Текст книги "На карнавале истории"
Автор книги: Леонид Плющ
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 40 страниц)
Тюрьмы все еще «не наши». Русским похуже: у них все свое. Мотив чужбины в русских песнях тоже есть, но только чужбина географическая, не культурная. От того и тяжелее, и легче.
Ощущение внутренней вины за свое рабство у украинцев меньше. Может, поэтому я почти не видел в украинском движении сопротивления пессимизма. Парадоксально, но интеллигенция народа-повелителя 60-лее пессимистична. Сознание ее трагичнее.
Наиболее честные с собой украинцы и русские сближаются в бичевании пороков истории своих народов.
Если Лупынис бичует Украину, лежащую в объятиях своего палача, то Некипелов пишет о том же, но в иных образах, символах, отражающих как иную историю, так и иные пороки.
Наконец, получил письмо от Тани. И стал писать письма каждый день. Писал о книгах, об играх, которые сочинял.
Следователь мой к тому времени сменился. Капитан. Не помню фамилии. Он допрашивал иначе – не умничая, а любопытствуя и раздаривая улыбки. Эдакий «свой парень».
Его быстро заменили капитаном Федосенко. Этот страдает комплексом интеллектуальной неполноценности. Сразу же стал запугивать меня: и срок ожидает большой, и жена сядет в тюрьму, и вообще всех нас пересажают.
Если Толкач соглашался, что самиздат невозможно уничтожить («но самых активных политических самиздатчиков нетрудно переловить!»), то этот все гудел, что нас горстка, что КГБ найдет способы покончить с самиздатом.
Я написал уже несколько писем Тане и спрашивал Федосенко, почему нет ответа. Он ссылался на Таню: ленится отвечать. Потом потребовал не употреблять иностранных слов, не употреблять выражений типа «за окном виднеется голубое небо» («это намек на то, что вы в тюрьме, а жена ваша передает письмо на Запад»),
Я потребовал, чтобы мне точно указали дозволенные темы, чтобы он не мог под предлогом «секретности» задерживать письма. После 8-10 писем я потребовал ответных писем жены.
– Вы пишете шифровки, и мы вынуждены были все письма задержать. После следствия они будут переданы вашей жене.
Сознательно морочили мне голову, чтобы я хоть что-то написал.
– К Анджеле Дэвис каждый день приходит адвокат, она пишет письма протеста, заявления для прессы, пьет кофе.
– Откуда вы знаете о кофе? Вы что, сидели с нею?
– В нашей прессе писали о том, что, издеваясь над ней, ей дают холодный кофе.
– Но ведь она прогрессивная деятельница.
Я не смог даже улыбнуться этому неотразимому аргументу. Напомнил ему о том, что Ленину давали в тюрьме молоко.
– Откуда вы это знаете?
– Читать книги надо. В книгах для детей есть рассказ о том, что Ленин писал шифровки молоком. Значит, давали ему молоко.
– Но ведь Ленин был прогрессивным деятелем.
– Удивительно, как гуманно обращаются все реакционеры с прогрессивными деятелями. Просто патология какая-то.
Подобные беседы очень быстро привели к тому, что Федосенко проникся личной ненавистью ко мне.
Как рассказывала впоследствии Тане Нина Антоновна Караванская-Строкатова, которую допрашивали по моему делу, кагебисты захлебывались именно от этой личной ненависти ко мне.
Ненависть Федосенко выросла из-за ощущения неполноценности, из-за моего явного презрения к нему. Я не оскорблял его сознательно, не издевался над ним, но, видимо, это как-то проявлялось.
Под конец следствия он стал проявлять свое отношение ко мне явно – угрозами, оскорблениями.
Он любил рассказывать о своих достижениях по раскрытию дел о сотрудниках гестапо, скрывающихся в колхозах, на заводах. Когда ему поручили какое-то дело в Черниговской области, он тут же похвастался передо мной. Вот, дескать, какие вещи мне доверяют, а вы-де считаете меня дураком!..
Как-то он стал хвалиться передо мной своими познаниями в истории.
Я спросил его с невинным видом:
– Скажите, как назывался договор с гитлеровской Германией?
Он попытался уйти от ответа. После повторения вопроса раздраженно заявил:
– Вы не занимайтесь демагогией.
– Ну, вот, видите, даже вам врут об истории. И вы боитесь попасть впросак, обнаружить свое незнание.
Во время обыска у меня забрали очень много фотографий. Не желая, чтобы фотографии использовались для компрометирования людей, я записал в протокол допроса, что буду отвечать только на вопросы об общественных деятелях и своих родственниках. В частности, я хотел из категории «общественных деятелей» удалить Суровцеву и Олицкую. Очень мне не хотелось, чтобы из-за обнаруженных у меня их фотографий у них произвели обыск, их допрашивали и т. д.
Но, конечно, это им не помогло. Однажды Федосенко, ехидно улыбаясь, наслаждаясь заранее подготовленным ударом, спросил:
– Ваших уманских старушек привезти на допрос сюда или повезти вас к ним в Умань?
– Лучше очную ставку провести в Умани. Может быть, проведете допрос в Софиевском парке, где я случайно встретил Суровцеву?
– Ну, что ж, поедете в Умань…
Спрашивали о фотографиях Яна Палаха и Януша Корчака.
О Палахе я записал, что это выдающийся национальный герой Чехословакии, покончивший с собой самосожжением из протеста против оккупации Чехословакии. И тут же записал о Корчаке – о том, что его сожгли оккупанты.
Федосенко радовался, что я все-таки что-то записал в протоколе.
Но после обеда он вызвал меня опять на допрос и стал уговаривать, чтобы я изменил ответ, выбросив слова об оккупантах. Видимо, начальство объяснило ему, что я использовал допрос для пропаганды и издеваюсь над тем, что кагебисты не знают историю Корчака. Речь-то идет не об антисоветчине, а о жертве немецкого фашизма.
Когда я отказался менять показания, он порвал протокол и о Корчаке больше не спрашивал.
(История с фотографией Корчака повторилась и на допросах Тани: она попросила вернуть фото: «Его уже раз сожгли, может быть, хватит?» Фотографию так и не вернули.)
Однажды допрос был назначен на вечер. В кабинете сидел прокурор по надзору за КГБ и неизвестный мне следователь.
Ввели Виктора Б. Я обрадовался живому человеку. У Виктора был растерянный вид. Я радостно улыбнулся ему, пытаясь приободрить.
Зачитали его показания. Он дал сведения о том, какой самиздат я ему давал, о том, что я был связан с Якиром, Григоренко, Светличным, Ниной Караванской.
Якира и Григоренко он назвал «руководителями демократического движения». Так как я не хотел давать какие-либо показания, участвовать в очной ставке, то свои возражения построил в виде вопросов Виктору.
– Разве в демократическом движении есть руководители, разве самиздат – организация?
В. Б. и кагебисты всё не могли понять, чего я от них хочу.
Я объяснил:
– Вот посадят Якира, и тогда твое утверждение станет показанием против него.
Я надеялся, что он намекнет мне на то, как обстоят дела у Якира – не посадили ли его?
В. Б. согласился (и я потребовал это записать в протокол), что движение – не организация и что никто им не руководит.
Было еще несколько уточнений. В. В. снял утверждение о том, что я ему дал несколько наиболее криминальных статей.
Они хотели доказать с его помощью, что я участвовал в создании программных документов.
Впоследствии Федосенко мне сказал, что В. Б. еще раз изменил показания – в пользу обвинения.
Я не сводил глаз с Виктора, всячески пытаясь показать ему, что не презираю его, что готов помочь ему морально. К тому же я надеялся, что он потом расскажет Тане о моей тактике (вдруг они всем врут, что я даю какие-либо показания). Или хотя бы зайдет домой и скажет, что я вполне хорошо себя чувствую.
Когда кагебисты поняли мою тактику, они стали кричать, что я нагло себя веду, задаю наводящие вопросы и оказываю давление на свидетеля.
– Вы что это не смотрите на нас? Вы гипнотизируете Б.!..
(Они знали, что я гипнотизировал людей в телепатических экспериментах.)
Я рассмеялся над их представлениями о гипнозе. Его увели.
Потом, где-то через месяц, я услышал однажды через дверь, как с Виктором прощался его следователь. По тону я понял, что они его приручили[16].
Я все время ожидал провокаций. Но была только одна попытка, непонятная мне. Появился новый надзиратель с неглупым и нетривиальным лицом. Он очень хорошо говорил по-украински, что сразу внушило мне подозрение. Однажды он молча сунул мне в кормушку лист бумаги. Я заколебался, но потом решил, что парализовать любую провокацию сумею. Я взял бумагу, но он вырвал ее из рук. С тех пор я его не видел. Впоследствии Таня рассказала мне, что какой-то надзиратель передавал Любе Середняк записки от меня и Семена Глузмана. В этих записках «мы» советовали ей все рассказывать: «ведь наше оружие – правда». Она поверила словам надзирателя о том, что он связан с украинским националистическим движением, и дала показания, считая, что помогает нам. Глузман, о котором она рассказала все, что могла, получил максимальный срок, а Люба до последнего времени считала, что спасла его (следователи уверяли ее, что, если она не даст показаний на Славика, его будет судить военный трибунал).
В феврале в камеру вскочил надзиратель:
– Собирайте вещи.
Меня завели в другую камеру, темную, сырую. Там лежал, укрывшись, какой-то старик. Он не пошевелился, даже когда я вошел.
В камере воняло от переполненной параши.
Я стал расспрашивать, кто он, за что сидит и т. д. Он выглядел запуганным, отрешенным от всего.
Оказалось, что он – «взяточник». Срок – 10 лет.
Он – водопроводчик. Получил от нескольких человек 80 рублей на лапу за ремонт. Следователь приписал ему взятки в сумме 700 рублей и угрозами, советами, обещаниями выпустить добился от него подтверждения этого. На суде он объяснил, какими методами у него вырвали фальшивые показания. Но это не помогло. Почему дали ложные показания свидетели и зачем лгал следователь, ему непонятно.
В лагере товарищи объяснили Кузьме все его ошибки, и он написал около 25 жалоб на следователя, судью и прокурора. За эти жалобы его перевели в тюрьму КГБ.
– Но по какой статье вас обвиняют?
– Не знаю. Начальник лагеря сказал – по антисоветской пропаганде.
Оказалось, что ему еще не предъявили обвинения, ни разу не вызвали на допрос, хотя прошло несколько месяцев после перевода в тюрьму.
Я объяснил ему, что они нарушают закон. Расспросил о содержании его жалоб. Оказалось, что он ни разу не обобщил беззакония следователя и судьи на власть в целом. Значит, не было не только «пропаганды», но и «клеветы на советский строй».
– Требуйте, чтобы вам предъявили соответствующее обвинение, чтобы стали допрашивать.
Он не решился. Ужас перед тем, что к 10 годам ему добавят еще годы за антисоветскую пропаганду, парализовал его настолько, что он целыми днями неподвижно лежал на кровати, не сходя с нее даже в туалет.
Постепенно удалось его приободрить. Через два дня его вызвали на допрос и предъявили обвинение в клевете на строй. Я объяснил ему, что эта статья в ведении Прокуратуры, а не КГБ. Но протестовать он не решался. Удалось уговорить, чтобы потребовал сообщить жене о переводе его в тюрьму.
Дней через 10 он получил передачу. Все эти дни он жаловался, что жена не будет ждать 10 лет и будет изменять ему.
Тема измены жены проходит через все разговоры женатых зэков. Меня поражало то, что даже развратники, которые на воле никогда не интересовались своими женами, в тюрьме переживают воображенную измену. Я пытался доказать Кузьме, что она будет дурой, если не будет ему изменять. Он согласился со мной и даже обещал намекнуть ей об этом в письме.
– Лишь бы не бросила меня.
Когда он получил передачу, то радость его быстро сменилась вспышкой гнева. Он не любит печенье, а жена передала именно печенье.
– Значит, совсем забыла обо мне…
Я обратил его внимание на форму печенья – в виде сердечка.
– Старый болван! Женщины всегда умнее мужчин. Она не могла передать тебе письмо со словами любви и придумала, как намекнуть тебе с помощью печенья. Ошиблась она только в твоих умственных способностях. Вместо того чтобы радоваться ее находчивости, ты, болван, злишься.
Он в течении недели, как ребенок, радовался печенью. И все восторгался ее душевной тонкостью и умом – так тонко разрушить его страх перед изменой. После этого эпизода он стал быстро изменяться в поведении. Стал смеяться моим анекдотам, рассказам о глупости ГБ, стал читать книги. Я ему советовал, какие книги читать, его интересовали только книги о любви. Очень удивлялся, что почти все книги посвящены теме тюрем. Мы читали индусов, немцев, американцев. Тюрьмы, тюрьмы, мучения людей…
Когда он прочел книгу Ирины Вильде «Сестры Рачинские», был удивлен тем, как точно она описала переживания героя, получившего от жены полотенце, которым она вытерла свое тело, чтобы передать ему хоть какую-то часть себя.
Он давно уже не интересовался сексом, но признался, что мечтал о таком полотенце.
Он долго – долго пах тобой,
Твой носовой платок.
(В. Некипелов «Баллада о носовом платке»)
Трогательно было слушать его целомудренные рассказы о жене, о первых встречах с ней. Он с отвращением рассказывал о женщинах в тюрьмах, на пересылках. Но эти рассказы как-то связывались у него с женой, в очищенной форме.
*
Нас перевели в другую камеру, с окном, выходящим на прогулочный дворик.
Однажды я услышал смех Жени Сверстюка. Потом голос. Значит, арестовали…
В газете появилось отречение Зиновии Франко. Я зло комментировал его. Кузьма же пытался как-то оправдать ее. За стеной в соседней камере находилась какая-то женщина. Кузьма очень переживал за нее: «Как она может жить здесь?»
– Может, это Зиновия? Если она здесь, то ее отречение понятно.
Я был уверен, что кагебисты не решились посадить Зиновию в тюрьму: все-таки внучка Ивана Франко, столь превозносимого властями писателя (и цензурируемого в «Собрании сочинений»).
Федосенко спросил на допросе:
– Прочли письмо Франко?
– Какое?
– В газете.
И он со злорадством показал газету.
Однажды во время допроса зашел какой-то кагебист и принес Федосенко какие-то бумаги. Они захихикали, прочитав их:
– Ах, Леонид Иванович, если б вы знали, что здесь, вы бы написали письмо, подобное письму Франко.
Я догадался, что кто-то из близких друзей предал. Но кагебисты не понимали главного. Ведь не во имя абстрактного народа, абстрактной идеи мы боремся. А во имя себя как части этого народа, во имя уважения и любви к себе. И поэтому, если б даже все предали, отреклись, это б не изменило моей позиции.
Когда стало ясно, что психушка мне гарантирована, я попытался честно, не прячась от проблемы, посмотреть в глаза ужасу своего будущего.
Итак, с одной стороны, опасность сойти с ума, опасность «лечения», пребывания среди сумасшедших.
Страшно. Страшно лишиться разума, страшно потерять детей (а КГБ и на это пойдет), жену.
Но что бы, было, если б я пошел на предательство? Я мог бы выторговать свободу за не очень большую цену. Можно было бы даже не давать показаний на товарищей – только написать покаяанное письмо в газету, обругать свои взгляды, обвинить себя во враждебности народу. А дальше? Жену потеряю все равно, уважение друзей тоже. Останутся вокруг меня только морды. Даже верноподданные будут презирать. Останется пуля в лоб или алкоголизм. Значит, я потеряю еще больше, чем если сойду с ума в психушке.
Страх перед последствиями предательства был во много раз сильнее страха перед психушкой. Это ведь страх за себя как человеческую личность, а не как животное, тварь дрожащую.
В апреле Кузьме сказали, что его отправляют в лагерь за недоказанностью обвинения. Мы попрощались.
Полмесяца я был в одиночке.
Работа по игре продвигалась успешно. Мне не хотелось никаких сокамерников, чтобы они не отвлекали от работы.
Библиотека быстро была исчерпана. Я стал требовать произведения Ленина – хотелось пересмотреть его сочинения, оценить его позицию по разным вопросам. Сапожников заявил, что политическим не положено выдавать политическую литературу.
– Вы всегда извращаете Ленина, используете его в антисоветских целях!
Так как книги кончались, я обратился к начальнику изолятора с предложением, чтобы жена передала для тюрьмы классическую литературу – Гоголя, Лермонтова, Пушкина, Лесю Украинку, Ивана Франко. В библиотеке тюремной из классиков было один-два тома. Сапожников согласился. Но Федосенко возмутился:
– Наше государство не столь бедно, чтобы заключенные дарили ему свои книги. Требуйте от начальника, чтобы закупили литературу.
Как-то попалась книга «Двенадцать стульев» Ильфа и Петрова. Я от нечего делать стал выписывать остроты. Вспомнил работу Фрейда об остроумии и невропатолога Лука об стротах. Стал изучать логическую форму острот и ее связь с психологическим содержанием.
Стал собирать остроты из всех прочитанных книг. Интересны национальные различия в содержании острот. Наметилась даже некоторая классификация по нациям.
Начал искать общее содержание всех форм юмора. Мне показалось, что юмор связан с преодолением страхов, страданий. Он как-то внутренне связан с темой смерти. Эта связь видна из двойного смысла слова «уморить» – умертвить и насмешить до смерти. Но более глубокой связи так и не удалось показать.
В мае ко мне посадили Виктора Шарапова. Виктор – вор. Он сел за «карман» на три года, а в лагере стал «раскручиваться» все на новые сроки – за то, что постоянно боролся «за справедливость». Бил стукачей, хулиганов, несколько раз участвовал в поножовщине – на почве все той же борьбы против гнусного поведения сокамерников.
Виктор – один из последних романтиков уголовного мира. Он рассказывал мне о воровском законе прошлых времен. Былой закон – страшный, своеобразный закон чести типа рыцарских, но только гораздо более жестокий. Виктор глубоко ненавидел полный аморализм современного уголовного мира и отстаивал «этичность» былого.
Я с ним много спорил о «законе», о его античеловечности. Однако в конце концов согласился с тем, что тот закон все же лучше отсутствия какой-либо чести, морали «бакланов» (хулиганов).
Виктор попал в тюрьму КГБ как свидетель по делу побега его друга из лагеря особого режима. Друг его пересек несколько границ, достиг Югославии. На югославской границе убил несколько пограничников.
Однажды мы услышали выкрики на прогулочном дворике:
– Говорит радио Пекина. Советские ревизионисты еще раз предали дело социализма. Да здравствует самое красное солнышко Мао Цзе-дун.
Виктор прислушался.
– Это он. Играет дурочку, тюльку гонит. Хочет избежать расстрела.
Шарапов рассказывал страшные вещи о морали лагерного начальства, о порядках, о сексуальных мерзостях начальства.
До меня Виктор сидел с Данилом Шумухом, участииком партизанского движения на Украине – против фашистов и кагебистов. Шумух отсидел свое у Пилсудского, у гитлеровцев, у Сталина, а теперь опять сел за воспоминания о тех временах.
Сидел Виктор еще с одним «политическим», бежавшим в Турцию. В Турции тот затосковал и вернулся домой. Теперь его обвиняют в «измене Родине».
С Виктором мы пробыли не более недели, но сблизились необычайно. Я рассказывал ему о самиздате, он мне – о лагерях, о нескольких годах воли. Отсидел он уже 16 лет, оставалось – 8, если не накрутит себе новый срок. Он хотел «завязать», мечтал жить возле нас, под Киевом.
Над нашей камерой находилась Надийка Светличная[17]. Она больна туберкулезом, постоянно кашляла, и он влюбился в нее заочно, по рассказам Шумуха и моим. Виктор постоянно отвечал на ее кашель, что-то кричал ей в окно. Она стала его Вегой.
Мы почти не спали эти дни – «говорили за жизнь». Он не мог поверить, что меня отправят в психушку:
– Но ты здоровее всех, кого я знал.
Я смеялся над его наивностью: кого интересует состояние моей психики?
Два раза меня вызывали в кабинет начальника тюрьмы на беседу с психиатром из Киевской психиатрической больницы им. Павлова.
– Леонид Иванович, говорят, что вы ненавидите врачей, не верите медицине?
– Это ложь со стороны следователя. Я считаю нёлюдями врачей типа профессора Лунца из иститута Сербского. Но я никогда не обобщал это на всех врачей.
Психиатр задала еще несколько вопросов: о психическом состоянии, о страхах, о причинах, толкнувших меня к «антисоветской деятельности».
5 мая Виктора вызвали на очную ставку с его другом. Пришел он в подавленном состоянии.
– Смертная казнь ему обеспечена. Он мечтает на прощание прихлопнуть хоть одного кагебиста. Хвалит югославские тюрьмы для политических: обжираются они там здорово.
6 мая дернули на допрос меня.
Федосенко злорадно предъявил постановление о направлении на психиатрическую экспертизу в институт имени Сербского в Москву. В постановлении перечислялись фамилии людей, говоривших о моих «странностях». Среди них была фамилия моего бывшего друга Эд. Недорослова. Я про себя засмеялся, вспомнив его моралистическую критику марксизма и демократического движения, его речи о неизбежности нашей «бесовщины».
Я давно говорил ему, что позиция «морализирующего пессимизма» угрожает его собственным предательством. А он утверждал, что я приду к «бесовщине» и к террору. И вот пока исполнилось мое предсказание об аморализме морализирующего пессимиста. Очередь за мной… за «бесовщиной»!
Я написал заявление о том, что хочу пройти экспертизу в Киеве, т. к. здесь почти все свидетели по моему делу. Потребовал также, чтобы жена назначила своего представителя в экспертизу (последнее предусмотрено даже в Уголовно-процессуальном кодексе).
– Хорошо, я рассмотрю ваше заявление. Идите.
Я рассказал о беседе Шарапову. Он, мрачный от вчерашней встречи с другом, был потрясен новым известием – мы так полюбили друг друга за эти дни. Он стал лихорадочно собирать мне вещи, подарил мешочек, сунул масло. Стал спешно рассказывать, как вести себя в вагоне поезда, в пересыльной тюрьме, чтобы уголовники не обокрали, не побили.
Я оставил ему список книг, которые отвечали его интересам, адрес жены – может быть, она сможет прислать ему книги.
И расстались – навсегда. Остался от него цветок из кости, который он прислал Тане из лагеря. Цветок зэка Шарапова в Париже! Звуки токакие, слова – цветок, зэка, Париж! Карнавал ХХ-го столетия!
– Воры тебя не тронут. Они уважают политических. А вот бакланьё… Они трусливые, и ты покажи только, что не дашь спуску, – отвалятся.
На прощанье мы кашлянули наверх Надийке Светличной. Она ответила вместе с сокамерницей.
Мы лихорадочно договаривали невысказанное раньше, уславливались о переписке, когда в коридоре послышался крик: «Я не пойду в психушку!» И еще что-то. Знакомый голос, украиский язык. Кто это? Мне показалось, что Василь Стус.
Вывели с вещами. В боксе прошмонали. Зашел Сапожников.
– Вы ничего сейчас не слышали?
– Какой-то крик.
– О чем и кто?
– Не расслышал, – зачем-то соврал я.
– Верю. Вы никогда не обманываете.
Зашел торжествующий Федосенко. Он еле сдерживал ликование под маской холодного блюстителя закона.
– В ваших просьбах отказано. Институт Сербского – высший орган по судебной экспертизе. Если он поставит вам диагноз, то он будет точен. Предлагать своего эксперта должны по закону вы, а не родные. Это сделано для того, чтоб защитить человека от нечестных родных. Бывали случаи, когда жены сажали в психбольницу своих мужей.
– Глупый закон. А если у меня нет кандидатуры врача? А если я прошу, чтобы выбрала психиатра жена? Потом – почему вы не сказали мне вашу трактовку закона сразу? Я бы все же предложил своего психиатра. Давайте бумагу, я напишу заявление.
– Уже поздно. Пора отъезжать. За вами пришел конвой.
– Вы просто подлец. Вы не только служите в бесчеловечной организации, но и проявляете бесчеловечную инициативу.
– Ну, зачем же нервничать? Проедетесь в Москву и, если здоровы окажетесь, вернетесь к нам.
Путешествие в вагоне я описывать подробно не буду: оно уже так часто описывалось в воспоминаниях советских зэков.
Сначала воронок до Лукьяновской уголовной тюрьмы. В воронке посадили меня в бокс – узкое, душное помещение. Я со своей несгибающейся ногой ни сидеть, ни стоять не мог. У Лукьяновки стояли больше часа. Начал протестовать, так как не выдерживал бокса.
Нагрузили несколько воронков зэками – и на вокзал, как раз к тем местам, где когда-то бродили с сыном по речушке Лыбидь (названной так в честь той самой сестры основателя Киева, картину о которой подарила моей сестре Алла Горская).
У вагона стояла вохра с собаками. Собаки глухо гавкали на нас. Меня посадили в отдельную камеру-купе, с зарешеченной дверью. Окна на противоположной стороне коридора занавешены. Возле моей камеры – женщины, набитое битком «купе». Шум, гам, крики конвоя и зэков. Считают, проверяют по фотографиям на папках с «делом».
Со мной – специальный провожающий, надзиратель тюрьмы.
В дороге основная тема перебранок с конвоем – вода (всем дают есть селедку) и туалет.
– Пить!..
Через полчаса, час приносят попить.
– Сцать!..
Кричит весь вагон. Старушкасоседка, член партии («хищение государственного имущества в небольших размерах»), шамкает:
– Солдатик! Скажи начальнику, что у меня больной мочевой пузырь.
– Не надо было воду пить, бабуся!
И пошло, и пошло…
Наконец, в положенное время начинают водить в туалет. Женщины по дороге заглядывают в «камеры». Мужчины восторженно вопят, «распределяют» женщин между собой.
После туалета все, умиротворенные, ведут неторопливые разговоры: кто, за что, сколько получил, с кем встречался. Завязываются «романы». Солдатиков просят передать «бабам» пожрать, «мужикам» от «баб» – курево.
Моя старушка спрашивает:
– А вы за что сидите, сосед? Гомосексуалист?
(Мысль понятная – кого же еще могут посадить от
дельно от всех.)
– Да нет, политик.
– Как политик? Разве за политику продолжают сажать?
– Еще как!..
– Неужели как при Сталине?
– Да нет, помене.
Она начинает стесняться передо мной за свою статью. Все-таки член партии, а так безыдейно села. Объясняет, что работала на молочном заводе:
– Вы же знаете, все тянут продукты домой. И меня поймали с маслом. Разозлились на меня на проходной и подловили.
Зэки ей кричат:
– Врешь, старая! Воровала целой машиной. За пару килограмм не посадят.
Старушка обижается. Что она, хищница, спекулянтка? Для себя брала, а не на продажу. В последнее никто не верит. Она все подчеркивает «брала», не желая произносить «крала».
Ее «товарки» начинают рассказывать, где что крадут, как крадут и сколько получают за кражу.
Бабоньки пожаловались еще немного на жизнь и, заскучав, перешли к «романтике» этапной.
– Сереженька, ты в какой камере был?
– 342.
– А! Над тобой Галька Сука сидела с коблом!..
– Да! Она мне «ксивы» писала.
– Она толстая!
– Я знаю. Видел ее на дворике.
– Она, дура, подхватила у одного. Трам-там-там…
Моя старушка стыдит малолетку. Малолетка обзывает ее по матушке.
Что значит партейный человек… И здесь воспитывает подрастающее поколение, зараженное ветрами Запада.
Малолетка заводит похабную песню:
А он с нею на кровать,
И давай роман читать,
Читал, читал, не дочитал…
Дальше идет история а ля «Декамерон»…
– Машка! Перепиши мне. Хорошая песня.
– Давай бумагу, Васенька.
Я восхищенно делаю пометку в записной книжке: игра словами «роман читать».
Романтика лагерей…
Взвейтесь кострами, синие ночи, – поют пионеры.
Вы здесь из искры раздували пламя,
Спасибо Вам, я греюсь у костра…
Последнее – о Сталине из популярной песни лагерей.
«Лингвистические» размышления уводят меня из «купе», вырывают из непосредственно данного этапного «контекста» блатных «ксив» и романов… на широкие просторы моей страны – географические и исторические.
Вспоминаю рассказ старой зэчки о ее романе с афганским ханом. Хан у себя в Афганистане вдруг проникся коммунистической идеологией и приехал в страну победившего социализма. Но его не поняли, и он загремел в лагеря.
Из своей камеры он спускал ей «коня», т. е. ксиву на нитке. Она прочитывала его признания не без удовольствия. С каждой запиской хан смелел. Стал описывать свою страсть, свои мечты. Когда князь обнаглел настолько, что перешел к ханскому пути в любви, она отказала ему в переписке. Хан страдал, а они хохотали над его карнавальной трагедией: хан-коммунист живет еще любовными мечтами тысячелетней давности, но принужден его единомышленниками жить по законам гулагной романтики.
Мы живем на этапном этапе развития России. Недаром слово «этап» из учебников по историческому материализму, истории партии, политической экономии перекочевало в блатной жаргон и зажило новой жизнью, как и слово «лагерь», а теперь, благодаря Солженицыну, – «архипелаг ГУЛаг».
Но не стоит вырывать новый этап из истории. По этапу гнали славян татаро-монголы. По этапу пошли в рудники Сибири «хранить гордое терпение» декабристы. По этапу шагал Достоевский, ехал поэт Полежаев. Па новом этапе истории России при либеральном Александре П по этапам шли восставшие поляки, затем народовольцы.
Наконец Председатель Совета Министров Столыпин усовершенствовал, механизировал этапный путь. У Запада заимствовали поезда, паровоз, и зэки стали ехать в Сибирь в «Столыпине», в столыпинских вагонах. О Столыпине помнят теперь только интеллигенты, но «Столыпин» хорошо знают рабочие и крестьяне. Увековечить хотел он самодержавную Русь с помощью новоиспеченных «серых баронов» (как умолял он историю подарить ему 20 лет для создания опоры самодержавию), а увековечил себя в этапных вагонах.
Весь путь России – этап.
Наши газеты любят писать о «зеленой улице» прогрессу, новшествам, новаторству. А в тюрьме я узнал о происхождении выражения «зеленая аллея». Так называли проход между рядами солдат, через который проходил провинившийся солдатик, а его били поочередно зелеными прутьями или шпицрутенами. Он умирал под палками, а царь-батюшка гордо заявлял Западу, что нет у нас смертной казни.
Этап – путь в неизведанное, зеленая улица, аллея…
… Озеро милое, милая Родина…
И мчится по ухабистым этапам истории Русь-тройка, в страхе перед ее величием останавливаются или отшатываются народы… И тащит эта тройка-«столыпин» за собой Украину, Литву, Грузию, Молдавию, все братские и небратские народы.
Пока я занимался филологией и клеветами на историю, «Столыпин» остановился, и кто-то завопил:
«Станция Березай, кому надо вылезай!»
Харьков. Стоянка на вокзале, воронки, тюрьма на Холодной Горе.
Грязная камера – «тройник» (на троих). Окна выбиты. Слышны крики из камер на прогулочный дворик:
– Девки, разденьтесь, покажите.
– Пошел, козел вонючий. Вертухаиха стоит.
Звон выбитого стекла. Кто-то выражает свой протест. А я теперь мерзну из-за подобного протеста.
Стены исписаны. Ищу (хоть и понимаю глупость этого поиска) надписи Алтуняна, Недоборы, Левина и Пономарева. Есть одна 1871, но фамилии такой не слышал. Мало ли их по клевете. Я хотел бы увидеть знак от своих «клеветников».
За окном перепалка. Слышно: «Ковырялки. Козлы. Петухи!»
*
Ужин. Какая склизкая масса. В кормушку заглядывает раздатчик, зэк.
– Статья?
– Политик.
– А-а-а!





