Текст книги "На карнавале истории"
Автор книги: Леонид Плющ
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 40 страниц)
Как трогательны были статьи о том, что Анджеле ограничивают время встреч с адвокатом и – волосы дыбом встают! – дают холодный (!) кофе.
Именно в этом духе комментировал «Украинский вестник» дело Дэвис и дело Мороза.
В то время как судили за слово, Президиум Верховного Совета помиловал бериевца, бывшего министра внутренних дел Азербайджанской ССР Емельянова, приговоренного в 53-м году на 25 лет за его зверства.
Возле Ленинграда живет полковник ГБ Монахов, садиет, под непосредственным руководством которого истребительная команда палками со свинцовыми наконечниками убила несколько сот коминтерновцев. Монахова даже не исключили из партии: не позволил секретарь Ленинградского обкома партии Толстяков (а западные коммунисты как ни в чем не бывало ездят в Ленинград, встречаются с Толстиковым, пожимают ему руку, улыбаются человеку, который поддерживает палача их соотечественников, их товарищей по партии, их вождей!)
*
Созерцание окружающего, изучение истории шло параллельно изучению «художественных» особенностей литературы соцреализма. Я все более ощущал важность анализа «моих орлов» – ведь это ключ к психо-идеологии нашего государства. Те случаи общественной патологии, которые разбросаны по страницам официальной философии, по судам, в секретных инструкциях, в практике тюрем и лагерей, – у Кочетова и Шевцова сконцентрированы в их романах. Нет статистики, нет социологических исследований – но есть богатая соцреалистическая литература, раскрывающая психологию «инженеров человеческих душ», фразеологию идеологии и ее подтекст.
Например, садизм с фекальностью, с патологическим влечением к самопачканью и пачканью всего человеческого все более вырисовывался при анализе Кочетова-Шевцова.
Садизм и пачканье идейного врага очень хорошо выражено в издевательской, унижающей интерпретации фамилий, имен отрицательных героев. Огнев превращается у Кочетова в Горелого, реальная Патриция Блейк в Браун – коричневую. У Шевцова комсомольцы Вонючий тупик называют проспектом отрицательного героя Гризула. Я почувствувал, что имею дело с аспектом психологии более интересным, чем сексуальная патологическая подоплека соцреалистической идеологией. Значение семи букв фамилии героев для Кочетова или шести для Шевцова наводит на мысль о каббале. Но коверкание фамилий, разоблачение псевдонимов (шевцовский Аркадий Остапович – Арий Осафович из Одессы; Троцкий – Бронштейн и т. д.) показывает, что это магия имени. Имя должно иметь смысл отрицательный или положительный, в зависимости от сущности героя. Герои Шевцова прямо об этом говорят. Они считают имя «Марат» бессмысленным (лучше уж Март), возмущаются некрасивыми (жидовками, конечно) Розами, Магнолиями и т. д.
Когда пограничник раскрывает положительной героине истинное имя и отчество (по паспорту) Аркадия Остаповича, это магическое разоблачение, и оно предваряет разоблачение его как шпиона.
Грамматическая ошибка – «эмиграция» рыб вместо «миграция» – оказывается подсознательным эквивалентом этого магического разоблачения имени-маски.
Моя знакомая М. К., талантливейший и глубочайший филолог, ознакомившись с моими предварительными результатами, посоветовала изучать работы по анализу магического сознания первобытных людей. Она же сказала, что по сути мой подход является структуралистским. (В который раз меня ткнули в факт, что говорю прозой и открываю Америку!)
Пришлось забросить психоанализ и засесть за Леви-Брюлля, «Золотую ветвь» Фрэзэра, «Происхождение человечества» Семенова, «Морфологию волшебной сказки» и «Исторические корни волшебной сказки» Проппа и за труды Тартусского университета по структурному анализу.
Наконец-то я нашел близкий мне метод анализа интересующих меня явлений – сочетание структурного анализа с психологической интерпретацией обнаруженной структуры.
Чтение структуралистской литературы шло параллельно анализу, что помогало критически воспринимать структурализм и глубже понимать магию Кочетовых, магию «социалистического» государства. К сожалению, работ западных структуралистов не было (кроме одной статьи Леви-Стросса в «Вопросах философии»), как не было работ К. Юнга, Э. Фромма, Г. Маркузе. Пришлось по крохам выуживать цитаты, искривленное изложение их работ в «критической» литературе. На Западе представить не могут этой пытки – глотать сотни «критических» «марксистских» статей ради нескольких достоверных цитат, из которых приходится извлекать истинный смысл (а ведь вне контекста они могут восприниматься искаженно!).
Со структурным анализом легче – он дозволен в той или иной мере. А неофрейдизм, а психоанализм фашизма, а социальная психология?! Мучительно продираться сквозь фальсификации, мучительно осознавать, что тратишь столько усилий на повторение задов современной науки, на самостоятельное изобретение велосипеда. Утешает только, что самостоятельный анализ дает возможность внести нечто свое в давно известное.
Советские психоаналитики 20-х годов только отталкивали примитивизмом, мифологичностью, произвольностью анализа литературы.
Из Фромма я воспринял понятие «невротическое общество» в его связи с «невротической личностью». Прочел «Психологические типы», «Психологию и поэзию» Юнга. С новыми идеями Юнга познакомился в некоторой степени по работам С. Аверинцева – одного из самых интересных в стране филологов. Но это была интерпретация, а не сам Юнг. Слова «коллективное бессознательное», «архетип» заинтриговали – но что они означают?
Феномен пачкающего юмора положительных героев Шевцова – Кочетова привел меня к изучению работ великого М. Бахтина о Рабле, Достоевском, Гоголе. Стало ясно, что упреки М. К. об односторонности анализа соцреализма, о позитивной функции магии и фекальности в искусстве справедливы. Не только у хама, но и у культуры фекальная символика имеет значение. И Рабле, и Гашек (в Швейке), и советские шансонье тоже пачкают. В чем же разница? В направленности, в объекте пачкания. В культуре пачкается то, что отжило себя, что угнетает человека, что ему враждебно. Дело не в фекальной или магической структуре, а в ее функции. Когда Шевцов магически накликает на жида карающий меч ГБ, то это, сочетаясь с пачканием жида, дает античеловеческий эффект. Магия же культуры – магия красоты, очищения человека, возвышения его, магия веры в человека. Магия пронизывает и символику поэзии Шевченко, Пушкина, Галича, Лины Костенко, и произведения хамской культуры соцреализма. Но магия культуры не отменяет логику, разум. Она лишь делает рассудок разумом, эмоционально насыщает логику, превращая ее в диалектику.
Так работа над хамской психикой вдруг опять привела меня к проблеме культуры, в частности к феномену национального гения – Шевченко.
У Шевченко формально есть те же особенности, что и у соцреалистов.
Штампы хамов у него – фольклорные и личные клише (образы); пачкание святого – заземление образа Мадонны; большая художественная роль сексуальных проблем, социальных и личностных, – образ «покрытки», падшей женщины, центральный в «Кобзаре» (не Украина, не классовый протест, не Бог, а «Покрытка»!); искажение грамматических норм – гениальные, бьющие прямо в сердце читателя пропуски слов и «неправильный» синтаксис.
Я достал частотный словарь Шевченко, начал записывать «штампы», логические «ляпсусы», абракадабры, противоречия.
Частотный словарь пришлось упорядочить по-своему: по порядку уменьшения частоты слова в «Кобзаре». Оказалось, что самыми частыми словами являются слова религиозного содержания и слова, связанные со зрением.
Уже это опровергает тезис об атеизме Шевченко.
Наметились линии образов Шевченко. Линия «байстрюка» – «Христа»: байстрюк, «я», «кобзарь», Гонта (вождь восстания гайдамаков против польской шляхты), декабристы, Прометей, Христос, Ян Гус. Линия «вампира»: Гонта, цари, варнак (убийца, душегуб), Боготец (Сатана), байстрюки. Линия Богаотцаприроды: природа как земной рай, художник, кобзарь, Бог. Линия «покрытии» – Катерина, Марина, княжна, батрачка, казачка, Украина, Богородица. Это центральная линия, детерминанта психики и поэзии Шевченко.
Я сконцентрировал силы на этой линии, стержневом образе «Кобзаря».
Оказалось, что в основе образа «покрытки» лежит проблема «греха» – грехопадение, кара за грех и искупление. Грешны все, караются все за грех свой. Шевченко берет лицо угнетенной нации, угнетенного класса, угнетенного пола, самой угнетенной части этого пола. И бьется над проблемой: за что она карается, в чем ее грех, и как искупить его? Такая постановка проблем сближает Шевченко с Достоевским – выбрать самое сложное явление на грани света и тьмы, не упрощая себе художественной задачи. И решать вечные вопросы добра и зла именно здесь, на грани.
Грех покрытки – религиозный (рождение дитяти вне церковного брака), социальный (измена классу – прелюбодеяние с помещиком), национальный (измена нации – прелюбодеяние с москалем, евреем, поляком). Грех этот может быть и не по вине женщины – отсюда образы насилуемых женщин и самой Украины.
Шевченко от стиха к стиху рассматривает все варианты прелюбодеяния и его плодов.
И, наконец, в завершение святотатствует, пишет поэму «Мария». Но как она отлична от святотатства «Гаврилиады» Пушкина. У Пушкина – это отклик на вольтерьянство Парни, это не его личностное, больное, это зубоскальство, эстетически прекрасное хулиганство, издевательство над Церковью, ее ханжеским пониманием Богоматери.
У Шевченко – это решение личной, национальной, классовой, общечеловеческой проблемы «грехопадения» и «искупления». То, что это решение личного «невроза», видно из последующей поэзии Шевченко: покрытка исчезла. В «Марии» Шевченко изжил, разрядил проблему. В чем же это решение?
Мария нарушила формальное табу церкви, но не изменила ни Богу (отец Христа – апостол, предтеча Христа), ни своей нации. И плод ее «греха» воспитан ею в заветах отца – апостола Бога. Согрешив, она дала миру Спасителя, Искупителя родового греха. Плодом своим оценивается грех, а не фактом нарушения табу. Грешники-то как раз – карающие грех и плод греха – Христа. Грешник: Бог-Отец, отдающий своих детей на смертные муки.
Шевченко «Марией» своей создал новое Евангелие, Благую Весть Украины. Богом этого Евангелия является женщина, грешница, рождающая и воспитывающая Спасителя. И она, а не его Ученики, несет Его слово т. е. ее слово) людям. Евангелие Украины, Мадонны-«Покрытки» – это песнь женщине, матери, очищенному греху. И вспоминаются слова самого Иисуса:
«Ничто, входящее в человека извне, не может осквернить его; но что исходит из него, то оскверняет человека».
Я попытался проследить путь шевченковского самоочищения – от «Катерины» до «Марии» – детально, во всех его аспектах, и вдруг обнаружил, что нельзя рассматривать этот путь как непрерывный прогресс. В «Катерине» не только постановка проблемы, но и неявный ответ. Катерина, согрешив с москалем-паном, бросает сына в свет без помощи и сама губит себя – совершая грех посягательства на свою жизнь (уже в первом стихе «Причинна» проблема этого греха – нежелание нести крест жизни – поставлена). Грех покрытки – в отказе от «виховування» ребенка («выховывать» – прятать от врагов – соблазнов, чужих людей, Бога-Сатаны, завоевателя), в отказе от самоочищения и искупления личного греха (родовой искупил Христос). Катерина предлагает сыну искупить ее грех сиротством. Это решение заложено и в словах, в их семантике и в фонетике. Покрытка – покрывается, как и замужняя женщина, платком. В «Катерине» Шевченко говорит о ночи, покрывающей счастье и слезы, о земле, покрывающей умерших, воде пруда, укрывшей тело «покрытки» («покрытой» ранее москалем). Покров в «Катерине» потенциально содержит уже превращение покрытки Марии в Покров Богородицы). Фонетика линии этого образа грешницы связывает «покрытку» с «криницей» (народный символ чистоты, девичества), с чистой дикой лилией – «крыном» и далее – с «кровью» и «кривдою» (неправдой, вредом, нанесенным матерью сыну). В «Maрии» те же мотивы, те же образы – но ставшие явными. Вот в «Катерине» Мать говорит сыну:
«Оставайся шукать батька,
А я вже шукала».
Тут «батько» – москаль, пан, отрекшийся от сына и любимой, соблазнитель. Но он же – неявно – Бог. Грех Катерины в отказе от поисков Бога, в отказе от Бога.
Мария же ждет любимого, апостола Бога. Она видит Мессию до рождения Сына, она распята сама, как распят ее «соблазнитель», как все люди. Она ищет, она рождает Сына на дороге, спасая его от Ирода. Вся ее жизнь в пути. Она разбудила Сына огненной слезой своих страданий и пошла за ним в поисках Правды, Бога, Отца.
Еще до «Евангелия от Шевченка» – «Марии», во всём пути Кобзаря к этой поэме, видно, что где-то, в глубинах поиска, было закодировано в фонетике, в образах, в сюжете, во всем – решение, благая весть, еретическая украинская интерпретация христианского мифа.
У меня возникло предложение, что в украинском языке еще с доисторических времен закодирован миф Шевченко, что всякий язык несет в себе национальный древний миф. Иван Светличный поддержал этот вывод, сославшись на слова Хлебникова о том, что в древности словотворчество было магическим актом, чудотворчеством. Пришлось обратиться к проблемам языкового творчества детей (исследования Корнея Чуковского) и древних народов, к проблемам мифотворчества. Ведь язык возникал вместе с мифом. Миф забыт, но он зашифрован в фонетике, морфологии, синтаксисе[8].
Смысл гения нации заключен в том, что через себя, язык, через личность свою, сознание и подсознание, генотип и фенотип, гений создает личный миф, адекватный языковому мифу и современному этапу развития нации (понятны поэтому языковые поиски Солженицына – в диалектах, древних пластах русского языка). Гений дешифрует языковый миф – дешифрует по-своему, субъективно. Но без этой субъективности не было бы ни объективного смысла мифа творений гения, ни объективного значения гения в развитии национальной культуры. Шевченко был не «одним из гениев» Украины, а ее культурным Богом. Богом – создателем культуры, или «культурным героем», выражаясь структуралистски.
Если древние языческие боги Украины, украинские Христос и Мадонна были вложены в культуру до Шевченко главным образом неявно (за исключением близкого Шевченко философа Сковороды и иерархов украинской церкви), в фольклоре, верованиях народа, в думах кобзарей и в обычаях Запорожской Сечи, то Шевченко создает современную культуру, он Прометей Украины, ее Бог. И верующий, и атеист украинский – если он украинец, а не малополяк, малоросс – связан духовно с Шевченко. Шевченко – Ретранслятор Украины, через него идет связь между современниками и связь поколений.
И это лицо Шевченко – ретранслятора и создателя культуры, ее генератора – ощущается советской властью как нечто враждебное ей. Это и есть национализм. Поэтому Шевченко усиленно интерпретируют, «изучают» в школе – искажая, выхолащивая из него противоречивость, иррациональность, оставляя уплощенный классовый протест, атеизм, делая его предтечей позднего Тычины – московского раба и певца террора. Сейчас, после шестидесятников, истинный Шевченко разрывает свой памятник-могилу, оживает, и потому все чаще чтение его стихов и пение песен на его слова власть прямо запрещает как национализм.
Работа над «Кобзарем» помогла мне лучше понять особенности Кочетова-Шевцова. Вначале я расчистил пласт первобытно-мифологического мышления. Все мифы фашизма налицо.
Миф крови. Потомок положительного героя – положителей. Исключение – евреи у Шевцова. У положительного Гершковича – отрицательные дети, сионисты. У Робермана – старого большевика – сын издает сионистский журнальчик под названием «Унитаз» (намек на «Униту»). Положительный еврей – это чудо белой магии революции, а чудо не передается по крови.
Миф земли. Евреи плохи тем, что они чужеродный элемент, у них нет кровной связи с землей русской.
Миф мужчины и женщины. Женщина – слабое звено, сосуд порока. Через женщину – даже позитивную – враг (жид, шпион) воздействует на позитивного мужчину. Этим объясняется парадокс: некоторые позитивные по крови дети – отрицательны. Но ненадолго – приходит положительный герой, белый маг – парторг Глебов, и заклинанием (письмом отца) уничтожает злые чары (алкоголь, секс чужеродный). К женщинам ходят с плетью или бьют их по заду. Слабым местом обороны страны у Шевцова являются и мужчины-нацмены (татары, украинцы, армяне). Украинец для Шевцова – слабый русский или же скрывающийся еврей. Одного только Шевченко он признает за своего, еще бы: фонетически «шев», да и по семантике сын «шевца» – так сказать, украинизированный, подпорченный Шевцов.
Мифы крови, земли, чужестранца и пола пронизаны всеми формами магии. Тут и магия наименования, и магия заклинания и проклятия, магия волшебного зелья (авторы четко различают правильный и неправильный алкоголь: у Кочетова плох зарубежный, у Шевцова плохи и армянские вина, коньяки; водка – вот наше, советское, волшебное зелье), магия дотрагивания рукой, магия сексуальная (расслабляющая наши священные рубежи между миром загробным и миром живым).
Но Кочетов «подарил» мне и другое – элементы церковноправославной символики. Оказалось, что автопортрет его в «Чего же ты хочешь?» тянется от петуха, Птушкова-Евтушенко, Мамонова[9] на отрицательной, теневой части до Булатова-Сталина, молодого поэта – рабочего Феликса Самарина и раскаявшегося белогвардейского писателя Серафима Сабурова, которые представляют собой три ипостаси Бога: Бога-Отца – Булатова, Бога-Сына – Сабурова (Серафима Распятого), и Бога-Духа Святого – Ф. Самарина (он же – Савонарола).
Есть и змея-соблазнительница, даже две: позитивная Ия Паладина, своя, родная, советская (змея-эксгибиционистка), и Порция Браун, посланница ЦРУ-Сатаны, тоже эксгибионистка. В романе есть структурно одинаковые сцены: Ия соблазняет «святого» (слова Ии) «Савонаролу» (слова Порции) Самарина Феликса – «железного» Феликса, а Порция – Мамонова, т. е. служителя Мамоне, а не Богу-Отцу-Булатову-Сталину. Феликс выдерживает натиск, сохраняет Ию для Булатова, а себя для Валерии Васильевой. Мамонов же напивается, соблазняется «коричневой змеей» и предает святую Русь.
Как хорошо виден смысл этого церковно-православного слоя подсознания – это оязыченное, варварское, суеверное христианство с инквизиторским оттенком. Так злая змея Порция связанна с Жанночкой, которая обладает всеми признаками Бабы-Яги (т. е. дохристианское божество): костяная нога, птичий гвалт и запах, всеведение, пограничность положения между тем и нашим миром, функции советника зла и провокаций.
Миф-мир обоих писателей существенно отличен только в одном. У Кочетова в центре мироздания «я» – «сверх-я», «минуся», т. е. это положительная религия во главе с позитивным Богом. У Шевцова в центре – Сатана-жид, негативный Бог, а «я» – произведено от него, «я» – антисатана, заслон от Сатаны. Обе мифологии манихеистичны, лишь доминанты, акценты у них разные.
Когда я подошел в анализе к этому месту; то понял, что мне нужна фашистская художественная литература, книги по фашистской идеологии и мифологии. А их не было. Я смотрел, правда, фильм Ромма «Обьгкновенный фашизм». Очень много общего с обыкновенным сталинизмом. Но у фашистов больше иррационального, красивости, эстетизма, яркости. Сталинизм предпочитает серые краски, серокрасные, сероголубые, серо-зеленые, рационализированные (хотя и там, и там – в глубине разгул иррациональных сил).
В этом Шевцов ближе к фашизму, как и в своем антисемитизме, как и в отсутствии охамленного христианства, в своей близости к земле (термина «диктатура пролетариата» у Шевцова нет).
Анализ Шевцова – Кочетова наталкивался почти на непреодолимое психологическое препятствие – необходимость перечитывать эту патологию по много раз, с карандашем в руках, изучая грамматические ошибки, особенности стиля, построения сцен, развития тем, мотивов. Этот утомительный труд скрашивался только эмоциями раскрытия тайны и смехом над анекдотичностью, абсурдностью соцреализма.
Вот в поэме А. Софронова вдруг Данте любит… Лауру. Товарищ коммунист, по словам Ленина, долженствующий овладеть всей человеческой культурой, решил поменять любимых женщин Данте и Петрарки – Беатриче и Лауру. И ведь читала это редакция журнала «Молодая гвардия», а потом издательство, где поэма вышла отдельной книжкой. Никто не пожалел беднягу Данте – ему дружным коллективом подсунули чужую даму сердца. А ведь сколько он старался, чтоб имя Беатриче стало бессмертным – благодаря его, а не Петрарковой любви. Но манихеизм не различает позитивных героев – жен и мужчин. Они взаимозаменяемы, т. е. эквивалентны своей позитивностью.
*
Разрядку от страшной атмосферы шевцовских романов давала работа над психологией игры. Мы вдвоем с Таней написали большую статью о методике (и методологии) игрового воспитания. Центральной мыслью было использование главного в игре – эмоций – как рычага морального, сенсорного, интеллектуального развития. Была сформулирована и основная цель «коммунистического воспитания» – гармоническое воспитание личности, социализация ребенка. Фрейд, положенный в основу работы, был тщательно спрятан. На поверхности от него осталась социализация вместо сублимации, осталась и генерализация эмоций (перенос влечений я обозвал павловской иррадиацией). Наметили мы также основные темы будущих исследований: анализ структуры игры, эмоциональных процессов в игре, логической, моральной, эстетической граней сенсорики, разработка повозрастной системы игр, развивающих определенную психическую функцию.
Окончив работу, мы поняли, что нащупали нечто, объединяющее все мои предыдущие поиски: психоанализ; культура и хамство; структурный анализ. Игра и ее закономерности, ее классификация охватывает все сферы человеческой жизни, культуры. И в ней, как нам казалось, ключ к проблеме культуры, к проблеме становления человека, сублимации биологического в явление культуры.
Специалисты-психологи посоветовали нам познакомиться с работой Л. Выготского об игре, т. к. мы в своих выводах были близки его теории игры. В Выготском мы открыли для себя психолога высокого уровня, не имеющего ничего общего с убогой павловской психологией.
Теории Выготского и его ученика Эльконина показали, что главным в игре как ведущей форме деятельности дошкольника является желание, потребность стать взрослым.
В глаза бросается параллелизм эмоциональной основы волшебной сказки и детской игры. В волшебной сказке, по Проппу, отражен миф превращения подростка в мужчину, обряд инициации. В этом мифе, обряде после испытаний мальчик становится взрослым, т. е. мужем, охотником и магом (т. е. могущим управлять окружающим миром). И те же три ипостаси, потребности «стать взрослым» мы обнаружили в игре.
Играя в «педагогическую» игру, дети всегда вносят в нее, улучшая ее, сексуальный момент, магию абракадабры, ритуальные слова и жесты.
Критик Мирон Петровский написал в 60-х годах статью о «критерии цирка» в детской литературе. Ребенок любит цирк за то, что человек там все может, любые чудеса творит – акробат, жонглер, силач, фокусник. Шут, клоун символизирует неумейку, самого ребенка. Но клоун смешон, он символизирует прошлое ребенка, а остальные – его будущее, всемогущество взрослого. Коронный номер цирка для ребенка – чудесная трансформация смешного неумейки (в смехе над ним ребенок изживает комплекс своего детского неумения) во всемогущего: клоун легко, шутя, чудесно повторяет всю программу – жонглера, акробата, силача. Он наглядно изображает будущее ребенка – превращение во взрослого.
И в литературе ребенок любит именно всемогущество простого человека, побеждающего сверхестественное, могущественное Зло – Змея Горыныча, Карабаса-Барабаса, Людоеда и других.
Петровский имел несчастье привести в качестве примера Алексея Маресьева: безногий калека, преодолевший непреодолимые препятствия и вернувшийся в конце концов к профессии летчика, Маресьев могуч как человек, т. к. победил и внешнее зло – мороз, голод, фашистов, и собственный физический недостаток.
И вдруг на Съезде писателей Агния Барто, признанный «классик» советской детской литературы, обрушилась на «критерий цирка»: Петровский сравнил «настоящего человека» с циркачом! Опять все то же соцреалистическое безмыслие: дети должны видеть в Маресьеве «обыкновенного» советского человека, коммуниста, героя (исходя из неявного тезиса, что советский человек – супермен). Они должны! И не важна для педагогов специфика детской психики.
Идеологизируется все. Вот дают детям криптограмму. После расшифровки оказывается, что это одна из самых трогательных строк Шевченко, страдающего в ссылке, в солдатах. Педагогу не важна действительная дидактическая задача криптограммы – он лепит в нее идею. Идея опошляется, она ведь не нужна ребенку в процессе игры. Она нужна глупому педагогу, пичкающему детей идеями и рассматривающему любовь к игре как вкусную облатку для педагогического лекарства против детскости детей.
Непонимание сути сказок, игр сказывается во всем.
Некоторое время педагогами владела пацифистская идея (как всегда, спущенная сверху), что детям вредны ружья, пистолеты, сабли, оружие вообще (было это в период хрущевского «разоружения»), И дети играли палками, камнями, пугачами. После 68-го года потребовали военно-патриотического воспитания и снова начали милитаризировать игрушки. Пришлось дать зеленую улицу детскому оружию.
Педагоги старой закалки смутились: оружие будет способствовать развитию агрессивности. Вначале я, как и старые педагоги, возмутился милитаризмом новой педагогики. Некоторое время потихоньку выбрасывал оружие своих детей. Но они продолжали «бабахать», «тр-р-р-ракать», отступать и наступать, прятаться в засадах. Им нужна борьба со злом, война с ним, нужен подвиг, победа, нужна тактика и стратегия боев. И не имеет значения похожесть их палок на ружья и сабли. Лук им интереснее танков и атомных бомб.
После изучения работ Эльконина и Выготского я понял, что глупы и «пацифисты», и «милитаристы». Если мальчик играет в «шофера», «полицейского» или «вора», то он не обучается профессии, профессиональным навыкам или даже специфическим эмоциям. Он эмоционально «изучает» роли, социальные функции мира взрослых, он входит в мир взрослых, разрушает свой страх перед могуществом и бесконечностью, загадочностью взрослого мира. Многообразные игры развивают эмоциональную сферу, обучают владеть собой, сублимировать свои влечения, замещать нереализуемые влечения реальными действиями, подчиняться внутренним правилам игры.
Дидактизация, идеологизация игры чаще дает противоположный замыслу «педагога» результат – отвращение к взрослой идее, непонятной и скучной. Если взрослый отбирает оружие, то в итоге, сочетаясь с другими факторами, этот запрет оставит в подсознании оружие как мечту о чем-то таинственно-прекрасном, как средство свободы от преград. Искусственная милитаризация детства дает изживание свойственного детям стремления к борьбе и подвигу, вызывает протест против дисциплины в игре, борьбе, труде. Часть детей, правда, может увлечься ролью героических «болванчиков». Но в целом игра в войну не имеет отношения к взрослой войне. Потребность в игре-войне может потом развиться в любовь к борьбе в шахматах, к борьбе с теоремой, проблемой. Все зависит от общей структуры игрового процесса в системе игр, от роли педагога в ней, от успехов в игре, от эмоциональных процессов в играх, от психики ребенка.
Детская «война» луков, пистолетов, мечей – благородная, аристократическая игра ума, военной хитрости и мужества. Что общего в ней с войной «кнопок», машин, ракет – войной, где личность, как и целые народы, – ничто?
Именно не изжившие свое детство в смелых играх борьбы становятся инфантильными взрослыми – садистами, доносчиками, ханжами, инквизиторами-кагебистами, хладнокровными профессорами типа профессора Лунца.
Со Славиком Глузманом мы обсуждали эту проблему – роль игры в борьбе с инфантилизмом, психоневрозами, роль игровых правил в становлении гибкой цензуры в психике. Мы хотели даже, изучив эволюцию игры, эмоции в игре, разработать игротерапию для лечения сумасшедших детей – так тесно связана игра с проблемами изживания фобий, запретных влечений, с созданием механизмов сублимации, замещения предметов влечения, смещения влечений и т. д.
Но ни у него, ни у меня не было времени для игротерапии. Он еврей и потому не смог устроиться на работу в Киеве. После института поехал работать в Житомир. Лечил истерию, психопатию и более сложные болезни. Положение психиатрии, ее низкий уровень, неспособность лечить большинство психозов (если не все) привили ему отвращение к врачебному обману, к глупым коллегам. Посещение тюрем привело его в ужас: сколько там больных психически, сколько здоровых, брошенных в одни камеры с больными. Он старался добиться перевода сумасшедших уголовников в больницу, но удавалось это с трудом. Как человеку, воспитанному на великой русской литературе, в семье врачей, ему трудно было стать хладнокровным лекарем, молчаливо созерцающим мучения больных и бездушие коллег. А тут известия о психушках, угрозы психиатрией, антисемитизм, с которым ему приходилось сталкиваться каждый день. Даже охрана, надзиратели тюрем, боящиеся его как начальства, психиатра, проверяющего положение больных в тюрьмах, имели перед ним преимущество невежества, бездушия, толстокожести, власти карателей и расовой чистоты. Последний легавый чувствует превосходство над евреем, если даже еврей – Лунц. А что уж говорить о еврее с ранимой совестью, со столь тонкой нервной системой, что она откликается на все боли ближних?
Славик писал рассказы. Вкусы наши существенно отличались. Когда он написал рассказ о своих поисках работы, мне рассказ очень понравился, ему же не очень. Он искал художественное обобщение в сюрреалистических образах, в сюрреалистическом построении сюжета. Как психиатр он видел советский абсурд, паралогизм очень хорошо. Ведь это страна шизофрении, сосуществование двух (и более) «стран» – страны, стоящей «на пороге коммунизма» и страны, стоящей на уровне древнего Рима, средневековья, Ивана Грозного, Петра I, Пугачева. Но это и параноидальная страна, с манией величия и бредом отношения – советско-русское мессианство и страх перед происками империалистов, сионистов, украинских националистов, ревизионистов, троцкистов. Все виды болезни есть в этой стране, нет только здоровья. Тут и людоедство, и вампиризм, и чрезмерная конкретность мышления и чрезмерная абстрактность. Огромный сумасшедший дом, где здоровых людей лечат параноики, шизофреники, психопаты, истерики.





