412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Плющ » На карнавале истории » Текст книги (страница 33)
На карнавале истории
  • Текст добавлен: 8 июля 2025, 16:32

Текст книги "На карнавале истории"


Автор книги: Леонид Плющ



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 40 страниц)

Пока я изучал падение Тычины, меня вызвали к адвокату Кржепицкому. Тот сообщил, что его наняла моя жена и что так как я направлен в психбольницу, то он будет меня защищать сам. Я заявил ему, что не был подготовлен к этой беседе. Но хочу, чтобы на суде он не признавал антисоветской направленности моих статей, доказывал, что они были конституционными, требовал новой экспертизы с участием наших психиатров.

Услышав от меня слово психушка, он сделал замечание:

– Зачем вы, культурный человек, пользуетесь жаргоном уголовников?

После столь существенного юридического совета он мне стал скучен (больше адвоката я не видел).

В день юбилея Ленина мы развлекались анекдотами о Ленине. Каждый представлял мавзолей – языческий пантеон фараону, трупу погибшей революции, где солдаты-автоматы, роботы меняют нечеловеческими ритуальными движениями караул, глядят не мигая. Культ мертвеца с мертвой, механической обрядностью, красивостью роботов, нелюдей. Какой символ омертвления идеи превращения ее в языческую религию мумий!

Роль смеха в основном сводится к борьбе со страхом, со смертью, со всем мертвящим, устарелым. Вот откуда идет этот карнавал анекдотов о партии, о вождях, идеях. Анекдот и песни Галича проделывают большую работу очищения от старого хлама, чем весь самиздат, они очищают место для новой серьезности, новой борьбы живых идеологий, покончив с умершей идеологией вождей.

Говорят, смех Рабле подготовил Французскую революцию. Октябрьская революция сопровождалась всевозможными всенародными буффонадами, сатирой.

Новый смех – анекдотов, самиздатских сатириков готовит новое очищение общества от грязи всевозможных предрассудков.

Правда, карнавализация вводилась свыше еще Грозным и Петром I. Но это была карнавализация издевательств, надругательств над живыми людьми – с кровью, изнасилованием, унижением.

Вводя опричное веселое надругательство над боярами, Иван Грозный запрещал светские песни, скоморошество, гусляров, игру в кости (и даже в шахматы). Это было веселье свыше, смех над низшими, смех унижающий и садистический. То же было у Петра I.

Так же садистически смеялись Сталин и Берия. Их смех был палаческий, не освобождающий.

Настоящий смех – смех не свыше, а снизу, народный – над тем, что давит народ, мешает его свободе.

Попалась газетка со стихами Евтушенко. Он все продолжает вести с Советами себя двойственно – то крамольный стишок в самиздат, то что-то высокопартийное сочинит.

Еще до ареста я написал статью «Камо грядеши, Евгений Евтушенко?», где обвинял его в трусливой «гражданской поэзии»: он мужественно защищает негров и чилийцев, клеймит тюрьмы где-то там, а о собственных тюрьмах не пишет. Евтушенко как поэт уже сдох, как и многие его предшественники, подмахивавшие власти.

При этой власти талант гибнет, если он не борется с властью, если подчиняется ее требованиям.

В мае меня перевели в другую камеру, к новому сокамернику. Взятки, спекуляции, контрабанда, валюта. Толстый, жирный детина сразу же спросил меня:

– Политик?

– Да.

– Я тут с одним 15 дней сидел, с Лисовым, философом. Так он меня выгнал – не любит мата.

– Я тоже не люблю, но как-нибудь вытерплю.

Вначале было с ним терпимо. Он читал, я писал об игре. Когда он мешал, я просил подождать час-два. Но с каждым днем он распоясывался все больше:

– У меня справка психопата. Что хочу, то делаю.

Горланил идиотские гнусные частушки. Рассказывал, как будет насиловать дочь следователя, как поджарит всю его семью и будет есть.

Потом пошли фашистские речи. Начал писать донос на подельников.

Я ему заявил, что он сам себя губит. Дав на них показания, он спровоцирует показания на себя.

– И вообще я понимаю, что твои подельники такие же гады, как и ты. Но зачем же продавать?

– Все равно жидовские морды меня продадут. После этой беседы он совсем обнаглел, кричал глупейшие матерные песни, портил воздух, срал тут же в камере – и все мне назло.

Больше месяца я не выдержал и потребовал нас развести.

Неделю я пробыл в одиночке.

Психушка


Пришла

и голову отчаянием занавесила

мысль о сумасшедших домах (В. Маяковский. «Облако в штанах»)

16 июля 1973 года.

Дочитываю книгу Б. Г. Кузнецова «Эйнштейн» (1972 года издания). Я эту книгу уже читал на воле и считал лучшей из того, что встречал об Эйнштейне. Когда я увидал на повозочке библиотекаря лицо Эйнштейна, то обрадовался настолько, что забыл поискать другие книги (тома Ленина, правда, у меня оставались).

Из книги Кузнецова выписал о роли «чуда» магнита, о «детскости» Эйнштейна, об эмоциональном поле его мышления, роли игры, чувства прекрасного, меры и юмора в его творчестве, о любви к людям, о некоторой духовной близости поисков Достоевского и Эйнштейна, Моцарта и Эйнштейна.

Достоевский писал о том, что красота спасет мир. Христос говорил то же о любви. А справедливость, а истина, а смех, а игра?

Василий Стус написал:

И перед диктатурой красоты

Отступятся чудовищ диктатуры!


Но, увы, японские фашисты были тонкими ценителями и знатоками прекрасного. Эстетизм философии Ницше не помешал немецким фашистам использовать ее. Среди советских фашистов-НКВДистов и кагебистов тоже есть любители прекрасного. Один из следователей Киевского КГБ наизусть знает прекрасные стихи молодого Тычины, стихи поэтов-шестидесятников, Сергея Есенина, Лермонтова.

Наука? Да, без правды-истины вряд ли удастся выпутаться из апокалипсиса «соцлагеря» и всего ХХ-го столетия. Но наука сама становится мифом, истина используется ложью Левиафана-государства.

Ложь можно уничтожать той же наукой и правдой смеха.

Кузнецов пишет, что юмор Моцарта и юмор Эйнштейна «втекает в очень широкий и мощный поток всеразрушающего смеха», который М. Бахтин так удачно назвал «карнавальной культурой».

Смех уничтожает все старое, отжившее и рождает новое из старого. Но можно ли смеяться над старым, над старостью? Видимо, можно, если эта старость говорит, что «после меня хоть потоп», если эта старость гниет и тянет в могилу рождающееся, если это – ходячая смерть. Народная смеховая культура дает основания найти меру в отношении между традициями, столь нужными культуре, и догмами, мешающими человеку жить. Хам пачкает все молодое (как библейский Хам пачкал своим смехом Ноя, вкусившего вино молодости), смех культуры уничтожает мудрость саддукеев и ханжество фарисеев, пачкает все пачкающее, унижающее и угнетающее человека. Но где мера смеха культуры? Если смех в совокупности своей порождает диалектическое отношение к миру, то и сам он должен быть диалектичен, не только отрицанием старого, но и созданием нового. Не умеренным, а по мере полноты жизни. Иначе он редицируется в смех нигилизма, цинизма или безумия.

На книге Кузнецова штамп тюремной библиотеки. Как раз на лбу, на морщинах лба Эйнштейна – номер, как номер на зэке Солженицыне (на одной из ходивших в самиздате фотографий).

Я смеюсь над этим фарсом – нет, не фарсом, а трагикомедией истории. Ирония судьбы, фарс истории, трагикомедия – триада Гегеля в смеховой культуре человечества. Нет, такой смех – плохое оружие в борьбе со страхом перед психушкой…

И надо ж было, что именно в этот день раздумий над биографией Эйнштейна, над трагикомедией истории, науки, атомной бомбой и личной трагедией Эйнштейна, научной и общественной, над трагедией основателя кибернетики Н. Винера меня дернули на этап…

В камеру вошел заместитель начальника тюрьмы, майор:

– Леонид Иванович! Соберите свои вещи! Мы просмотрим их и отдадим…

– Уже! В Днепропетровск?..

– Вы сами увидите…

– А свидание с женой? Вы ведь обещали.

– Вы едете по месту вашего назначения.

– В психушку?

– Увидите…

– А мои письма? Статьи? Позовите Федосенко, он обещал передать их жене! Там нет ничего крамольного.

– Мы посмотрим…

– Я хочу продолжить в психушке свою научную работу и потому, если не отдадите жене, оставьте мне.

– Не я решаю эти вопросы. Но я думаю, что вы получите все, что вам нужно.

Я собираю все свои письма жене и детям, матери и сестре, черновики и чистовики работ по игре, смеху, загадкам и сказкам.

В боксе на первом этаже это все отбирают – на просмотр. Шмонают, просматривают меня. Заглядывают за щеки, под мышки, в зад…

Мне на все наплевать, лишь бы только мои записи отдали жене («Не отдадут, конечно, с…, – мелькают мысли. – Хоть бы письма отдали!»).

Заходят солдаты. Небрежно шмонают: доверяют тюремным шмоналыцикам.

У выхода из тюрьмы дают расписаться на разных бумагах о том, что всё мне отдали. Я протестую: не отдали номер «Былого» и дореволюционную «Русскую мысль» (лефортовские подарки Ильи Габая и В. Михайловича), авторучек, кое-чего из одежды.

Бегают, ищут. Конвой негодует – нужно уже ехать на вокзал.

Наконец:

– Леонид Иванович! Мы вам все вышлем. У нас никогда ничего не пропадает.

Я слабо протестую – впереди психушка, нужно беречь нервы. Ведь ничего не отдадут, разве что белье, утерянное библиотекарем (он же банщик, он же каптенармус, то есть завхоз). Не отдали-таки и белья…

Сквозь щели в боксе «воронка» пытаюсь что-то увидеть. Опять нога мешает сидеть.

Лукьяновская тюрьма… Стоянка – подбирают уголовников…

Чоколовка, станция… Собаки, вохра… Считают поштучно: «Один, два, три…» и так до тридцати. Я, как всегда, между женщинами и мужчинами. Стоим… час, два, три, четыре. Бабоньки, а вслед за ними и мужики, просятся в туалет. «Не положено на станциях…»

Вечером двинули… Ночь прошла спокойно. Рано утром девушка-малолетка просит поесть чего-нибудь несоленого. Я передаю ей апельсины и колбасу. Завязывается «роман».

– Так вы политик?

– Да.

– Правильно. На х… их всех, в п…

– Да, пора бы…

Слева от меня кто-то откликнулся:

– Ты по украинским делам?

– По всяким…

– Вот тут один есть… Только тихо…

– Ты с Дзюбой знаком?

– Да.

– Я когда-то во Львове ваши листовки разбрасывал.

– Политический?

– Ты его не очень расспрашивай!

– Нет, вор. Дохлое дело – политическое.

– А какие листовки?

– Ты там шлюхам (взрыв негодования в женском купе) жрать давал. Мне не дашь?

– А ты за что?

– Тоже вор. И мокруха одна – лагерная.

Разговорились. Армянин с Бессарабки (район Киева).

Воровал, спекулировал. Олег (для баб – Алик).

Мой «политический» вор замолк. Зато Алик разгаворился с бабами. Одна из них жила в том же районе, имеет с ним некоторых общих знакомых (алкаши, воры, проститутки). Обмениваются с Аликом общими историями. Алик, узнав ее солидный возраст, остывает. Начинает роман с «моей» малолеткой.

– У меня тут десятка спрятана. Я дам вохре – вместе в туалет пойдем!

– А если он откажет?

– Лишь бы ты не отказала!

– А что делать будем?

– Посмотрим…

– Ладно…

Идут переговоры Алика с вохровцем. Вохровец ломает комедию, но десятка ни за что соблазняет. (Деньги зэку нельзя иметь при себе. Но десять рублей – большая сумма для солдата.)

– Ладно…

– Нин, а Нин! Все в порядке!

– Что в порядке?

– Вместе выпустят!..

– Зачем?

– Ты що, не знаеш? Мы ж договорились!..

Подруги Нинки ей комментируют. Она не согласна.

Чего-то боится. Алик-Олег ругается.

Наконец оправка. Начинают с дам, как с более крикливых.

Выводят Нинку. Что-то очень долго.

Олег начинает вслух выражать свое негодование. Я долго не могу понять, в чем дело. Наконец понял. Спрашиваю, проверяя догадку, у «знакомой» Алика:

– Он что, правду говорит?

– А ты думал?!.

В голосе старшей дамы и зависть и разочарование: почему не ее солдатик там держит. И досада на Алика: почему за эту суку, продавшуюся вохре, он готов платить десятку, а за нее, землячку, не хочет.

Но я понимаю и Олега. Ему как-то стыдно предложить «это» сверстнице, землячке (у них такой трогательный разговор «земляков» до этого был, что он не решается предложить ей стать курвой).

Бабы подымают вой – почему долго не ведут на оправку.

Нину приводят. Олег обрушивает на нее потоки мата. Молчит. Женщины с ней тоже не разговаривают. Олег обещает передать в лагерь о ее проступке. Она все молчит.

Ночь. Утро. Подъезжаем к Днепродзержинску. На станции дети с цветами, с музыкой. Кого-то встречают.

Вагон хохочет: «Нас встречают».

Олег рассказывает, что здесь недавно, полгода назад был бунт: милиция кого-то убила. Об этом бунте мне потом часто говорили.

Первые дни. Карантин


О, Боже, не дай мне озлобиться!

Спаси – не обрушивай молот!.. (Ю. Даниэль. Стихи из неволи)

Сгрузили всех и сразу в баню. Когда я вышел из бани, надзиратель шепнул:

– Политический?

– Да.

– По делу Сахарова, Григоренко и Дзюбы?

– Не знаю…

– А их знаешь?

– Не знаю…

(«Провокация, видимо…»)

Привели к врачу, Элле Петровне Каменецкой.

Осмотрела.

– Ничего, скоро вылечим от политического бреда.

– Но вы ж еще даже не знаете, о чем речь идет!..

– Академик Снежневский знает. Он никогда не ошибается.

Привели в палату. Там уже все новоприбывшие: Олег, Микола («политический» вор) и другие. Новоприбывшие почти все – воры со стажем и потому сразу же завоевывают жизненное пространство, сгоняя с лучших мест старожилов.

Мне не достает кровати, потому фельдшер кладет посередине между Миколой и еще одним, с лицом идиота, тоже новоприбывшим. Микола шепчет: «Со мной не разговаривай. Я тюльку гоню. Твой сосед, видимо, тоже». Оказывается, все, кто со мной приехал, симулируют: решили откормиться на больничных харчах.

Воры сразу же взяли надо мной опеку.

Когда мой сосед справа, «идиот», намазал калом ноги, они прогнали его и положили меня на его место. Я запротестовал.

– Ты что – малахольный? Здесь не проживешь, если будешь панькаться с гнидами. Он же тюльку гонит! Не мог выбрать что-нибудь по легче для других. Воняет.

Воры быстро снюхались с санитарами. Санитары – уголовники, отбывающие срок по легким статьям сроком от года до четырех лет (хулиганство, воровство, спекуляция). Рядом с психтюрьмой – обычная тюрьма. Вот оттуда и набирают санитаров. Большинство охотно идет: вместо того чтобы вкалывать в лагере, можно жить припеваючи, присматривая за психами.

Моих воров не трогают и позволяют делать что угодно (боятся, что сами попадут в лагерь и там встретятся с жертвами). Отношение к ворам распространяется и на меня, их приятеля.

Один из санитаров спрашивает меня, не нужно ли чего-нибудь. Я расспрашиваю о порядках, о методах борьбы политических с администрацией.

– Здесь беспредел (то есть полное беззаконие). Если заешься с врачами, медсестрами или санитарами – конец. Заколют лекарствами, санитары будут бить и не пускать в туалет. Все политики помалкивают, и ты помалкивай.

– Лекарства какие дают политикам?

– Всякие. Кому легче, кому потяжелее. Лишь бы галоперидол или мажептил не давали.

Действие галоперидола я вижу на сокамерниках в карантине. («Но почему дают в карантине? Ведь болезнь еще не выяснили, не знают противопоказаний…»)

Один весь корчится в судорогах. Не может лежать, встал. Голова скрутилась на бок, выпучились глаза. Второй задыхается, высунул язык. Третий кричит, зовет медсестру, просит корректор – лекарство, снимающее физические последствия галоперидола.

Выясняется, что дают так много галоперидола, чтобы запугать, сломить волю к сопротивлению и выявить симулянтов. Мои воры приуныли – вот так попались! В первый же день сдался симулирующий отсутствие памяти (не помнил своей фамилии, дат, дела своего). Попросился к Элле Петровне на прием – признаваться.

Следующий день произвел на меня еще более угнетающее впечатление. Проснулся рано – рядом били моего опекуна Олега два санитара. Он не сопротивлялся (60-ялся наказания лекарствами). Оба санитара били что было мочи. Олег только бормотал:

– Ведь в лагере встретимся… Жалеть будете…

Удары ужесточились.

Насладившись победой, санитары ушли.

– За что они тебя?

– В туалет требовал, курить хотел.

(Курить положено пускать только трижды на день.)

Утром меня дернули к врачу.

Элла Петровна расспрашивала о деле: что писал, кому передавал, зачем занимался антисоветчиной.

Я отрицал антисоветскую направленность своих статей, рассказывал содержание.

Она слушала невнимательно. Изредка делала пометки.

Ворвался санитар.

– Больной пытался избить меня. Возбудился.

Элла Петровна:

– Дать серу. Передайте сестре.

Санитар ушел, а Элла, как ни в чем не бывало, допрашивает меня.

– Как относилась ваша жена к вашим писаниям?

– Никак. Она политикой не интересуется.

– Но ведь она видела, что вы что-то пишете? К вам кто-то приезжал, вы ездили в Москву, во Львов, в Одессу. Где вы деньги брали на это? Ведь вы не работали.

– Товарищи помогали…

– Значит, у вас была подпольная организация и касса денежная?

– Вы – следователь или врач? На медицинские вопросы я буду отвечать, на следовательские – нет.

– Хорошо. Вы на все наши вопросы ответите, если хотите выйти отсюда на волю.

Пришел в палату. Там шум, гам. Больной, которому назначили серу, пытался повеситься в туалете.

Зашла Элла на шум.

– А, повеситься захотел?.. Не удастся.

Мои воры пытаются объяснить ей, что не он бил санитаров, а они его.

Она вызывает объясняющих к себе: назначает серу, некоторым – галоперидол.

Все воры признаются в симуляции. Все, кроме одного. Этот считает, что лагерное начальство сознательно хочет упрятать его в психушку, т. к. он знает их тайны. Я расспрашиваю его сочувственно и выясняю для себя, что он-таки болен. Мания величия и преследования.

(Всех моих товарищей по этапу через несколько месяцев выпустили в лагерь, «полечив» предварительно лекарствами. Но симулянтов позже, чем этого несимулянта.)

К Олегу пришли извиняться санитары:

– Мы ж не знали, что ты настоящий вор. Думали, псих.

И с этого дня наше положение резко улучшается.

Исчезает махорочный голод – санитары приносят много махорки. Пускают нашу группу в туалет в любое время, если не видят сёстры и нет Эллы Петровны.

Но я подавлен муками окружающих, корчащихся от судорог, от галоперидола.

Политические передали мне совет, чтобы я признал себя сумасшедшим и покаялся (только не письменно). Это меня удивляет. О некоторых я слышал раньше как об очень смелых людях. Меня они уже ожидали. Кто-то несколько месяцев назад видел приказ у врача: «Плюща не допускать к общению с Плахотнюком». Значит, еще до суда врачам было известно, что приедет особо опасный.

В палате шум, гам. В углу – пассивный педераст. К нему каждый день подходят санитары и надзиратели, расспрашивают о «сношениях»:

– Приятно? Не больно? А как ты в первый раз? А мне не дашь?

Педерасту дают большие дозы галоперидола. А тут еще каждодневные издевательства. Издеваются и больные над ним. Я пытаюсь вступиться.

На меня сердятся мои воры:

– А тебе что, жалко лидера?

– Да.

– Этого петуха, козла, Машку вонючую?

И в самом деле он весь грязный, ободранный, жалкий…

Но все мы тоже ходим в рваных кальсонах и рубашках.

Вначале я стесняюсь перед медсестрами, так как кальсоны не держатся, без пуговиц, без завязок.

Но потом озлобленно думаю:

– Сами доводите людей до бесстыдства! Зачем же мне стыдиться вас, бесстыдных баб?

Эта мысль постепенно приучает не обращать на медсестер внимания.

Привели новый этап. Санитары сообщают:

– Политический. Из Киева.

Бросаюсь в коридор.

Знакомое лицо с казацкими усами. Вспоминаю его, читающего свои замысловатые философские стихи.

Он протягивает руку:

– Василь Рубан.

Так и есть – молодой киевский поэт. Но за что? Стихи его были аполитичны. Он принадлежал к группе молодых поэтов-философов: Кордун, Григорив.

В коридоре появилась Элла Петровна:

– А, встретились?! В палату. Санитары, почему позволили выйти Плющу в коридор?

В этот же день меня переводят на второй этаж.

В палате сразу же спрашивают статью.

– А, политик? Сегодня только перевели отсюда Плахотнюка, киевлянина.

Старик рядом, знакомится:

– Мальцев. Я тоже политический. Гражданин США.

Мальцева все называют мистером.

Мистер глубоко болен. Распад сознания. Но в чем-то остался человеком. Не любит мата, культурен в обращении. Каждый день пишет жалобы в прокуратуру, в КГБ, в которых обвиняет врачей в том, что они совместно с его бывшей любовницей травят его лекарствами. Из-за него, мол, убили Кеннеди. Милиция украла все золото, что он вывез из США.

Какой-то родственник привозил ему передачи. Все передачи съедали санитары за то, что якобы передавали его жалобы на волю.

Когда над больницей пролетал самолет, мистер хватал полотенце и махал им в окошко, крича:

– Американцы!!! Бросайте на этих фашистов атомные бомбы!!! Пусть вся эта проклятая страна сгорит!!!

Ко мне как антисоветчику он относился хорошо.

Впрочем, к политическим хорошо относятся почти все больные и большинство санитаров.

Не успел я освоиться с палатой, как меня перевели в «надзорху», т. е. палату с наиболее тяжело больными, агрессивными, припадочными, умирающими от тех или иных физических болезней.

Здесь я познакомился с Борисом Дмитриевичем Евдокимовым. Евдокимов – член Народно-трудового союза, антисоветской организации. Писатель. Отсидел много лет при Сталине. Работал журналистом в Ленинграде. Пожилой человек, физически болен – астма, что-то с сердцем.

Моральное состояние подавленное: ему прямо сказали, что выпустят нескоро. Он признал себя больным, признал свою вину перед государством. Но это не помогает.

Я целыми днями просиживал у него на кровати и разговаривал на всевозможные темы: о живописи, литературе. Много спорили, т. к. по взглядам мы были далеки друг от друга. Другие политические удивлялись нашей дружбе.

Его положение особенно тяжело тем, что по разным причинам к нему плохо относились почти все больные и санитары. И особенно плохо – медсестры и врачи.

Элла Петровна (больные называют ее Эльзой Кох или Эллочкой Людоедкой) меня несколько раз спрашивала:

– Почему вы дружите с этим негодяем, фашистом?

Санитары и медсестры распространяли о нем все-

возможные грязные сплетни. Особенно доставалось ему за «вонючий» сыр камамбер.

Эллочка Людоедка говаривала:

– Вы же культурный человек, а такой жадный. Ваша жена привозит гнилой сыр, а вы его едите.

Я пытался ей объяснить, что в Европе едят такой сыр вполне культурные люди. Увидав, что между нами трудно вбить клин, меня перевели обратно в прежнюю палату. А так как мы встречались в туалете и столовались вместе, санитарам было приказано не допускать наших встреч. Но санитары считались со мной как с политическим. К тому же, и от Евдокимова, и от меня им перепадали продукты из передач.

Еще когда мы были в одной палате, медсестра сказала больным, что мы – жиды, антисоветчики и мешаем лечить больных. На это купился только один, тяжело больной. Он стал кричать, что мы своими антисоветскими разговорами мешаем ему спать.

Другой больной, изнасиловавший пятилетнюю девочку и убивший ее, доносил надзирателям и санитарам о том, что мы прячем у себя табак.

Вообще Эллочка, как и другие врачи, хоть и плохо обращалась с доносчиками, охотно пользовалась их доносами.

Ни с того, ни с сего наказывают кого-нибудь. Санитары сообщают: такой-то стукнул… То, что многое из доносов было ложью, врачей не интересовало. А так как врачи формально не наказывают, а назначают «лечение», то поди опротестуй. Да и за протест можешь быть наказан.

Кара: привязывают ремнями к кровати (от нескольких часов до суток), повышают дозу нейролептиков, избивают санитары.

Медсестры прямо говорят:

– Вот за это получишь галоперидол.

Но самым страшным наказанием считалась сера. После укола серой у человека поднимается температура (до 40°), место укола болит, невозможно ни ходить, ни лежать. С каждым разом доза серы повышается. Потом начинают постепенно снижать. В 12 отделении обычно давали курс в 10–15 уколов. Все со страхом говорили о 9-м отделении; там курс до 20–25 уколов, и дозы побольше.

(Именно в это отделение перевели Плахотнюка, чтобы мы не встретились.)

Чтоб яснее был смысл «больницы», расскажу вкратце о ее устройстве.

Формально она называется специальной психбольницей, так как в ней особо строгий режим. Хотя на суде, направляя в нее, в приговоре зачитывают: «освободить из-под стражи», т. е. тюремного заключения, на самом деле это эвфемизм для психотюрьмы. Она ограждена забором (вместе с обычной тюрьмой) и колючей проволокой. По углам, как и в тюрьмах, – «попки», автоматчики. Кроме обычных надзирателей, над тобой стоят санитары-уголовники, медсестры, врачи. Так что стражи здесь больше, чем в обычных тюрьмах.

Режим. В 6 часов утра – подъем. Раздача махорки или папирос. Туалет. Водят или все палаты разом, или по-палатно. Часто ведут строем. В туалете идет борьба за место. Тех, кто прорвался к дырке, подгоняют. Тех, кто послабее и «презреннее», сгоняют. Некоторые не могут мочиться, когда их подгоняют (вырабатывается своеобразный невроз ожидания). Возникают драки. В туалет врываются санитары, бьют дерущихся, выгоняют из туалета. За сутки – шесть выводов в туалет. Из них три – с курением (выдается три чайных ложечки махорки или 2-3-5 сигарет). Трижды в день – кормежка.

Перед завтраком и ужином специальный дежурный из больных выдает продукты, закупленные в ларьке или переданные родными. Выстраивается очередь (или выпускают по 3–5 человек).

Рядом с раздатчиком сидит медсестра, записывает, кому сколько выдано. Это делается для того, чтобы не брали себе продукты санитары, чтоб не разбирали другие больные. Но это не помогает. Санитары, не получающие из дому продуктов (им не положено по режиму содержания), всегда голодны и потому, как хищники, поджидают тебя, как только направляешься за продуктами.

– Колбаса есть? Банку консервов и яблок! Сахару еще набери – мне и Ваське.

Приходится ухитряться из-под носа медсестры стащить банку или кусок колбасы в карман (все положено оставлять в мисках, которые унесешь потом в столовую).

Попробуй откажись, не дай санитару. Ни достаточного количества курева, ни в туалет вне распорядка не выпустят. И нужно еще так распределить, чтоб за пол-месяца каждый санитар получил чтото (из посылок, которые из дому разрешается присылать два раза в месяц, из передач во время свиданий да закупленное в ларьке). И стыдно не дать больным, тем, кто ничего не имеет из дому (а таких – половина).

Некоторые, действительно больные, отдают санитарам почти все продукты – лишь бы курить пускали.

Врачи пытаются бороться с этим, пытаются ловить тех, кто отдает масло или консервы. Однажды в 9-м отделении устроили облаву и обнаружили у многих недостачу (по списку имеющихся, вернее, должных быть продуктов). Стали вызывать больных и, угрожая серой, требовать, чтоб сказали, какому санитару отдали продукты. Некоторые «выдали» санитаров.

Вызвали и меня.

– Леонид Иванович! – строгим голосом начала Нина Николаевна Бочковская, начальник 9-го отделения. – Кому вы отдали банку консервов?

– Вы же понимаете, что не скажу.

– Как вам не стыдно. Эти негодяи грабят больных. Вы же стоите за «справедливое» общество, а сами покрываете грабителей.

Молчу, так как каждое слово – потом – будет интерпретироваться как обострение заболевания. Правда, молчание – тоже плохой симптом.

Пытаюсь как-то отговориться:

– Брать все равно будут, пока не отменят ограничения на курево и туалет, пока в руках санитаров власть.

– Нет, мы вовсе запретим пускать в туалет без разрешения медсестры.

– Тогда у многих заболеет мочевой пузырь.

Серу мне так и не назначили – побоялись моей жены. Другим не выдавшим – назначили. Но «брали» продукты всё так же.

После завтрака или обеда – одночасовая прогулка. Положено по закону два часа, но начальство говорит, что мал прогулочный дворик. И в самом деле, 13 отделений пропустить через него трудно. Приходится набивать по 2–3 отделения. В теплые месяцы – по 100 человек. Наплевано, наблевано (от лекарств у многих рвота). Я ходил туда лишь для того, чтобы встретиться с другими политическими, узнать новости.

Раз в 7-10 дней – баня. Набивают в нее так, что под одним душем 3–4 человека. Толкаются, дерутся. На все мытье отводится так мало времени, что многие – те, кто не умеет бороться за место под душем, – успевают лишь грязь по телу развести. Вода то ледяная, то кипяток.

В 10 часов вечера – отбой. Всю ночь в глаза – яркий свет лампочки.

Раз в неделю из библиотечки, составленной из книг больных, выдают книги. В основном такая гадость, что читать невозможно.

Раз в несколько месяцев трусят от пыли матрацы и подушки, прожаривают от насекомых. Многие заключенные настолько слабы физически, что не могут нести на себе матрац. Санитары взваливают дополнительный матрац на другого больного. Тот ругается…

Выбивают пыль палками. Но для этого нужно еще захватить себе место для матраца. Многие уносят матрац назад, так и не выбив пыль, – подгоняют санитары.

День обычный

Туалет, перекур, завтрак. Сплю под влиянием нейролептиков. Просыпаюсь от криков. Санитары бьют больного за нахальное поведение. Тот кричит, что хочет в туалет (а продуктов у него нет или давно уже как не давал этому именно санитару). Прибегает сестра:

– Иваненко! Ты почему хулиганишь?

– В туалет хочу.

– Курить опять.

– Нет. По___

– Не выражайся. Обманываешь, опять курить.

Если медсестра «добрая»:

– Ладно. Только присмотреть, чтоб не курил. Все пальцы вон обгорели от махорки.

Кто-то громко поет матерную песню.

Другой столь же громко поет другую, еще похабнее. Третий рассказывает о своих сесксуальных похождениях:

– Заскочили мы в село к финнам. Ни души. Смотрю, прячется одна. Я «дуру» (пистолет) вынимаю и на нее. «Ложись» – говорю, потом показываю. Легла…

Далее следуют все подробности расправы с финкой.

Я с интересом слушаю его: он самый интересный рассказчик. В его рассказах проскальзывает сюжет, психология участников тех или иных событий.

Моралист. Борется с врачами и медсестрами за справедливость. Особенно любит рассказывать причины и подробности убийства им своей жены.

О своем преступлении рассказывают многие, часто с патологически-сексуальными подробностями.

И от этих рассказов не уйдешь, как и от гнусных частушек, песен, споров, бреда.

Вот у Толи начался бред.

– Ой встала та черная хмара…

Этой песней он часто начинает. Потом кричит, матюкается. Бред у него – в рифму.

Чаще всего рифмует «конституция».

– Конституция, туция, туция, туция, туция. проституция, туция, туция…

К нему почему-то относятся все очень хорошо.

Если в начале припадка не свяжут, он, здоровенный детина, лезет к окну бить стекла или в туалет, крушит все подряд. Тогда приходится на помощь звать надзирателей и санитаров из других отделений.

Связанный, он, как эхо, откликается на последние слова чьей-либо фразы:

– Толя, толя, толя, оля, оля, оля…. Лекарство, лекарство, арство, царство, дарство…

Ах…. твою мать, мать, мать, с…, в…… ные, ные, ные…

Опять песня про черные хмары. Припадок тянется часами. Его колют, и постепенно он успокаивается.

Припадки эти у него могут начаться и ночью. Тогда уж не спишь, ждешь конца.

Вот кого-то дернули на беседу с врачом. После беседы приходит, рассказывает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю