главное – невозможность честно жить, честно работать – ни в одной области?

И если не главное, то, может, самое страшное – вот эта психушка, издевательства над больными, уничтожение психического здоровья у политических?

Ненависти и у больных, и у здоровых хоть отбавляй.

Вот рабочий парень. Попал сюда из-за пустяка. Политикой по сути никогда раньше не интересовался. Добряк. Всегда кому-нибудь помогает. Но как только заговоришь с ним на политические темы – весь искажается от злобы.

– Правильно Пиночет делает. Всех этих коммунистов и социалистическую либеральную погань надо резать, в крови их же черной топить.

И такой не один, созревший в психушке.

Слушая его, я поставил себе целью не озлобиться, не стать рабом своей ненависти, чувства мести.

Да, общественное бытие определяет общественное сознание. Но это не значит, что личность неизбежно становится рабом своего индивидуального бытия, своего быта. Если меня бьют слева, то я еще посмотрю, левые ли в самом деле бьют меня и как ответить бьющим.

Свобода – осознанная, т. е. принятая моим сознанием и приемлемая для него необходимость, долг перед собой как самосознающей себя личностью, должное, т. е. выбранный мною в данных условиях при данных возможностях путь в жизни.

После митинга в Нью-Йорке, на котором я сказал пару слов о муках чилийцев, о скрипаче, которому полиция отрубила руки, ко мне подошел ослепленный яростью знакомый по Москве:

– Тебе что, России мало? Зачем тебе Чили? Что ты знаешь о них? Откуда ты знаешь об этом музыканте?

Я считал его одним из самых уравновешенных людей в Москве. А тут передо мной стоял задыхающийся от злобы человек, считающий себя, кажется, христианином.

Но почему пытки чилийские считать более приятными, чем психушечные? Почему Запад должен верить нам, нашим свидетельствам о ГУЛаге, а мы чилийцам – нет? У них еще меньше оснований верить нам, так как их лучше обманывают про СССР, им легче узнать о зверствах в Иране и в Уругвае, чем в СССР.

Перуанский социалист Куантас Квадрос рассказывал о том, что они в своей перуанской тюрьме радовались, читая официальные, государственные газеты, сообщавшие о моем освобождении. А ведь это были сообщения их врагов. Откуда они знали, что я буду поддерживать их, а не их правительство, что я не стану вести фашистскую пропаганду? И как я рад, что наш Комитет помог выйти из тюрьмы Куантасу и его адвокату.

У какой бы ни встал я заплеванной стенки,

Все равно буду петь, не склонив головы.

Проклинаю любые на свете застенки,

Безразлично: Сант-Яго, Афин иль Москвы.

                    (В. Некипелов. После допроса, 1973)


Пытки, ложь не становятся лучше, человечнее, если их применяют во имя благой идеи спасения, христианской или коммуно-гуманистической идеи. Пытки, к тому же, имеют особенность иррадиировать по стране, применяющей их, переноситься на самих пытающих, превращать их в зверей, переходить к врагу и заражать их пыточной психоидеологией: око за око, зуб за зуб. Психушки в СССР чреваты психушками на Западе, а пытки Ирана, Уругвая и Чили чреваты пытками в Грузии. Гестапо, ГПУ и НКВД в свое время поощряли друг друга в размахе пыточной науки. Как пишет Евгения Гинзбург в «Крутом маршруте», немецкие коммунистки, попавшие из лап гестапо в лапы НКВД, недоумевали: кто у кого учился пыточному делу. Во время процесса Сланского чешское ГБ брало уроки пыток у старых полицаев фашистского периода и у советских «советников».

Когда Анджела Дэвис поддержала сфальсификованные процессы против социалистической оппозиции в ЧССР, то она поощряла проникновение в американское право методов фабрикации дел, охоты за ведьмами. И спасет ее и ее друзей от психушек и тюрем только то, что в США народ привык иметь значение в государстве и вряд ли допустит возвращение даже маккартизма, не говоря уже о ГУЛаге советско-чехословацкого типа.

Вот такого типа дискуссии мы вели с поклонниками Пиночета и Ку-Клукс-Клана в психушке.

К этому времени мне дали свидание с женой.

Я увидел ее, наконец, через полтора года. Рассказать ей было много чего. Многие ушли, струсили, а другие, те, на кого не было больших надежд, оказались мужественными и даже сблизились с Таней, идя на риск столкновения с ГБ.

Многие либеральствующие витии, активные самиздатчики так и не показались ни разу, хоть бы проведать. Не верящие в самиздат, «неполитичные» – из чисто моральных соображений, из уважения к себе – стали пренебрегать опасностью. В целом, друзей не уменьшилось, только оставшиеся и новые стали ближе, пройдя через искус страха.

Таня намекнула на недостойное поведение Петра Якира и Виктора Красина. Вот уж этому я не мог поверить. Выразила также сомнение в позиции Дзюбы. Это было неприятно и делало собственную позицию более шаткой.

Таня увидала это и напомнила мою любимую вьетнамскую сказку:

– Мы разделяем себя и народ? Ради себя, а значит народа, не ради единомышленников. Ведь последние могут оказаться и не на высоте.

Затем она просила, чтоб я не озлобился (она увидела по моему тону, что ненависть переполняет меня).

Я рассмеялся – ее просьба так совпала с тем, что я поставил целью: сохранить хладнокровной голову при переполненном ненавистью и любовью сердце.

Таня напомнила также любимую мою фразу из А. Камю: «Длительная борьба за справедливость поглощает любовь, породившую ее».

Я намекнул, что хотел бы, чтоб были собраны все мои работы под псевдонимами в один сборник, чтоб я смог хотя бы так бороться.

Попросил добиться разрешения получить ей все мои письма из тюрьмы и все мои работы по игре. Я хотел, чтоб она продолжила их. Отказали под тем предлогом, что это все подшито к истории болезни.

Заказал книги по структурному анализу, психологии игры и искусства, по юмору, по исследованиям эмоций.

В связи с тем, что Таня еще в предыдущий приезд – когда свидания под каким-то предлогом не разрешили – привезла мне несколько книг: «Итальянские пьесы», книгу Гарднера о математических играх, сказку Янсон о мумии-троллях, – у меня был допрос.

Эллочка удивленно спросила:

– Зачем вам детская сказка?

– Эту сказку любит мой сын. (О том, что я ее тоже люблю, предпочел умолчать – это свидетельствовало бы о моем инфантилизме.) Он и передал ее мне.

– Странно, наряду со сложными философскими книгами, в которых даже я и словечка не могу разобрать, вдруг детские.

– Я занимался и занимаюсь детской психологией сказок и игр, детским смехом и загадками. А это требует сложного научного аппарата. Вот видите эти формулы?

Я показал ей первые попавшиеся, чтоб доказать связь моих детских интересов со взрослой наукой.

Но так подозрение в шизофреническом впадении в детство и осталось, усиливаемое обилием книг на разные темы – о культуре Китая, о мифах, о морфологии искусства, об играх.


*

Когда по просьбе младшего сына я написал ему начало сказки о камышонке – мышонке, живущем в камыше, – она, прочтя, заявила, что ничего не поняла (это и намек на мое спутанное сознание, и проявление ее комплекса неполноценности). Я объяснил, что сказка специально для сына, а не «в литературу». А он все правильно поймет, все детские образы.

Элла сказала, что не пропустит, так как это может стать хорошим материалом для истории болезни.

Ответил, наконец, сын на сказку. Она ему понравилась.

– Вот видите, сын понял сказку. Она ведь вся построена на детском, невзрослом восприятии мира.

После второй части сказки я понял, что не смогу ее продолжить – не могу сосредоточиться, оторваться от шума и бреда больных, от событий в психушке. И трудно будет писать непессимистическое продолжение – которое послужит к тому же психиатрам как симптом.

За все время в 12-м отделении случилось два ЧП. Один раз ночью повесился больной в туалете. Случайно его спасли. После этого его избили, забрали у всех носовые платки. Санитары и больные издевались над ним, как только могли. А он только извинялся тем, что не выдержит такой жизни.

Другой раз на втором этаже, под нами, взбунтовались «карантинщики». В карантине всегда есть еще несломившийся бунтарский дух лагерей. Когда санитары побили малолетка, за него вступились воры. Они пару раз ударили санитаров. За бунт им дали серу. Зная, что сера сломит всех через несколько часов, они перегородили двери в палату кроватями. Пока другие сооружали баррикаду, самый сильный вышел с лавкой в руках и, как палицей, отгонял санитаров и надзирателей. Его схватили и зверски избили. Бунтовщики побили все стекла, порезали себе груди и животы (обычный способ протеста уголовных), выломали радиаторы и угрожали кинуть их в прорывающихся. Собралось все начальство тюрьмы. Приехал прокурор области.

Стали вести переговоры. Бунтовщики требовали прекратить использование серы для наказания, избиение санитарами и выпустить их под честное слово без наказания. Слово дать было нетрудно. Их всех потом отправили в тюрьму, а оттуда разбросали по отделениям как буйнопомешанных.

Этот бунт сразу отразился и на нас. Всем, кто слишком громко обсуждал события и даже просто высказывал радость по поводу бунта, назначали курсы серы. Меня пытались связать с бунтовщиками – не удалось (хотя связь в виде передачи им махорки была).

Через день после бунта Эллочка вызвала меня и, неловко улыбаясь, сказала:

– Вы переводитесь в другое отделение.

– В 9-е?

– Да… Ну, что вы сразу помрачнели? Там такое же лечение, как и здесь, и меньше произвол санитаров. Просто Плахотнюк добивался перевода ко мне, и вы пойдете на его место.

В самом деле, порядки здесь иные. Произвола санитаров, избиения больных меньше, потому что все подчинено единому террору Нины Николаевны Бочковской. Вот кого надо было назвать Эльзой Кох. Тонкое, холодное лицо, говорит уверенно, спокойно. Изредка освещается холодной, презрительной улыбкой. В дискуссии с больными не вступает:

– Лечить вас – наше дело. Нам за это платят. Сера вам поможет. Болит?.. Но вы же мужчина, а не баба. Терпеть надо. Вы ведь на фронте ранения имели и терпели. А тут вас лечат.

Моим лечащим врачом назначили Людмилу Алексеевну Любарскую. Положили в «надзорную» палату с тяжело больными, агрессивными. Я попросил перевести в нормальную. Долго отказывали, потом перевели. Тихо, спокойно, нет криков. Зато радио кричит с утра до 10 вечера.

Но были и преимущества в обычных палатах. Всего человек 13–14 в палате. Спокойные. Можно найти с кем поговорить.

Молодой парень, сын профессора философии, увлекается научной фантастикой. Мы с ним сблизились в беседах о науке, о книгах.

Провели вместе два вечера… На третий день его перевели из палаты, а меня спросили, зачем мне нужен этот пацан, убивший своего брата?

– А что, мне и разговаривать нельзя? Поместите тогда с политическими.

– Чтоб вы заговоры составляли?

– Какие?

– Да уж известно какие.

Мальчика тоже предупредили, чтобы он со мной не общался, стали давать повышенные дозы галоперидола.

Как-то я спросил его, почему за все время я не встречал кающихся искренне воров, убийц, проституток? Он так и не понял, что вопрос был и к нему, к его убийству. Ведь не каются ни больные, ни выздоровевшие, ни здоровые. Единственно, о чем жалеют, – плохо скрыл следы преступления («дак ведь дурак был»).

Не каялся ни один вор, валютчик или мошенник, встреченный в тюрьме.

У каждого своя философия:

– Я же только у богачей: полковников, директоров, министров – дома обворовывал.

– Государство крадет у людей, а я у него.

– На валюте никто не страдает. Я провел операцию – и ты, и я доволен.

– Я – спекулянт. Я справляюсь с той задачей, с которой государство не может справиться, – доставить всем нужный товар.

Проститутка:

– Пусть мне платят на заводе побольше, чтоб я одеться могла получше и наесться. А то их чиновные дочки ходят в заграничном, а я в задрипанном пальто. Чем я их хуже?..

Один вор-моралист объяснял мне резкий рост сексуального разврата международным фестивалем, на котором наши шлюхи научились модным способам секса, а от них переняла молодежь партийной элиты. К тому же, партийная элита крутит у себя дома западные порнографические фильмы, к их детям ходят друзья, и потому порнофильмы начинают гулять среди молодежи, богемы и у торгашей.

Рассказами о сексе заполнены все дни. Одни повторяют одни и те же истории, другие ярко фантазируют, выдавая мечты за прошлое.

Приходят послушать санитары. Сами рассказывают…

Меня опять переводят к буйным. В палате «надзорке» от 18 до 21 человека. Бывали надзорки по 40 человек.

Шум не прекращается – крики, песни, драки между собой и санитарами.

Врачи, пациенты, лечение…

Нина Николаевна Бочковская. Заведующая отделением.

Это она – настоящая «Эльза Кох». Что там Эллочка Людоедка, просто истеричка и сексуально любопытная. Та покричит, покричит, назначит наказание и уйдет. Вершиной ее цинизма было то, что она села на голову больного, назвавшего ее Эльзой Кох. Сама смеется над этим прозвищем: боятся, дескать, мужики меня. Очень хочет, чтобы ее считали интеллигентным человеком.

Евдокимову она как-то похвасталась, что купила Эрих-Марию Ремарку. Тот и прозвал ее «Ремаркой». Она отомстила ему, прописав галоперидол.

Нина Николаевна разбирается в психологии людей, легко ловит меня на недоговоренности (а я и не собирался говорить им все, что думаю о власти, я отвечал лишь на вопросы о моих работах). Удивила меня тем, что любит моего любимого художника – Чюрлениса. Упрекала меня в том, что я люблю психически ненормальных художников: Иванова «Явление Христа народу», Врубеля, позднего Ван-Гога, Марка Шагала.

– А Чюрленис-то хоть был здоров?

– Нет. Он покончил с собой.

– Почему же вы любите его?

– Это уж мое дело.

Таня передала книгу Перрюшо «Жизнь Ван-Гога». Бочковская прочла и запретила давать другим больным: «Это же история психического заболевания».

Все мои письма к жене и детям издевательски комментировала – «ласковые слова», «советы детям», «жене», мечты о совместной работе.

Учитывая, что в этом отделении выдавались максимальные дозы нейролептиков и серы, мало кто решался вступать с ней в дискуссии.

Врывалась она в палату и холодным, безжизненным голосом говорила:

– Петров, ты опять обругал сестру! Сера!

– Иванов, говорят, что ты занимаешься онанизмом.

– А к тебе, Сидоров, больше не пристают с грязными предложениями?

И всем – новые дозы нейролептиков.

Кто-то жалуется – больно.

– Ничего, прежде чем изнасиловать девочку, задумаешься, вспомнишь про серу. Вы лечиться сюда пришли, а не отдыхать.

– Нина Николаевна? А когда я выздоровлю?

– Когда я на пенсию выйду, а ты онанировать перестанешь.

– Плющ, почему вы никогда не здороваетесь с нами? Это принципиально или из-за невоспитанности? Вы же культурный человек, какие книги читаете.

Допрос ведет резким, унижающим голосом:

– Вот вы дружите с этим убийцей, что двоих жен убил.

– Не дружил я с ним, а просто слушаю его интересные рассказы.

– Все про разврат, небось?

– А про что еще слушать? Про убийства?

– И как вы слушаете все это? У вас же жена есть, вон вы ей какие нежные названия в письмах даете, а сами слушаете гадости!

– Вы же сами обвиняете меня наоборот, что я ни с кем, кроме политиков, не разговариваю. А с Володей развели из-за разговоров о фантастике. С кем же мне говорить и о чем? Книг вы выдаете мало.

Она пристала, чтоб я написал покаяние в духе Дзюбы, Якира и Красина.

– Вы же сами понимаете, что в их возрасте так быстро не меняются. Вы хотите, чтоб я написал лживую бумажку?

– Нет, нет, мы знаем, что вы правдивый человек. Но, может, под их влиянием вы передумаете, измените свои взгляды.

Когда по радио слушали лживые покаяния Красина и Якира, мы, все политические, были потрясены их иудиными словами. Многие не могли ни думать, ни говорить. Евдокимов ожидал чего-то подобного от Якира, я же ни от него, ни от Красина (особенно от Красина) не ждал. Повторять жеванные лживые фразы – и кому? – Якиру, который так мучительно пережил судебный фарс над своим отцом, издевательства над собой и матерью. Мне казалось, что он скорее покончит с собой, чем пойдет на предательство друзей.

Потом пришло предательство Дзюбы, за ним Селезненко и поэта Холодного. Всех украинцев особенно задел Дзюба, так долго бывший символом несгибающейся, молодой Украины.

Возникли даже мысли о пытках. Но Таня на свидании объяснила проще: не захотел в лагере умирать от туберкулеза легких, покинуть жену и дочь, которую он так любит.

От Холодного в знак протеста против предательства ушла жена, которой он писал когда-то:

Ти – моя церква, Mapie

Я – твiй дзвiн


Еще он когда-то писал, защищая свою нацию:

В xaтi над морем крик

Там хтось пiд воду зник, —

I «потопаю» чуϵться.

– Не заважайте спати

Витримку треба мати:

Завтра усе з’ясуϵться.


Церкви у него уже нет, осталось спать на пустыре или напиваться, чтоб не слышать криков тонущих друзей и Украины.

К Плахотнюку приехали из ГБ, получить показания по новым делам. Он отказался, сославшись на то, что считается невменяемым и потому его показания недействительны.

– Ничего, мы пошлем вас на новую экспертизу, там вас признают здоровым.

Он отказался. (Подобный случай был и с политзаключенным М., которому при переводе из спецпсихтюрьмы в общую психбольницу ГБ предложило стать стукачом. Он отказался, сославшись на то, что он «псих». «Вы этим не прикрывайтесь!»)

К Анатолию Лупынису вначале было хорошее отношение. Но позже он выкрал свою историю болезни и написал заявление, в котором показал всю фальшивость, лживость и нелогичность комиссий, которые ставили ему «диагнозы», и потребовал контрэкспертизы. К нему тоже приезжали из ГБ, о чем-то разговаривали.

После этого к Анатолию применили новое сильно-действующее лекарство – дэпо, – изготовленное в США. Он, человек очень большого мужества, сник.

Всех политических предупреждали, чтоб они не общались со мной как с наиболее опасным врагом. Разговаривал я, главным образом, на прогулках с Александром Полежаевым и Виктором Парфентьевичем Рафальским.

Рафальский – учитель истории. В 1954 г. подпольную марксистскую организацию на Западной Украине, в которой он участвовал, раскрыли. До 59-го года скитался из психушки в психушку. Ленинградская ставила ему диагноз – нормален, институт Сербского – шизофрения.

В 1964 г. его посадили в Казанскую спецпсихбольницу, так как обнаружили знакомство с какой-то киевской подпольной марксистской группой.

В 1969 г. у него обнаружили давно написанную им книгу с националистическим уклоном. И, как он ни доказывал, что книга старая и он ее никому не давал читать, – его держали в психтюрьме, как шизофреника.

Наконец, врачи объявили ему, что он вылечен. Но, чтобы выйти, нужен «опекун». Мать его, старуха, сама находится в доме для престарелых в Ленинграде. Старых друзей не решается просить, чтоб их не подвести.

Одна из медсестер оформила опекунство над ним. Но ее стали выживать за это с работы. Он упросил ее отказаться от опекунства.

Предложил я ему в опекуны Клару Гильдман.

Заведующий отделением Николай Карпович посмотрел на фамилию:

– А! За: границу, в Израиль хотите бежать!

Через полчаса вызывает:

– Оказывается, это ставленница Плюща. Ищите что-нибудь получше.

Ему прямо говорят, чтоб он не разговаривал со мной. Но тогда с кем же?

Правда, я и сам к этому времени становлюсь мало-интересным собеседником – под влиянием лекарств все становится скучным, читать и думать нет охоты. От политики совсем тошно.

Свиданий и книг, которых так ждал, – уже не хочется. Более того – страх перед ними: вдруг жена увидит опять судороги от галоперидола (а такое уже было), начнет тормошить, рассказывать о новых арестах. Стыдно перед ней за апатию, сонливость. И мучительным становится свидание – особенно тяжело перед детьми. Искусственно улыбаюсь, пытаюсь шутить.

Не остается никакой воли к жизни, к борьбе.

Только одно: не забыть, что здесь видел, не озлобиться и не сдаться.

Когда Таня передавала о том, что за меня борются Эмнести, Комитет математиков, украинские организации, я уверен был, что ничего не поможет, но радостно было, что все-таки чем-то участвую в борьбе. Однажды Таня передала засахаренный ананас из Нью-Йорка. Он пошел по психушке как символ свободного мира.

А вокруг все то же.

Ночь под новый, 1976 год. Санитар грубо сбрасывает с больного одеяло – тот перерезал себе горло. Нас всех выгоняют в туалет. Целую ночь над ним колдуют врачи. Спасли! А потом его бьют санитары…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю