412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Плющ » На карнавале истории » Текст книги (страница 5)
На карнавале истории
  • Текст добавлен: 8 июля 2025, 16:32

Текст книги "На карнавале истории"


Автор книги: Леонид Плющ



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 40 страниц)

Такова была реакция интеллигента, воспитанного в духе сталинского презрения к «человеку массы» комсомольца, на правду о народе, забитом, живущем растительной жизнью (но сохранившем элементарно-человеческие качества).

Была еще одна причина протеста против шума, поднятого прессой вокруг Солженицына. До публикации «Ивана Денисовича» громили «Не хлебом единым» Дудинцева. Но Дудинцев критиковал сталинизм с партийных позиций, во имя идеалов Октября. Он оставлял надежду на будущее. Я тогда смутно чувствовал, что после «Одного дня Ивана Денисовича» возможен только пессимизм, что Солженицын – антисоветчик, что он раскрывает лживость самых основ советской власти, а не ее извращения Сталиным.

Странно было слышать похвалы Солженицыну после ругани в адрес Дудинцева. Я хотел было написать письмо в «Литературную газету», в котором собирался вскрыть этот парадокс официальной критики. До сих пор радуюсь, что не сделал этой ошибки, т. к. уже в следующем году частично понял художественную глубину «Одного дня».

«Новый мир» опубликовал «Дневник Нины Костериной» – реальный дневник реальной Нины Костериной, дочери коммуниста Алексея Костерина, осужденного как «враг народа». Была близка и понятна ее чистая комсомольская вера в свое общество, ее реакция и боль в связи с арестом отца, повторение ею – несмотря на чудовищное преступление власти против отца – подвига Зои Космодемьянской.


*

Прошло несколько лет, и я прочел самиздатские статьи Алексея Костерина о сталинизме, о трагедии крымско-татарского народа. Приехав летом 68-го года в Москву, я узнал о Костерине много биографических подробностей, которые усилили интерес и уважение к нему. Зинаида Михайловна Григоренко предложила съездить к нему домой. Пришлось выбирать между деловыми свиданиями и встречей с Костериным. Я выбрал «дело», а не человека. Вокруг было так много прекрасных людей, что интерес еще к одной личности был недостаточно велик, чтобы перевесить «дело». Казалось, что впереди еще много времени и я успею с ним встретиться.

После Октябрьских праздников мне позвонил Петр Якир и сообщил о смерти Алексея Евграфовича Костерина. Я поехал на похороны. В крематории собралась масса народу. Чиновник крематория подгонял всех нас с похоронами: стояла очередь с другими умершими. Очередь – как за хлебом или пивом – и смерть!

Вокруг – шпики. Я тогда еще не умел их распознавать. Мне их показывали. Шпики, как ни странно, сняли гнетущую атмосферу чиновничьего похоронного учреждения. Враг восстановил значимость минут.

Выступил Петр Григорьевич Григоренко. Мы отвыкли от пафоса, но его пафос не казался фальшивым, режущим ухо – опять-таки благодаря присутствию врага, агентов КГБ. Чиновник замер: в стране давно отвыкли все от искренних революционных слов. К нему подбежал шпик, и чиновник начал кричать, чтобы освободили место для следующих похорон.

Все разъехались. Часть поехала к генералу Григоренко домой. Там тоже выступали – чечен, евреи, русские. Чеченский писатель Ошаев рассказал о борьбе Костерина в партизанском отряде в гражданской войне на Чечне.

За столом сидела жена Костерина. Она плакала. Меня подвели к ней и познакомили: «с Украины». Стало неловко – представитель украинцев, а не просто человек.

Через год я познакомился с дочерью Алексея Евграфовича Костерина – Еленой, сестрой Нины. Она немного рассказала об отце и о Нине. О Нине помнила немногое, в основном ссоры с ней.

Рассказала о смерти отца. После вторжения в Чехо-Словакию отец очень переживал. Наконец не выдержал и отправил в ЦК партии письмо с партбилетом, т. к. оставаться в этой партии уже не было сил: всякие надежды на ее возрождение исчезли.

Лена пришла к матери и сообщила о выходе Алексея Евграфовича из партии. Мать сказала, что он этого не выдержит, умрет. И, в самом деле, через неделю Костерин умер.

Я спрашивал у Лены: «Что это – фанатизм?» Видимо, нет. Но когда в конце жизни понимаешь, что собственная жизнь, идеалы потерпели крах, – это невыносимо. Даже в лагере он сохранил веру в здоровые силы партии, но возрождение сталинизма развеяло последние иллюзии.

После моего ареста Лену вызывали в КГБ и допрашивали о встречах со мной. Естественно, она ничего не сказала им. А я в заключении часто вспоминал наши встречи, прогулки по Киеву…


*

Я нарушил хронологию событий, т. к. важнее причинная, точнее – духовная, а не временная связь событий. Возвращусь в 1963 год.

Появилась статья Ермилова о «Людях, годах, жизни» Эренбурга. Тогда еще не было «Архипелага ГУЛАГа», и потому книга Эренбурга значительно расширила наше представление о временах, мягко называемых «периодом культа личности». Эренбург обрисовал широкую панораму уничтожения Сталиным культуры, партии, советского аппарата. Он писал о том, что «мы знали, но молчали». Что ж, не совсем моральная позиция, но зато честное признание. Большинство официальных разоблачителей либо сами когда-то поддерживали культ, либо сидели в норах, но почти никто не покаялся в своей вине. Ермилов обрушился на Эренбурга именно за честность, за «теорию молчания».

«Комсомольская правда» опубликовала статью «Куда ведет хлестаковщина» – о «я»-честве Евтушенко, о потере им партийности и еще каких-то добродетелей. Мы достали самиздатскую «Автобиографию» Евтушенко, которая вызвала столь бурную реакцию газеты. «Я»-чество действительно было, хлестаковщина тоже, но была и искренность (которую он потерял в конце 60-х годов, когда стал официально признанным «оппозиционером», ездящим за границу, чтобы помогать КГБ сохранять декорацию либерализма).

В газетах опубликовали выступление секретаря ЦК партии по идеологии Ильичева. Ильичев обрушился на формализм, абстракционизм, на чуждые советскому народу идеи поэзии Есенина-Вольпина.

В воздухе запахло очередной «охотой за ведьмами».

У меня к тому времени появились знакомые писатели, поэты. Они рассказывали подробности погрома.

Никита Сергеевич посетил выставку современных советских художников в Манеже. Последовала речь вождя перед писателями. Хрущев, в частности, напал на писателя Виктора Некрасова. Обвинялся Некрасов в двух грехах. В своем рассказе о путешествиях во Францию и США Некрасов описал разговор с американцем. Американец сказал, что нехорошо, когда советские журналисты, увидев Америку, изображают ее лишь черными красками – есть ведь и белые. Пишите «фифти-фифти» – черное и белое в американской действительности. Теория «фифти-фифти» возмутила Хрущева своей беспартийностью. Никита Сергеевич сострил: «Некрасов, но не тот».

В своем рассказе Виктор Некрасов похвалил заменательную художественную находку в кинофильме «Застава Ильича». Сын погибшего на фронте видит призрак отца и спрашивает его: «Что делать?» (все зрители понимают, что сын выражает растерянность и основной вопрос нашего поколения, вошедшего в жизнь после XX съезда). Отец вместо ответа спрашивает сына, сколько ему лет, а затем говорит: «А мне было 20». Любому сколь угодно невежественному зрителю было ясно, что отец посоветовал сыну самому искать свой путь, свой ответ.

Но мудрый литературовед ничего не понял. Он с гневом и пафосом сказал, что даже собаки учат своих щенков. Невежество мудрого партийного руководства, наглое вмешательство в литературу и живопись возмутили интеллигенцию.

Украинские правители последовали вслед за Москвой.

Подгорный тоже выступил против Виктора Некрасова. Набросились на формализм Драча, Коротича, Винграновского. Мы с женой почти ничего не знали о возрождающейся, молодой украинской поэзии и поэтому были благодарны критикам за указания, что и в украинской культуре появилось что-то свежее, честное. Прочли всех критикуемых. И в самом деле – хорошо.

Мне Драч показался гораздо более талантливым, чем мой тогдашний кумир Евтушенко.

На общем фоне погрома культуры зловещим фарсом показалось выдвижение Солженицына на Ленинскую премию. Особенно возмутили меня слова об истинно народном герое Солженицына – Иване Денисовиче, о пафосе… рабского труда.

Главной психологической пружиной моего протеста против восхвалений Солженицына было не то, что не понравилось у Солженицына, а то, что он нравился этому Гришке Распутину (именно так я ощущал H. С. Хрущева в то время). Лишь через год я понял свою ошибку и старался в дальнейшем не подходить ни к жизни, ни к искусству с позиций политической ситуации сего дня.

В библиотеке Академии наук устроили собрание. Выступил официальный украинский художник Касиян. Он взахлеб (от восторга) рассказывал о посещении Хрущевым выставки в Манеже, о встрече Хрущева с писателями и художниками. Касиян достал свою записную книжку и вычитывал из нее фразы Хрущева. Мне все время казалось, что Касиян, сознательно притворяясь дурачком, издевается над вождями – настолько ясно вырисовывалась картина хамского глумления над художниками и писателями, тупость вождей и благородство таких, как скульптор Эрнст Неизвестный. Вот Эрнст говорит: «Меня ценит Пикассо», возражая утверждению Никиты, что его картины – мазня и патология. Хрущев отвечает: «Ну и катитесь туда, где вас ценят».

Обращаясь к молодой поэтессе (кажется, Белле Ахмадулиной) Никита говорит: «А ну-ка, содержимое красной кофточки, подойдите сюда поближе». Цитирую все по памяти, а потому неточно.

Затем Касиян рассказал об аналогичных диалогах Хрущева с Аксеновым и Вознесенским.

После своего рассказа Касиян пообещал ответить на вопросы. Вначале Касиян прочел записку о том, что ослаблен партийный контроль над киевскими художниками. В ресторане «Метро» стены покрыты формалистическими фресками. Еще более буржуазные фрески на автовокзале и в аэропорту Борисполь. Касиян сообщил, что уже приняты соответствующие меры.

Послал ряд вопросов и я.

«Ермилов – это не тот, что травил Маяковского?»

Касиян ответил пословицей: «Кто старое помянет, тому глаз вон». Я с места выкрикнул вторую часть пословицы: «А кто старое забудет, тому два».

Во втором вопросе я противопоставил Ивану Денисовичу Нину Костерину и спросил: «Кто же из них народный герой?» Касиян невразумительно объяснил всю глубину народности в образе Ивана Денисовича.

Далее я спрашивал о причинах закономерности превращения талантливых писателей и поэтов в ничтожества после признания своих ошибок и возвращения на истинно партийный путь. В качестве примера привел Д. Павлычко и П. Тычину.

Касиян ничего не понял и ответил, что партия не против таланта, а за правильную направленность таланта. Зал рассмеялся.

После собрания мы с женой поспешили на автовокзал и в ресторан. Опоздали. В ресторане фрески сбили уже, а на автовокзале осталось худшее.


*

В разгар этих событий на «идеологическом фронте» мы познакомились с вором Артуром Кадашевым. Этот вор попал под поезд, ему отрезало ногу. Мы хотели ему помочь. Он решил «завязать», а для этого нужно было устроиться на работу и прописаться, т. е. получить право на жительство в Киеве.

Артур переехал к нам, в нашу комнату, которую мы снимали по высокой цене.

Биография Артура довольно типична для нашей страны. Чечен, вместе с родителями был выселен в Среднюю Азию. Голодал вместе со всеми, ненавидел русских. Лет в 10 пристал к цыганскому табору, стал воровать. Ну, а дальше – тюрьмы, лагеря.

Подробно рассказывал о воровских законах, о поножовщине, проститутках и т. д.

Нас поразили в нем большая гордость, уважение к себе и воровским моральным принципам, чувство юмора, удивительное чутье на фальшь. Он очень быстро указал нам на фальшь нескольких наших друзей – через некоторое время мы убедились в справедливости его слов.

Я начал готовить Артура в школу; по его словам, он закончил 6 классов в лагере. Поразительно быстро он усваивал математику. Геометрия давалась ему легче, чем арифметика, так как он умел немного рисовать. Заниматься с ним было приятно. Мы, увидев его склонность к романтике (в нем было что-то от Челкаша Горького), стали читать ему Паустовского, раннего Горького и Грина. Паустовский ему не понравился, зато Грина он полюбил.

По вечерам он пел великолепные блатные песни – ни слова, ни звука пошлости. Особенно нам понравилась известная блатная русская песня, которую он пел по-чеченски. По-русски она была намного хуже. По-чеченски песня была особенно мелодичной, звуки как-то сталкивались между собой, плавно переходили друг в друга.

Артур очень страдал от того, что сидит у нас на шее: он видел, насколько мы бедно живем, и удивлялся – ведь мы люди с высшим образованием. Еще больше удивлялся он тому, что наш общий знакомый, писатель Ф. А. Д., живет еще беднее. Он всегда думал, что советские писатели – богачи. Мы объяснили ему, что это верно для таких, как Корнейчук, Шолохов и им подобные.

Ф. А. Д. однажды обворовали карманники. Артур был возмущен – разве можно воровать у бедных? Мы смеялись: ведь вор обычно не думает, на какие гроши придется жить обворованному.

Артур стал чинить обувь нам и всем нашим знакомым. Это создавало иллюзию, что он хоть чем-то расплачивается с нами.

Мы с женой пошли в райком комсомола и рассказали об Артуре. Мы попросили помочь ему в прописке и устройстве на работу. Секретарь райкома загорелась состраданием к Артуру, но объяснила, что райком ничего не сможет сделать.

Я вспомнил о Ю. П. Никифорове, кагебисте, с которым я встречался по поводу телепатии, Я позвонил ему. Он назначил свидание в Софийском соборе, недалеко от здания республиканского КГБ и от будущей моей тюрьмы. Юрий Павлович объяснил, что КГБ не имеет власти давать прописку. Когда я спросил, есть ли смысл обратиться в обком партии, Никифоров посоветовал пойти в обком комсомола: они-де моложе и лучше поймут наши намерения. Столь трезвая оценка кагебистом бюрократической глухоты обкомовских партийцев меня поразила.

Пошли в обком комсомола. Секретарь областного комитета комсомола сразу спросил: «Зачем это вам нужно?»

Мы терпеливо объяснили, что нужно помочь человеку встать на путь честного труда. Он опять спросил: «Но вам-то это зачем нужно?»

Пришлось повторить газетные штампы о борьбе за каждого человека. Кажется, понял и направил в ЦК комсомола. Нас принял второй секретарь Кулик. Опять тот же вопрос, но еще большее непонимание. Мы еле сдержали свой гнев и в который раз повторяли свое отношение к людям. Наконец случайно мы нашли формулу: мы – педагоги и хотели бы участвовать в воспитании вора. Ему «все стало ясно», и он позвонил министру внутренних дел. Отвечал ему заместитель министра. Того волновал все тот же вопрос – наши мотивы. Кулик объяснил все нашими педагогическими интересами. После телефонного разговора Кулик рассмеялся. Оказывается, замминистра обещал устроить прописку, если ЦК комсомола устроит Артура на работу. Кулик объяснил, что невозможно устроить на работу, если нет прописки. Заколдованный круг. Затем комсомольский вождь обратился к сидящему в кабинете парню: «У вас на Киевской ГЭС не хватает рабочих рук. Устрой его на работу». Парень, секретарь комсомола ГЭС, резко запротестовал: «Мы и так не знаем, что нам делать со своими хулиганами и алкоголикам». Пришлось уйти ни с чем.

Прошло шесть лет, и я вновь встретился с тем самым секретарем ГЭС. Он был уже одним из самых видных участников украинского сопротивления. Я напомнил ему о нашей первой встрече. Он не помнил, но признал, что в те времена был действительно «твердокаменным» комсомольским деятелем.

Мы пошли в Верховный Совет, на прием к «знаменитому» партизану Ковпаку. Стояла очередь. Секретарша выслушала нас и объяснила, что Ковпака нельзя тревожить по таким пустякам. Кроме того, Киев – столица, и отбывших наказание в нем не прописывают.

Мы решили написать письмо Хрущеву. В письме мы описали кратко жизнь Артура, намекнули на ответственность правительства за трагедию чеченов и описали наши злоключения с пропиской. Подписали пятеро – мы с женой, моя сестра и Ф.А.Д. с женой.

Артур стал терять все надежды, его стыд быть грузом на нашей шее нарастал.

Вместе с ним мы пошли в ЦК партии. Нас приняла женщина-юрист. После секретаря райкома комсомола это был второй человек, который не задавал вопроса о наших мотивах. Она вспомнила 30-е годы, когда она помогла какой-то проститутке. Артур не зашел к ней, ожидал в приемной. Она попросила, чтоб он зашел. У Артура великолепное чутье на людей, он интуитивно чувствует, кому что нужно говорить. Он не бил на сострадание, он шутил. Товарищ из ЦК была покорена настолько, что тут же позвонила какому-то деятелю ЦК, ведающему пропиской. Того не было на работе. Она объяснила, что завтра уезжает в Крым и потому лишь через месяц сможет взяться за прописку Артура. Я вспылил, но сдержался и вежливым тоном попросил подождать день, так как Артур уже не выдерживает безделья и не хочет жить на наши деньги. Она была шокирована моей дерзостью и объяснила, что билеты уже куплены и что ее дети будут недовольны задержкой.

Мы поднялись и не простившись вышли.

Артур смеялся над нашей наивностью. Он сказал, что у нас вообще ничего не выйдет и ему придется жить «собственным трудом» – воровать. Долго уговаривали, чтоб он и думать об этом перестал.

Через неделю-две нас вызвали в Министерство внутренних дел (тогда – охраны общественного порядка). Артура тут же стали допрашивать. У всех бывших зэков сохраняется ненависть и презрение к милиции. Грубый тон майора возмутил Артура, и он сказал что-то резкое. Нас развели в разные комнаты. Стали допрашивать и нас.

Опять мотивы, но уже с собственными предположениями: мы-де хотим погреть на этом руки, Артур нам заплатил, и мы хотим помочь ему заниматься темными делами. Жена моя стала кричать, что он – жандарм (я про себя подумал, что она напрасно так оскорбила жандармов).

В заключение майор показал нам наше письмо к Хрущеву и сказал, что милиция не может позволить уголовникам жить в Киеве.

Что оставалось делать? Отправили Артура в Одессу, к моему другу, решили ждать даму из ЦК.

Артур вернулся из Одессы раньше времени. Он решил шить обувь на продажу. Пошел на базар, закупил сапожные инструменты и кожу. Вернулся с базара поздно. Сообщил, что встретил знакомых воров. Те якобы угрожали ему. На следующий день он скрылся. Я позвонил в МВД майору и сообщил об исчезновении Артура. Не дослушав меня, майор заявил, что Артур, как он и думал, связан, видимо, с шайкой. Тут же по телефону он стал меня допрашивать о приметах друзей Артура. Я обозвал его идиотом. Майор пообещал отдать меня за оскорбление под суд. Я сказал, что буду рад на суде доказать вину милиции, ее бездушность.

Жена предложила позвонить даме из ЦК – авось, уже вернулась из Крыма. Звонила на этот раз она сама, не доверяя моим нервам. Дама была дома, но раздраженно заявила, что готовит детей в школу и поэтому не может разговаривать об Артуре. Моя жена высказала ей все, что мы думали о ЦК партии.

На следующий день пришла повестка Ф.А.Д., нам и Артуру явиться в паспортный отдел. Заведующая паспортным отделом встретила очень приветливо и сообщила, что получено разрешение прописать Артура. Мы объяснили ситуацию. Она разволновалась и стала расспрашивать об Артуре, его жизни и т. д. Ф.А.Д., растроганный заботой паспортистки, дал ей прочесть биографический рассказ об Артуре.

Через день всех нас вызвали в уголовный розыск. Начальник угрозыска выслушал наш взволнованный рассказ и заявил, что Артур – типичный мошенник.


*

В Одессе после переезда в Киев у меня оставалось несколько друзей. Один из них некоторое время был самым близким. К. вырос еще в большей нищете, чем я, и был гораздо более непримирим к советской буржуазии. В 9-10 классе, когда я был «комиссаром» бригады содействия пограничникам, он помогал матери, работая ночным сторожем рыболовецкого колхоза, и учился одновременно в школе.

В конце 10 класса он обнаружил всамделишнего шпиона и участвовал в поимке его.

Вместе с ним я ходил в «легкую кавалерию», учился в университете, переживал «измену» друзей, т. е. уход от общественной деятельности в учебу, семейную жизнь и т. д.

Летом 1964-го года мы с женой пришли к нему домой и стали обсуждать хрущевиану. К. защищал Хрущева, указывал на достижения в поднятии целины. Закупки хлеба за границей сводил лишь к засухе. Немало теплых слов было сказано о восстановлении ленинизма. Перешли к Евтушенко. К. обвинил Евтушенко в хлестаковщине, в непартийности. С хлестаковщиной я согласился, но отстаивал значение попыток Евтушенко оторваться от платы «за корм», вернуться на позиции пореволюционной поэзии 20-х годов. К. обрушился на формалистические «выкрутасы», подменяющие содержание. Я знал, что К. любит Маяковского, и напомнил значение футуриста Хлебникова для Маяковского, значение поэтических формалистических поисков в творчестве самого Маяковского. Незаметно спор перешел к значению Бриков в жизни Маяковского, а затем к евреям.

К. стал приводить случаи стяжательства, коррупции, спекуляции евреев, в частности, говорил о взятках, которые берут евреи-профессора Мединститута. Я признал все эти случаи, но связал антисемитизм К. с антисемитизмом фашистов: ведь и их антисемитизм не беспочвенен, они тоже обыгрывали частные случаи.

У нас в Киеве заменили старых продавцов-евреев комсомолками – украинками и русскими. Очень быстро они освоились со спецификой своей профессии и стали воровать и обвешивать покупателей. В некотором отношении стало еще хуже: обвешивают более нагло, в больших размерах. Те обманывали вежливо, эти грубо. Поди скажи расово чистой комсомолке-продавщице, что она недовесила, – она поднимает такой скандал, что и рад не будешь.

– Ты же марксист и должен знать, что причины коррупции, спекуляции, воровства социальные, а не национальные. Продавцам дают столь малую заработную плату, что не воровать они не могут. Их воровство – заслуга Никиты.

Спор накалялся изо дня в день, пока мы не расстались, обменявшись оскорблениями: я назвал его советским фашистом, он меня – советским мелким буржуа.

Я очень мучился разрывом и пытался объяснить причины разрыва для себя.

«Социальные источники» нашей дружбы одни и те же. И антисемитизм, в частности, имел социальные основания. Путь до 3–4 курса у нас совпадал, протест против официальной лжи, попытки бороться со злом в рамках комсомола тоже совпадали. И вот он стал апологетом бюрократии, антигуманитарием, остался антисемитом, а я стал противником режима, «юдофилом».

Почему?

Я вспомнил первые годы дружбы с ним.

Я любил Лермонтова, «Лесную песню» Леси Украинки, он – Маяковского. Споры о поэзии вращались вокруг «грубой честности и прямоты» (его позиция) и «красоты», вокруг «чахоткиных плевков» старого мира, которые вылизывал Маяковский, и моего протеста против рекламных стихов и агиток Д. Бедного и Маяковского. И вот сейчас некоторая инверсия: я за антисталинские (с намеком на антихрущевские) агитки Евтушенко, он за апологию «возвращения к ленинским нормам». Но и прежнее у нас осталось: я подчеркиваю художественные достоинства некоторых «вывертов» Евтушенко, К. – только за «правильное» содержание.

Вспоминались прежние «афоризмы» К.: «Плевать на розы, соловьев и вздохи при луне. Для розы нужен навоз, и это главное. А ты хочешь нюхать только розы. Запах авиационного бензина или ацетона приятнее духов. Звуки шторма – музыка лучшая, чем симфония какого-нибудь Чайковского».

Во всем этом было и мне нечто близкое, но я пытался ему доказать, что симфония все же важнее для культуры, чем звуки шторма, и что не стоит отрекаться от соловьев и любовных вздохов.

На год-два наши эстетические споры прекратились: К. влюбился и полюбил Есенина, Грина, Экзюпери. Вместе мы пережили «Не хлебом единым» Дудинцева.

Потом произошел разрыв К. с нею. К. очень трогательно, отнюдь не «по-пролетарски», переживал это.

И вдруг вернулся на прежние позиции.

Вспомнилось презрение К. ко всякой «болтовне» философов, к этике, эстетике, к интеллигенции.

В этом я вижу психоидеологические истоки его нынешней позиции – недостаток культуры, слепота социального протеста, неумение мыслить диалектически, вульгарный материализм.

После свержения Хрущева я попытался вернуть дружбу, ведь факты теперь доказали мою правоту.

Увы, К., признав политические «ошибки» Хрущева, остался антисемитом. Он, правда, попытался протестовать против бюрократии, стал даже изучать Гегеля, чтобы постигнуть философские причины сталинизма-хрущевизма. У него были неприятности с парткомом университета, дело чуть не дошло до насильственного помещения в «психушку». Но обошлось, т. к. он бросил философствовать, заниматься комсомольской работой и стал еще большим юдофобом.

Последнее явление очень важно для понимания трансформации социального протеста низов в апологетику строя.

У меня был очень умный и честный учитель Н. Он все время конфликтовал с дирекцией школы. К 1965 году в школе случайно сконцентрировалось много учителей-евреев. Они стали травить Н. и в конце концов выжили его из школы.

Когда я с ним встретился, он люто ненавидел евреев. Я пытался напомнить ему, что он член партии, коммунист. Ничего не помогало – «евреи виноваты в извращениях власти». Я напомнил ему, что «еврейская клика» в его школе травила и учительницу русского языка, еврейку.

– Только за то, что она изменила еврейству и любит русскую культуру. Я ведь не обвиняю всех евреев. У меня есть друг-еврей, который тоже не любит одесских евреев.

Я не буду приводить многолетних споров с Н. о евреях и власти. Все это так знакомо всем, кто интересовался антисемитизмом.

Споры закончились, как и с К., взаимным навешиванием ярлыков. Я Н. очень любил и люблю, но поддерживать прежние отношения стало трудно для обоих.

Дочь Н. – М. тоже пострадала от «еврейской клики»: в школе ей стали занижать отметки. Н. вынужден был пригрозить клике судом, коллективным письмом родителей в ЦК партии. Клика отступила.

М. под влиянием этой истории также стала антисемиткой. Начались споры с ней: очень искренняя, умная девушка, и мне хотелось переубедить ее.

Я пытался объяснить ей причины возникновения «клики» – духовная атмосфера в стране, крайне низкий моральный уровень чиновников просвещения, Сталинские методы борьбы за теплое местечко. Напомнил все о той же учительнице-еврейке. В отличие от отца-коммуниста комсомолка частично поняла мое объяснение одного этого случая, но сослалась на взяточничество при поступлении в Одесский мединститут:

– Ведь и твоя сестра не поступила в мединститут только потому, что бедная и нееврейка?

Я указал на те же явления в нееврейском университете, куда трудно поступить евреям и бедным.

Она рассказала о всемирной еврейской солидарности, коррупции, непатриотизме евреев и прочем. Я осторожно спросил ее, не слышала ли она о всемирном еврейском заговоре. Нет, не слышала, но не исключает его возможности.

Пришлось рассказать о фальшивке русских фашистов – «Протоколах сионских мудрецов», где эта идея детально разработана.

Но даже параллель с фашизмом не действовала как следует: если не антисемитская идеология, то юдофобские эмоции у М. остались.

Пришлось прибегнуть к эмоциям.

Во время очередной дискуссии М. сказала, что я нечестен, защищаю евреев потому, что моя жена наполовину еврейка.

В коляске заплакал мой сын-младенец. Я заорал на него:

– Ах ты, жидовская морда! Опять гадишь русскому народу! (М. – русская.) Жиденок пархатый!

М. заплакала от обиды – кому же хочется признаваться в близости к фашизму!..

Успокоившись, она упрекнула меня в жестокости к людям, в нечестности приемов полемики.

Я ответил, что с фашистами нельзя говорить вежливо, это я оставляю Сталину, Хрущеву и Брежневу.

Наши споры все же заставили М. думать. Она стала научным работником, столкнулась с официальным антисемитизмом и кое-что поняла. Махнув рукой на евреев и власть, ушла в науку, спряталась в чистоту физических формул.


*

То ли в 61-м, то ли в 62-м году в «Литературной газете» появилось письмо читателя «Долой Муху-цокотуху». Автор письма рассказывает, что его ребенок читал эту самую «Муху-цокотуху». Отец решил проверить, что читают по совету учителей дети, и… пришел в ужас. Вся страна борется с мухами-переносчиками инфекции. А у Чуковского муха – положительный герой, и комар, пьющий, как известно, кровь людей, переносчик малярии, – тоже положителен. Более того, брак мухи с комаром – брак противоестественный. Автор намекал (разве может советский человек говорить о таких ужасных вещах вслух, прямо?), что дети могут, прочитав такое, научиться чему-то вовсе дурному.

Через некоторое время появилась статья Чуковского. Чуковский писал, что вначале он воспринял письмо о мухе как неудачный фельетон. Но потом он стал получать письма, в которых другие читатели поддержали протест против героизации разносчиков заразы. Он вынужден был поэтому написать ответ.

Я рассказываю об этом по памяти, т. к. мою коллекцию благоглупостей в прессе нам не удалось вывезти на Запад. Казалось, что эта дискуссия говорит лишь о том, что дураки в земле русской (как, впрочем, и во всех прочих землях) еще не перевелись.

Не тут-то было. Через несколько месяцев после дискуссии в «Литгазете» в Министерстве просвещения УССР обсуждалась новая программа для детских садов. Моя жена работала методистом по дошкольному воспитанию в методическом кабинете министерства и занималась вопросами методики подачи и подбора художественных произведений для детей. И вот встал вопрос о списке рекомендованных книг для детей дошкольного возраста. Одна из работников министерства сказала, что, к сожалению, в сказках воспеваются вредители сельского хозяйства: мышки, зайчики, суслики, и, более того, даже (!) волк, уничтожающий колхозный скот, бывает положительным героем. Ее поддержали преподаватели Педагогического института.

Разгорелась дискуссия. Незначительным большинством голосов вредители сельского хозяйства отстояли свое право на существование хотя бы в сказках. Но потери они понесли: было решено уменьшить их долю в сказках, а за счет этого увеличить долю маленького Володи и большого Ленина.

Прошло время. В той же «Литературной газете» появилась очередная статья негодующего читателя, если не ошибаюсь, доктора или кандидата экономических наук. Ученый экономист увидел, что сын его увлекается «Томом Сойером» Марка Твэна. Бдительный страж литературных интересов сына прочел книгу и пришел в ужас. В книге воспевается хулиган и бездельник Том и высмеивается добросовестный ученик, воспитанный мальчик, брат Тома Сид. Автор с благородным пафосом в конце статьи спрашивает: на каких примерах воспитываются наши дети?

Редакция, видимо, встревожилась, так как ответила юмористической статьей.

Редакция-де, воодушевленная примером товарища экономиста, решила проверить содержание всей мировой литературы. И – о, ужас! От древних греков до Пушкина и далее в качестве положительных героев выступают аморальные люди.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю