Текст книги "На карнавале истории"
Автор книги: Леонид Плющ
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 40 страниц)
Учиться в университете было легко. После лекций оставалось много свободного времени. Комсомольская работа внутри университета не удовлетворяла – борьба за успеваемость, коллективные посещения театров, кино. И всё…
Мы, несколько студентов, прочитали о математическом кружке в Московском университете, где студенты решали серьезные научные проблемы. Стали перед профессорами настаивать, чтобы и у нас открыли такой кружок. Открыли. Возглавляла его довольно глупая женщина (в Москве занятия проводили крупнейшие ученые). Она давала нам задачи из учебников. Было скучно. Кружок захирел и распался.
К комсомолу в это время я относился отрицательно, протестовал против демагогии, ура-оптимизма, против того, что пребывание в комсомоле сводится к оплате членских взносов.
Но один из моих друзей убедил меня, что нужно не критиковать комсомол, а собственной деятельностью переделывать его. Такую деятельность он видел в «легкой кавалерии». (В дальнейшем наши пути резко разошлись: он ушел в чистую науку, я пытался балансировать между научной и общественной деятельностью. Несколько раз он приезжал в Киев, хотел ко мне зайти, но друзья предупредили его, что это опасно, и он не решился. Ну что ж, каждый имеет право на страх, если не моральное, то юридическое: он защитил диссертацию, стал заведующим лабораторией, получал почетные премии.)
«Легкая кавалерия» состояла из студентов и молодых рабочих. Занималась она тем, что ловила проституток, воров, спекулянтов, «стиляг». Стиляг ловили и усовещали. Если это не помогало, им стригли волосы, разрезали брюки, срезали подошвы.
Я презирал стиляг за духовную пустоту, но протестовал против расправы над ними. И в этом мне удалось добиться своего – мы перестали их ловить.
Когда удавалось поймать спекулянта, мы отнимали у него товар, прятали в специальный сейф и передавали спекулянта милиции. Отнимать товар мы не имели права, но милиция нас в этом поощряла. Если спекулянту или вору удавалось замести следы, его били. Штаб наш находился в бомбоубежище. Когда наступало время бить, часть из нас, «слабонервные», удалялись из комнаты, затем включалась сирена, и начинались побои. Бить мы тоже не имели права, но милиционеры советовали бить, если нет прямых улик. Один из подростков, член нашего отделения кавалерии, очень увлекался побоями. Я это заметил и стал настаивать, чтобы его удаляли во время побоев, – ведь из него растет садист.
Мы, несколько студентов – членов штаба, стали протестовать против побоев. Но большинство очень логично доказывало, что мы – гнилые интеллигенты, что бить этих мерзавцев надо.
Нам было стыдно за свои слабые нервы…
Однажды мы поймали молодого вора. Он предложил свою помощь: «Я знаю места, где собираются бродяги, проститутки, воры, я помогу вам вылавливать их, если вы примете меня в штаб». Это предложение большинству из нас показалось омерзительным, и мы отказали ему. Было ясно, что вором он стал по романтическим мотивам, а наш штаб привлекал его тем же – романтика поиска, культ силы.
Пребывание в «легкой кавалерии» постепенно открывало глаза на многое, очень ярко изобличало методы и сущность борьбы с преступностью в СССР.
Я руководил торговым сектором. Мы заходили в столовую и заказывали еду и напитки. Затем заставляли официантов взвешивать поданное нам. Обычно оказывалось, что поданное гораздо меньше заказанного. Составлялся протокол. Директор или шеф-повар отзывал нас в отдельную комнату и предлагал водку, роскошные закуски и даже свои часы. Мы, как идейные комсомольцы, и его предложения записывали в протокол.
Больше всего нам приходилось бороться со спекулянтами. Я предложил вывесить в штабе плакат с цитатой Ленина: «Спекулянт – враг народа». (Вера в магическую силу слова была столь велика, что я думал, будто большинство молодых спекулянтов, увидев слова самого Ленина, поймут глубину своего падения и исправятся.)
После Московского фестиваля (1957 г.) в Одессе появилось много негров, арабов и других иностранцев. Резко возросла проституция. Нас бросили на борьбу с проститутками. Мы ходили по паркам и вылавливали парочек из-под кустов. Было очень стыдно, но что поделаешь – надо.
Помню, поймали одну девушку и привели в райком комсомола. Секретарь райкома стал держать перед ней громовую речь о чести советской девушки. Напирал он главным образом на то, что она подрывает престиж страны. Девушка упорно стояла на том, что ее половые органы принадлежат только ей и не дело комсомола вмешиваться в утилизацию их (говорила она, конечно, более грубо). Однако после угрозы тюрьмой она сдалась и признала свою вину.
Был у нас один рабочий парень, лучше всех усовещавший преступников. Однажды мы поймали студентку техникума, развлекавшуюся в парке с солдатом. Наш оратор завел ее в отдельную комнату и стал говорить ей о девичьей гордости, чести и прочем. Мы стояли за дверью и помирали от смеха – настолько это все было по-книжному банально. Но говорил он очень заразительно. Девушка забилась в истерическом плаче. После беседы мы предупредили ее, что в случае повторения преступления мы сообщим в техникум и ее оттуда выгонят. Она поклялась, что никогда больше не будет этим заниматься.
Моя школьная учительница как-то попала в больницу. После выздоровления она рассказала мне следующее. Главврач больницы, еврей (она это подчеркнула), держит в специальной палате здоровых людей. Их якобы лечат. На самом деле после «лечения» им выдают справки о наличии у них тяжелых заболеваний. По этим справкам они получают различные льготы – бесплатный курорт, пенсию по болезни, освобождение от работы и т. д. Об этом знают все медсестры и врачи, негодуют, но боятся выступить против главврача. Учительница попросила, чтобы я расследовал это дело. Но, предупредила она, у главврача сестра – заведующая здравотделом района. Если она узнает, что им заинтересовались, он будет переведен в другую больницу.
Я написал заявление в милицию, в котором предупредил о необходимости провести расследование очень скрыто. Милиция обещала разобраться. Только через четыре месяца меня вызвали в милицию. Там сообщили, что главврач уже четыре месяца как не работает в больнице и что мои сведения не подтвердились.
Мой друг К. поймал с поличным трех человек, которые воровали стройматериалы (они вывозили их целыми машинами). Двоих из них он привел в милицию. Он заставил милиционеров составить протокол допроса. Милиция обещала прислать следователей на стройку, с которой воровали стройматериал. Следователи приехали на стройку через месяц. Естественно, они не обнаружили хищений.
Весной состоялся слет «легкой кавалерии». На этом слете мне вручили похвальную грамоту ЦК ЛКСМУ. Но, увы, мне было стыдно принимать эту грамоту: на слете случилось крайне некрасивое происшествие. Один из «кавалеристов» поймал шпиона. Настоящего шпиона. Он сдал его милиционеру. «Кавалеристу» вручили такую же грамоту, как и мне. А милиционеру были вручены именные золотые часы. Все «кавалеристы» знали эту историю и с негодованием восприняли все эти грамоты…
Моя подруга стала секретарем штаба. Однажды начальник штаба и его заместитель предложили ей импортные туфельки, конфискованные у спекулянта. За-тем они намекнули, что будут снабжать ее еще более ценными вещами (им трудно было скрывать от нее свои операции). Она отказалась.
Мы начали тайное следствие. Обнаружилось, что начальник и его заместитель спекулируют вещами, отобранными у спекулянтов. Из-за нашего математического педантизма следствие это затянулось.
Наступила экзаменационная сессия, и мы перестали ходить в штаб. После экзаменов узнали, что начальник штаба и его заместитель заволокли в штаб проститутку и изнасиловали ее. Райком комсомола распустил наш штаб, даже не созвав всех членов штаба: они не хотели, чтобы слухи об этом происшествии распространились широко. Насильники не были даже привлечены к судебной ответственности.
Удар был очень силен – удар по вере в возможность как-либо бороться с мерзостью в нашем обществе.
В газетах сообщили, что должен открыться XIII съезд комсомола. Мы, несколько комсомольцев факультета, написали письмо к съезду. В этом письме мы писали о формализме в комсомольской работе, о том, что большинство комсомольцев ничего не делает в общественном плане, а в своем быту многие позорят звание комсомольца. Основное предложение заключалось в открытой беспощадной чистке комсомола от всякой мещанской дряни, в усилении требований при приеме в комсомол. Дальше шли предложения найти настоящие, захватывающие дела. Например, собирать силами комсомольцев средства для постройки космической ракеты.
После жарких дискуссий к нам присоединился секретарь комсомольской организации факультета. Он при-писал в письме свое особое мнение, немного отличное от нашего, менее радикальное.
Мы с волнением ждали ответа из ЦК ВЛКСМ. Ответ пришел благоприятный. Нам сообщили, что наше письмо обсуждалось в ЦК и будет обсуждаться на съезде.
Мы с нетерпением ждали съезда. Увы, на съезде даже краем не затронули проблемы, выдвинутые нами. На этом съезде, как и на всех других, царил барабанный бой по поводу грандиозных свершений комсомола на целине. От своих товарищей, поехавших поднимать целинные земли, мы уже знали, что в большой мере то, что пишется в газетах о целине, является очередной демагогией.
Преподаватель истории КПСС на семинаре предложил обсудить решения XIII съезда комсомола. Я выступил и назвал съезд «съездом трепачей». После семинара преподаватель отозвал меня в сторону и объяснил, что за такие слова у меня могут быть большие неприятности. Я гордо отвечал, что теперь не сталинские времена и каждый имеет право говорить все, что хочет. Преподаватель лишь пожал плечами.
Под воздействием XX съезда и Венгерской революции 1956 г. по всем крупным университетам прошла волна свободомыслия. В Московском, Ленинградском и Киевском университетах стали возникать подпольные и полуподпольные организации. Они были разгромлены. Но мы, студенты младших курсов Одесского университета, ничего об этом не знали. О событиях в Венгрии мы судили по газетам.
Волна свободомыслия предстала в Одесском университете в виде стенной газеты «Мысль». Эпиграфом к га-зете служило изреченье Декарта «когито эрго сум» («мыслю – значит существую»). Вышло два номера газеты, вызвавшие огромный интерес у студентов. Я приготовил статью в третий номер.
В газете обсуждались вопросы о джазе, Есенине (тогда мы впервые прочли его стихи), футуристах.
До нас дошли слухи, что было заседание партийного бюро факультета, на котором осудили газету за буржуазную идеологию. Одним из аргументов послужил злополучный эпиграф. «Почему не «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»? Почему идеалистический афоризм?»
Я встретился с секретарем комсомольского бюро факультета и взволнованно потребовал, чтобы тот объяснил, за что запретили газету. Секретарь сказал, что редакторы газеты – стиляги, что у них, кажется, были связи со спекулянтами. Увы, я удовлетворился таким объяснением. На старших курсах прошли комсомольские собрания, на которых редакторов газеты исключили из комсомола, а следовательно, и из университета.
Через несколько лет я прочел детективную повесть популярного в то время советского «детективщика» Ардаматского, в которой эта история пересказывалась. Статьи в газете были поданы в совершенно лживом свете. Ардаматский в повести связал редакторов газеты со спекулянтами, а спекулянтов с ворами и шпионами.
На третьем курсе меня избрали секретарем комсомольской организации курса. Но я не успел на этом посту почти ничего сделать.
У нас были шефы – рабочие одного из заводов. Не помню точно: может быть, мы были их шефами. Мы договорились, что будем проводить совместные культурные мероприятия. Они просили также, чтобы мы по-могли нескольким из них поступить в университет. Был конец учебного года, и единственное, что я выполнил, была подготовка одного рабочего на физико-математический факультет университета.
К 3-му курсу у меня появилось много интересных друзей неуниверситетского круга. Один из них был знатоком идеалистической философии разных направлений. Мне было очень интересно с ним спорить, но я всегда терпел поражения, т. к. он лучше меня знал даже ту единственную философию, с которой я был немного знаком, – марксистскую.
Приблизительно в это же время я подружился с дочерью моего бывшего школьного учителя логики – Сикорского. Он бросил школу, стал писателем, членом Союза писателей. Писал и пишет он бездарно. Взгляды его представляли смесь украинского национализма и официальной демагогии. Национализм – с ним я столкнулся впервые – меня шокировал (сейчас я понимаю, что кое-что он говорил справедливо). Официальная демагогия была еще более отталкивающей.
Но человек он был все же сравнительно умный, и поэтому спорил я с ним увлеченно.
Однажды я рассказал ему о моем друге-идеалисте и объяснил, что нам так плохо преподают философию, что мы не способны дискутировать с идеалистами. Я добавил, что нужно преподавать в институтах и идеалистическую философию.
В другой раз я высказал ему сомнение в глубине ленинского определения материи (в «Материализме и эмпириокритицизме»), а также энгельсовского определения жизни. Приблизительно через месяц после нашей последней встречи меня вызвали в отдел кадров университета. Заведующий отделом кадров (обычно это бывшие кагебисты, но тогда я об этом не знал) очень радушно меня принял и стал расспрашивать о моих планах на будущее. Я сухо отвечал, так как было непонятно, зачем ему это нужно. Наконец я напрямик спросил его, зачем он вызвал меня. Он объяснил, что все мои преподаватели так восторженно обо мне отзываются, что ему захотелось познакомиться с таким необыкновенным студентом. Помимо того, что это было явной неправдой, моя гордыня к тому времени уже поубавилась, и мне было неприятно выслушивать столь лестные слова. Я насторожился.
Он перешел к моим взглядам. Я отвечал еще более сдержанно (хотя вовсе не видел для себя какой-либо опасности: я верил, что времена Сталина ушли безвозвратно). Наконец он спросил, есть ли у меня друзья-идеалисты, а затем – есть ли у меня знакомые в таком-то институте (именно там, где работал мой друг). Сразу все стало ясно – донес Сикорский (никому другому об этом друге я не рассказывал). Я с облегчением вздохнул: фамилии друга Сикорский не знал. Моя тактика в этой беседе стала мне ясной. Я решил играть роль эдакого тщеславного дурачка и болтуна.
Я начал многословно пересказывать все, что читал по марксизму. Он делал вид, что в восторге от моей эрудиции, но все время наводящими вопросами сбивал на нужные ему темы. Глупость так и выпирала из его комментариев насчет моих излияний. Было весело играть в эту несколько опасную игру. Перешли к «Материализму и эмпириокритицизму» (он сам спросил об этой работе). По поводу определения материи я спросил у него совета, как мне разобраться в нем, – это так гениально, что простому студенту малодоступно. Он искренне признался, что ему это тоже сложно.
Затем он вновь заговорил о друзьях. «Есть ли у вас друзья в университете?» Я объяснил, что так углубился в изучение математики, что не имею времени на друзей.
– Но ведь есть же люди, с которыми вы беседуете о философии?
– Да, конечно.
– Среди них, видимо, есть умные люди? Я бы хотел с ними познакомиться.
– Пожалуйста. У меня есть знакомый писатель, Сикорский. Мы с ним часто встречаемся и спорим.
Он спросил адрес. Я дал. Затем завкадрами спросил, какие проблемы мы обсуждаем.
– Есть ли жизнь на Марсе. Сикорский доказывает, что нет, а я обратное.
Я многословно объяснил ему, что моя точка зрения и есть истинно марксистская. Он согласился.
Теперь я думаю, что поступил тогда нехорошо, так как не было стопроцентной уверенности, что донес Сикорский.
Завкадрами спросил, не пытался ли я встретиться с кем-либо из известных людей. Я решил над ним поиздеваться и рассказал о своей поездке к Кржижановскому Глебу Максимилиановичу.
Я в самом деле ездил к Кржижановскому, другу Ленина, человеку, который выступал против Сталина. Мне хотелось узнать, как объясняет сталиниану ленинец. Но, когда я приехал к Кржижановскому, мне открыла дверь старая женщина и сказала: «Я ихняя служанка. Глеб Максимилианович тяжело болен и лежит в Кремлевской больнице». Меня настолько поразил тот факт, что у ленинца есть служанка, что я и думать перестал о встрече с ним.
О служанке и о том, что Кржижановский – друг Ленина, я не сказал.
Очи завкадрами заблестели от удовольствия, он вынул записную книжку и попросил сказать адрес, фамилию и прочие данные. Я злорадно дал их. Когда он записал все, что я рассказал, я с невинным видом сообщил ему о том, что Кржижановский – старый большевик и прочее. У товарища на мгновение проскользнуло разочарование, но затем оно сменилось восхищением личностью Кржижановского. Он окончательно понял, что я безопасный дурак, и поспешил закончить беседу. Мы стояли на пороге и сердечно жали друг другу руки. Под занавес я спросил его, зачем все же он вызвал меня. Он повторил, что безумно жаждал познакомиться с таким необыкновенным студентом, и предложил заходить к нему всегда, когда у меня возникнет сложная идейная проблема.
Так прошел первый в моей жизни допрос. В 1964 году я попытался повторить эту тактику болтуна-дурачка, но следователи были умнее, и номер не удался.
Вторая история с Сикорским тоже занимательна.
Я прочел его новую повесть. В ней рассказывалось о том, как простой советский парень стал семинаристом и начал деградировать умственно и морально. Каково же было мое удивление, когда я узнал в этом семинаристе себя – большое число моих идей, которые я проповедовал Сикорскому, было вложено в уста семинариста. Но возмутило меня то, что он соединил мои идеи с противоположными. Я спросил дочь Сикорского об этой повести. Она подтвердила, что отец уверен, что я стану религиозным человеком и плохо кончу. (Все дело было в том, что я тогда заинтересовался проблемой смысла жизни, а в тогдашней официальной литературе эта проблема считалась сугубо религиозной.)
Однажды мы узнали, что в Доме литераторов состоится доклад бывших священников, отрекшихся от религии. Мы с товарищем пошли послушать. Молодые священники рассказали о своей учебе в семинарии и дальнейшей службе батюшками. В центре доклада были сексуальные похождения библейских святых. Осветив эту проблему, они перешли к сексуальным похождениям знакомых им священников. Мы с другом, атеисты, были возмущены скабрезностью «отреченцев». Особенно гнусным была реакция женской половины публики – поэтесс и писательниц. В самых пикантных местах они похотливо хихикали.
После доклада мы подошли к Сикорскому и завели речь о его повести. Нас перебила какая-то молодая девица. Она заявила ему, что узнала себя в семинаристе, привела Сикорскому несколько цитат, тождественных ее словам. Затем она с возмущением указала на те идеи, которых она никогда не проповедовала. Мы с другом рассмеялись и объяснили ей, откуда у семинариста эти идеи. Сикорский стал объяснять интимный процесс творчества и «синтезный» образ семинариста. Мы заявили, что простое смешение противоречащих идей ведет к извращению этих идей и является примитивным способом дискредитации идеологии противника. Он напророчествовал мне и девице мрачное идейное будущее. (Интересно, что сейчас с нею?)
После окончания третьего курса я задумался о будущей работе. Основная идея времен десятого класса оставалась прежней: нужно найти самое важное звено. Добавилась мысль о том, что каждый должен честно делать свое дело на своем месте. (Только через несколько лет я узнал, что это называется «философией малых дел» и в свое время противопоставлялось народовольцам.)
Какое же звено было самым важным? В то время много говорили о диспропорции между сельским хозяйством и промышленностью, о большой отсталости сельского хозяйства. Я и сам видел нищенскую жизнь колхозников. Поэтому вывод был сделан быстро – нужно ехать в сельскую школу и подымать культуру крестьян. Положение с преподаванием обстоит очень плохо. Нищенская зарплата, отсутствие творчества отпугивает юношество от профессии учителя. Но если часть молодых учителей в городе все же достаточно энергична и умна, то на село едут самые пассивные и глупые, неудачники. У меня были математические способности, была энергия, и потому мне казалось, что я смогу при-нести пользу в селе.
Я пришел в областной отдел народного образования и попросил направить меня в сельскую школу. Заведующий отделом посмотрел на меня как на идиота, но направление все же дал.
Село находилось в 60 км от Одессы. Село маленькое, одна улица. В школу ходили ученики и соседнего села. Школа – так называемая растущая (раньше это была четырехлетка, сейчас шестилетка, а будет восьмилеткой). Я преподавал арифметику, геометрию и физику в 5-м и 6-м классах. В пятом классе одиннадцать учеников, в шестом – двадцать.
Зарплата – 50 рублей, из которых половину я отдавал своей хозяйке на приготовление пищи. За кровать в хате платил колхоз.
Больше всего меня вначале поразила нищета крестьян. В селе треть – туберкулезные. У некоторых крестьян – собственные коровы. Но все молоко они сдавали в колхоз. У моей хозяйки была дочь лет шести. Она почти никогда не пила молока.
С коллегами было скучно: мужчины говорили лишь о выпивке, а женщины – об огородах, которые им выделил колхоз, и об одежде. Отдушиной стала учительница русского и немецкого языков Алла Михайловна. Она закончила Педагогический институт и, как и я, первый год преподавала. Мы проводили с ней вечера, беседовали о литературе, учениках и порядках в школе. Порядки казались нам дикими.
Директор школы – пьяница. Нередко пьяным при-ходил на уроки. Он постоянно вмешивался в наше преподавание и требовал, чтобы мы ставили даже самым плохим ученикам хорошие отметки.
Осенью нам систематически срывали уроки – всех учеников забирали на поле помогать колхозу убирать урожай.
Вспоминается яркая картина. Мы чистим кукурузу. Вдали на дороге появляется фигура директора на велосипеде. Он падает. Ученики комментируют: «Бардюг снова пьян».
Дисциплина в школе очень плохая. На уроках – гам. На замечания учителя почти никто не реагирует. Ученик пятого класса на мое замечание как-то ответил: «Я тебе вторую ногу переломаю». В отсутствии дисциплины был повинен и я. Я не сумел найти меру между строгостью и лаской. Мне казалось, что нужно воздействовать только на разум детей и давать им возможность свободно развиваться в умственном отношении. Они меня любили за юмор на уроках, но почти не слушались. Учительницу русского языка слушались и того меньше.
В каждом классе сидели переростки. В пятом классе, например, была девица лет восемнадцати, в шестом классе – парень и девушка по 19 лет (мне было 20). Оба переростка из шестого класса – туберкулезные. Девушка из пятого класса – просто ленивая и глупая баба.
Вот весь пятый класс решает контрольную работу. Она встает и подает чистый лист бумаги: «Леонид Иванович, я ни… не понимаю». Я краснею, внимательно изучаю классной журнал. Класс затих – ждет моей реакции. Наконец я срывающимся голосом прошу ее выйти из класса. Она отказывается. Я пытаюсь силой вытолкнуть ее. Она нагло улыбается и старается своими грудями дотронуться до меня.
Некоторые ученики приходили на уроки пьяными.
В школе не было ни одного прибора. Я настаивал, чтоб их закупили, но директор и ухом не вел. Однажды я должен был рассказать детям о сообщающихся сосудах. На урок пришел учитель украинского языка. Я рассказал на пальцах о сообщающихся сосудах, а в качестве примера указал на шестнадцатилетнего парня, который часто приходил на уроки пьяный. Вот он спускается к отцу в подвал, достает шланг, вставляет его в бочку и пьет вино. Он и бочка – сообщающиеся сосуды. Класс в восторге от такой физики.
После урока коллега меня утешил: «Вот видите, вам удается обходиться без приборов».
Мы с Аллой Михайловной говорили с другими учителями о необходимости изменить порядки в школе. Всего было 9 учителей, из них 4 поддержало нас, 3 – против: директор, его жена и учительница ботаники, бывший агроном, которая была благодарна директору за то, что он помог ей избавиться от каторжного труда агронома («легкий» хлеб учителя не прошел ей даром: после учебного года она отправилась в санаторий лечиться от невроза, приобретенного за год преподавания).
После первой четверти я в 5-м классе поставил пять двоек, учительница русского языка – 10 (из 11 возможных). На диктанты по русскому языку было страшно смотреть. Лучшие ученики делали по двадцать ошибок, худшие – по 70 и более. До Аллы Михайловны русский язык преподавала жена директора – совершенно не-грамотное существо.
Положение стало невыносимым.
Мы с Аллой Михайловной написали письмо в райком партии и в районный отдел народного образования с изложением дел в школе.
О письме узнал директор и заявил, что из-за нашего заявления пострадаем только мы. Еще не поздно поехать в районный город и забрать заявление.
Слух о письме разошелся среди колхозников, отношение ко мне стало теплее. Однажды утром меня разбудила хозяйка и сказала: «Вечером к Бардюгу приехали из района и целую ночь пили вино». Стало ясно, что мы проиграли.
Комиссия пришла на урок не к директору, а к нам. Аллу Михайловну заставили провести диктант. Вечером мы вдвоем сели проверять его. Если в диктанте 70–80 ошибок, то неизбежно пропустишь часть ошибок. Сначала тетрадь проверяла она, потом я, потом снова она. И, несмотря на такой тройной фильтр, несколько ошибок было пропущено, что и было поставлено ей в вину. На следующий день было проведено педагогическое собрание. Оказалось, что нас только двое, – остальные либо сохраняли нейтралитет, либо выступили против нас.
Основное обвинение нам – несоблюдение методики преподавания. По отношению ко мне это отчасти было справедливо: во-первых, я не изучал методики в университете, во-вторых, многие из методических указаний, о которых говорил мне директор, казались мне (да и сейчас кажутся) нелепыми. Относительно Аллы Михайловны такое обвинение было ложью – в институте ей за пробные уроки всегда ставили «отлично».
Далее нас обвинили в склочничестве, и в заключение педагогическое собрание вынесло нам троим (и директору все же) по выговору с занесением в личное дело. (Через некоторое время мы узнали, что директору выговор остался устным.)
Алла Михайловна стала настаивать на том, чтобы мы покинули школу. Я доказывал, что у нас нет морального права покинуть учеников. Но учеников она ненавидела теперь почти так же, как учителей (она была беременной, и это усиливало ее переживания из-за беспорядков на уроках). Я пытался приучить учеников к чтению художественной литературы. Она зло высмеивала эти попытки и, в частности, мои художественные вкусы (в этом последнем она была по существу права). В конце концов она уехала. Я посетил ее позднее в Одессе. На нее страшно было смотреть. Ребенок родился мертвым (врачи объяснили это нервным перенапряжением).
Она стала мизантропкой.
Я мог бы обратиться в Облоно – там работали мои друзья. Но бороться с помощью блата казалось мне аморальным.
После ухода Аллы Михайловны стали распределять ее предметы между учителями. Началась перетасовка всех уроков. Мне предложили физкультуру. Я объяснил, что в школе был освобожден от физкультуры. Затем предложили военное дело, труд, пение, рисование. От всех этих предметов я отказался (ставка делалась на то, что, если я стану зарабатывать больше, я стану покладистее).
Наконец мне предложили немецкий язык. Я плохо знаю немецкий, но остальные учителя еще хуже. Для детей я все же лучший вариант. Согласился. Но в учительскую ворвалась учительница ботаники и стала обвинять меня в том, что я забираю у нее уроки. Я предложил ей забрать немецкий язык себе. Директор вынес соломоново решение: ей 3 урока немецкого в 6-м классе, мне 2 урока – в 5-м. Договорились.
Я дал несколько уроков немецкого, когда учительница ботаники предложила поменяться – ей, дескать, трудно. После обмена она попросила меня помочь подготовиться к первому уроку в 5-м классе: «У вас ведь уже есть опыт». Я пришел к ней домой, она поставила на стол вино, и, попивая его, мы стали готовиться к уроку. Оказалось, что немецкий она изучала в школе, в институте учила английский и в итоге не знает ни того, ни другого.
Меня душил смех: из алфавита она знала только о, а, е, i. Наконец она русскими буквами написала в учебнике немецкие слова, а под ними – перевод.
Анекдоты мне всегда нравились, и поэтому я попросил разрешения присутствовать на уроке. Она разрешила.
На уроке я сел за парту с самым хулиганистым парнем. Учительница начала читать текст. Ошибка за ошибкой. Лучшие ученики (они ведь одну четверть учились у Аллы Михайловны и знали немецкий язык в пределах изученного) стали поправлять. Затем урок стал превращаться в травлю учительницы – самые плохие ученики поправляли ее как хотели.
Хулиган рядом со мной толкнул меня под бок (они со мной не больно церемонились) и произнес: «Да ведь она ничего не знает». Я взглянул на него строгим, «педагогическим» взглядом, но педагогично ответить не смог.
Я ожидал, что после такого урока она отдаст мне немецкий язык. Не тут-то было! На перемене она спросила меня: «Ну, как?» Я остолбел от такой невозмутимой наглости и пролепетал: «Да ничего для первого раза. Вот только неудобно, что ученики поправляют учителя». – «Что же мне делать?» Я, поколебавшись, посоветовал: «А вы скажите им, что вы специально делаете ошибки для того, чтобы проверить их знания».
На следующей неделе ко мне на перемене подошли пятиклассники и хором сообщили: «Леонид Иванович, знаете, что она придумала? Хитрющая какая!» И они рассказали о «ее» уловке.
В конце учебного года она дала ученикам годовую контрольную работу – диктант, который должна была отослать в районный отдел народного образования. Директор попросил меня помочь ей проверить диктант (думаю, что он догадывался о положении с успеваемостью). Я сел рядом с ней и начал проверять тетради. Это было нечто чудовищное. В каждом большом слове 2–3 ошибки. И масса ошибок у лучших учеников – признак того, что это ошибки учителя. Например, все существительные писались с маленькой буквы.
Подошел директор, и я объяснил ему ситуацию. Выход он через некоторое время нашел: «Вы исправляйте ошибки красными чернилами, а вы – синими». Мы последовали его совету. Но отсылать такой диктант в район нельзя. Она дала этот же диктант во второй раз. Подозреваю, что она написала его на доске, а ученики списали (о таких диктантах в некоторых школах я слышал). Во всяком случае, ко мне она больше не обращалась.





