Текст книги "На карнавале истории"
Автор книги: Леонид Плющ
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 40 страниц)
Арестовали в Киеве компанию, которая для заработка печатала на «Эре» поэзию, философию, религиозную, политическую и… порнографическую литературу.
Вскоре взяли моего знакомого Олега Бахтиярова, студента Медицинского института. Оказалось, что он давал печатникам что-то политическое. Я пошел на суд «печатников», т. к. их судили и по политической статье. Однако на суд не пустили. Один из свидетелей говорил о Бахтиярове. Я почувствовал, что будет состряпана амальгама – порнография, Бахтияров, а через него – я.
Продумал защиту нападением: поговорить на суде об амальгамах, о методе сексуального опорочивания, о ханжестве советского воспитания (для контраста – забавные биографические эпизоды на тему секса у Маркса и Энгельса, характеризующие их как людей со здоровой психикой и с ироническим отношением к ханжеству).
Решил превратить суд в сатирическое издевательство над полицией и судом.
Я не сомневался, что у Бахтиярова почти ничего не найдут.
*
29 сентября пошли с женой в Бабий Яр.
Пришли поздно. И сразу окунулись в какую-то сюрреалистическую атмосферу. Молодые одухотворенные еврейские лица и толпа «товарищей» в штатском. Штатских – два вида. У одних лица филеров, т. е. уголовные, с бегающими глазками, с собачьим выражением. Почему-то ощущаешь в них не преследователей, а преследуемых, затравленных. Вторая категория – сытые, тщательно выбритые. Глаза питона, бессмысленно самодовольные.
Штатские задирают: зачем-де пришли, зачем зажигаете свечи. Им отвечают, что в память жертв. Все сгрудились у камня, на котором записано обещание поставить здесь памятник. У камня кладут цветы.
Два парня принесли треугольные венки из желтых цветов. Положили один треугольник на другой. Получилась звезда Давида.
Что тут поднялось. Штатские забегали, начали кричать, что здесь лежат не только евреи, но и коммунисты.
На это кто-то ответил:
– Вам никто не запрещает прийти с крестом, если считаете себя русскими. Можно и пятиконечную звезду…
К хору штатских присоединился старый еврей. Он стал доказывать, что желтую звезду евреям навязывали враги, что этим клеймили евреев фашисты. Ему напомнили, что когда-то у большевиков вырезали на теле пятиконечную звезду. Молодежь стала рассказывать старику историю звезды Давида. Спор постепенно перешел на идиш. Наконец старик выложил последний аргумент:
– Нам закроют последнюю синагогу.
Он оказался служителем синагоги.
Мне стало его жалко. Но молодежь не щадила и добила его вопросом:
– Зачем нужна синагога, отрекающаяся от истории евреев, от звезды Давида?
Старик смолк.
Кого-то забрала милиция (потом отпустила. Это были те, что принесли звезду Давида).
Я пришел домой и за ночь написал статью по свежим следам: «Над Бабьим Яром памятника нет».
Сюрреализм увиденного состоял в том, что в Яру противостояли потомки красных комиссаров и их наследники. Потомки опять бунтуют, а наследники наследуют дело царской охранки. Только вместо жидомасонов, жидокадетов, жидокоммунистов их жертва называется сионистами (так похоже на «сицилистов»!).
Статью я прочел многим знакомым, т. к. хотел уточнить факты, увиденные мною, и поработать над стилем. Поэтому она в конце концов попала не в самиздат, а в архив КГБ.
Каково же было мое удивление, когда я в исковеркаином виде прочел ее в «Исходе» (журнале о борьбе евреев за выезд в Израиль) под названием «29 сентября 1969 г.». Еще забавнее стало, когда мой знакомый по секрету сообщил, что это его статья. Я осторожно расспросил его. Он забыл, что слушал мою статью в моем чтении и сам же предлагал исправлять некоторые фразы.
Однажды меня пригласили на вечер-лотерею. Я пошел туда с моей сестрой. (Сестра, проведя почти всю жизнь в среде русскоязычной, считала себя русской, но из моих рассказов знала о культурническом движении в Киеве, ходила со мной в частный украинский музей Ивана Гончара.)
Было много молодежи. В лотерею разыгрывались скульптуры Шевченко, Франко, стихи Лины Костенко, картина Люды Семыкиной «Лыбидь» (легендарная сестра Кия, основателя Киева), народные амулеты-«обережки», керамические и в дереве.
Сестра сразу же выделила Аллу Горскую, художницу-монументалистку.
В Алле удивительно сочеталась мужская энергия, сила, богатырское тело, тонкая духовность, художественный вкус и женская ирония. Она все время шутила и сразу же сломила застенчивость сестры.
Глядя на Аллу, я вспомнил ее насмешливый ответ на мой вопрос о ее убеждениях:
– Я сексуал-демократка.
И в самом деле я не встречал у женщин такой концентрации жизненности, или, как выражаются йоги, праны. Эдакая баба-казак, козарлюга.
Товарищи рассказывали, как она, увидев, что у кого-то не хватает денег на жизнь (выгнали с работы), брала машину и привозила из колхоза картошку, да еще и подшучивала над голодающим.
Когда она встречалась с истерическим национализмом, то боролась с ним насмешкой. Однажды я передал ей слова одного хуторянина-шовиниста о том, что крымских татар покарала судьба за то, что они насиловали наших женщин сотни лет назад.
Она расхохоталась:
– Он дурак, а не кагебист, как говорят многие. Спросите его, кого из его родственников изнасиловали татары в 44-м году.
Моя сестра не сводила глаз с Аллы. Начали разыгрывать вещи. Я поставил целью получить стихи Лины Костенко, которую считал тогда лучшим поэтом Украины. Сестра мечтала о картине Люды Семыкиной. За эту картину шла упорная борьба. Наконец остались Алла и я. Сестра меня умоляла набавлять. Но выиграла Алла, я как безработный не мог с ней конкурировать. Сестра жалобно посмотрела на меня. Алла подошла и подарила ей картину. И столько такта было в ее юмористических комментариях к подарку, что сестра не задумываясь приняла картину.
Сестра всматривалась в отношения между собравшимися. И беспрерывно шептала мне о том, что таких людей она еще не видела. Еще бы! Теплота, любовь, никакой рисовки, никаких поз или надрыва.
Немного выпили и, как всегда на Украине, пели…
С сестрой мы зашли в мастерскую к Люде Семыкиной. Когда Люду выгнали из Союза художников, она стала подрабатывать шитьем верхней одежды. Но шить по стандартам, по моде она не хотела. Стала искать новые формы. Увлеклась поиском форм современных, но национальных по духу, а не внешне (в отличие от хуторян с их однообразными «вышиванными» рубашками и от соцреалистов, у которых в лучшем случае – этнография). Она стала изучать одежду Киевской Руси, ее внутреннее содержание.
Одежда, которую она начала создавать, была действительно новой: человек в ней преображался, распрямлялся. Она сочетала индивидуальные черты заказчика с чем-то глубинно украинским в материальной культуре.
Вначале заказывали у нее состоятельно украинки-либералки. Их было не так уж много. Но потом пошла мода. Как всякая мода, мода на одежду Люды вызвала подражание.
Совершенно новым для меня оказалось отношение Люды к своему творчеству. Когда она увлекалась, то подробно рассказывала о своем подходе, о поисках. Она создала особую философию одежды. Не берусь ее пересказывать, могу переврать.
Люда принимала активное участие в возрождении украинских обрядов, придумывала интересные костюмы к праздникам, маски, символические сооружения.
Когда Люда рассказывала о множестве мелких гадостей со стороны чиновников от искусства, она очень волновалась, остро переживая аморальность и глупость преследователей. Этим она очень отличается от своей близкой подруги Аллы Горской, насмешливо-спокойной.
Как и в одежде, в своей живописи Люда ищет истоки. Тут она близка к киевским керамистам (в частности, к Гале Севрук), которые в керамике отражают разные стороны украинской и не только украинской истории. Так, у них есть цикл «Знаки Зодиака». Очень интересна серия чертей (гоголевские типы).
Я любил водить по мастерским и музеям приезжавших в Киев москвичей, новосибирцев, хотелось показать им истинную, не казенную Украину.
*
Осенью мы достали большое количество самиздата. Самыми интересными были статьи М. Якубовича.
В 1967 г. он написал письмо Генеральному прокурору, в котором описал, как сфабриковали в 1930-31 гг. процесс по делу «Союзного бюро меньшевиков». Описал цинизм следователей и прокурора республики Крыленко. Под пытками вынудили всех подследственных оболгать себя и других и «создать» в присутствии следователей «Союзное бюро». Играя на социалистическом фанатизме Якубовича, «преданности» рабочему классу, Крыленко уговорил его помочь на суде, если произойдет что-нибудь незапланированное. И Якубович согласился, т. к. не было духовных сил сопротивляться пыткам «единомышленников» и потому что разоблачениями на суде боялся повредить делу социализма (эта идея-фикс осталась у многих левых на Западе – они не понимают, что умолчаниями о сталинизме они как раз и вредят социализму).
Прощаясь, Крыленко цинично бросил ему кость: «Я не сомневаюсь, что вы лично ни в чем не виноваты. Мы оба выполним наш долг перед партией – я вас считал и считаю коммунистом».
Как бы в ответ на это разоблачающее письмо в журнале «Вопросы истории» (1968, № 2) некий Д. Л. Галинков (следователь по особо важным делам с 30-летним стажем работы) как ни в чем ни бывало описывал сталинские измышления о процессе «Союзного бюро».
Если это письмо было интересно для изучения психологии поведения подследственных в те годы, то три других работы Якубовича – о Сталине, Каменеве и Троцком – интересны своими фактами. Впервые я прочел сравнительно объективное изложение биографии, позиции и характера Каменева и Троцкого.
Удивили меня только похвалы Дзержинскому. Уже было известно немало деталей, характеризирующих его аморальность. Подчеркивание дружеского отношения Дзержинского к Троцкому лишь бросает тень на Троцкого, а Дзержинского характеризует как человека последовательного, не больше. Он не предал товарища, т. к. не считал его врагом революции.
М. П. Якубович – правнук декабриста А. И. Якубовича, родственник поэта-революционера П. Ф. Якубовича. Видимо, это его немного выручило, когда на него было заведено дело о «клевете» весной 1968 года. А может быть, возраст – 73 года, из которых около 25 он провел в тюрьмах (правда, возраст у нас не помеха: «Хроника» сообщала о суде над 84-хлетним основателем Латвийской социал-демократической партии).
*
Тут я должен вернуться немного назад во времени. Товарищи нашли мне наконец работу брошюровальщика в типографии завода сахарных автоматов. Меня приняли на несколько месяцев, на подмену ушедшей в декретный отпуск женщины.
Работа состояла в том, что мой шеф выдавал мне уже отпечатанный текст, а я разрезал его на машине по листам, раскладывал по порядку в брошюры, а затем скреплял брошюры на другой машине. Несколько раз в неделю я отвозил готовые брошюры в спецбюро технической информации по производству сахара. Там мне давали новые тексты. Экземпляров десять каждой брошюры рассылались в министерства, ЦК, в журналы и на цензуру – в знаменитый Главлит. Что они «литовали» – мне было не ясно: новый способ изготовления сахара, новую гайку в машине для производства сахара? (Таня несколько лет занималась издательской работой в своем кабинете, им приходилось отвозить в горлит и получать разрешение абсолютно на всё: от афиш о проведении конкурсов, методических рекомендаций по частным вопросам производства игрушек или их использования до сугубо ведомственных объявлений. Всё это нелепо: их продукция никак не носила секретного характера, а интерес представляла только для узкого круга специалистов. Но порядок был жесткий – без цензурной визы, без «лита», ни одна типография не принимает текст в набор. В министерстве просвещения главлитовские работники специально проводили лекции: разъясняли, что можно, а что нельзя печатать, приводили примеры «потери бдительности». Например, в одной из брошюр о пионерах была названа местность, где размещалась воинская часть (дети ходили туда в гости). Нельзя было называть некоторые заводы, где изготовлялись игрушки: их производили из отходов в цехах предприятий, работавших на военную промышленность. Не имело никакого значения, что на самом деле об этом все всё знают: и что изготовляется, и где, – но… это «государственная тайна». Понятие государственной тайны доходит в СССР до анекдота. Так, однажды Таню послали на целый день в республиканский КГБ, и там она в присутствии сотрудника КГБ восемь часов ставила печать КГБ на пропуск в зал Верховного Совета УССР, дающий право войти на заседание… делегатов ученических бригад, приехавших в Киев для обмена опытом работы.)
Когда-то в Институте кибернетики мы шутя ввели деление профессий на женские и мужские. Женская работа состоит в однообразной деятельности в среде относительно постоянной. Мужская работа – постоянный поиск в изменчивой среде, где большую роль играют непредвидимые события. Моя новая работа была «женской». Мой шеф, не зная нашей «теории», сразу сказал:
– Вы тут не выдержите. Тут только женщины работают, да и они часто меняются. Только они справляются с работой: зарплата маленькая, и мужчины не хотят вкалывать, ничего за это не имея.
Но я сравнительно быстро овладел навыками складывания листов в брошюры (все остальное делается с помощью машин). Я понял, что не выдержу идиотизма работы, если не научусь все делать автоматически. Кроме быстроты и механичности движений, пришлось продумать порядок действий и способ размещения листов.
Вскоре удалось добиться отключения сознания от работы. Это давало возможность думать о другом. За счет того, что темп работы стал быстрым, удавалось справляться с ней за 4–5 часов, а потом идти по своим делам. Это не положено, шеф сердился, но сам он бывал на работе редко и потому, когда я сказал, что ведь успеваю за 4 часа, он согласился, но попросил на всякий случай придумывать солидное обоснование отсутствия (слава Богу, телефона у нас не было, и потому угрожал лишь непосредственный приезд начальства).
Еще когда я поступал на работу, я понимал, что это – искус (для меня и для КГБ; я-то не поддамся соблазну греха первопечатника, но у КГБ силы воли не хватит).
И в самом деле через некоторое время мой шеф спросил:
– Я тут часто печатаю налево, диссертации фотокопирую, редкие книги. Твоим знакомым не нужна поэзия… или что-нибудь другое? Я дешево возьму.
– Мой товарищ – философ и зажиточный притом. Он все не может достать для себя и друзей одну статью Маркса (я в самом деле хотел сфотокопировать «Экономическо-философские рукописи 1844 г.», которую трудно достать).
Шеф поскучнел и, забыв, что ему безразлично содержание, но не деньги, сказал, что в этом месяце не сможет.
На следующий день он уже печатал какую-то диссертацию.
А через неделю мне сказали, что, т. к. работа была временной, я должен уйти.
Рыбка не клюнула.
Я попросил не ставить отметку в трудовой книжке, иначе каждый начальник, увидав «брошюровальщик» после инженера, поймет, что меня нельзя принимать на работу – вдруг моральный разложенец, вдруг алкаш, а то и похуже – отщепенец-подписант.
Но отметку поставили, и опять я перешел в тунеядцы, что давало время отщепенствовать на полную катушку.
Когда в октябре приехала Ира Якир, я был без работы. Мы провели несколько дней в спорах на те же вечные темы о добре и зле, о принципе партийности и т. д. Перед ее отъездом, вечером, мы увидели ее «хвост», но времени наблюдать за ним не было: мы клеветали и отщепенствовали.
*
Ира уехала, а утром ко мне постучали. Не успел я открыть дверь, как в коридор вскочил мужчина с мужественным выражением лица (почему-то всегда они врываются с видом идущих на смертный подвиг). За ним еще один.
Я строго спросил:
– Что вам нужно?
– Мы, Леонид Иванович, с обыском.
– Я вижу, но почему без понятых? И есть ли ордер на обыск?
Голос мой противно, нервно неровный. Смесь ненависти к ним и растерянности (хотя ведь ждал).
– Ордер, конечно, есть. А за понятыми сейчас сходят.
– По какому делу обыск?
– По делу вашего друга Бахтиярова Олега.
– Статья?
– Для вас это не имеет значения. Мы поищем у вас клеветническую литературу.
В ордере на обыск это и было записано. Я немного успокоился: статья до 3-х лет. К тому же у меня почти ничего нет. Жаль, что не спрятал кое-что вчера, после отъезда Иры.
Привели понятых. Типичный отставник, которого распирало от гордого сознания причастности к поимке шпиона (а кого же иначе, если само КГБ занимается!). И женщина – нянечка из детского сада. Она стала умолять отпустить ее домой, т. к. нужно стирать белье. Ей пообещали, что ненадолго.
Меня удивило, что она сразу, не раздумывая, стала на мою сторону. Даже не любопытствовала, по какой статье. И не вздрагивала, когда я произносил магическое слово «кагебист». Она с любопытством рассматривала стены, коллекции камней и растений. На стене висела картина, и она стала распрашивать о ней. Я решил повеселиться и рассказал историю картины.
Когда моему старшему сыну Диме было 7 лет, он ходил во дворец пионеров учиться рисовать. Три его картины послали на выставку детского творчества. За день до открытия выставки картины осмотрел сам министр просвещения Удовиченко. Ведь есть генеральная линия партии в развитии детской живописи и скульптуры, и сам министр должен следить, чтобы она проводилась без перегибов и загибов. К тому же, выставка – республиканская.
Министр в первом же зале возмущенно спросил:
– Это что такое?
– Написано: «Лис»!
– Это не лис, у лисиц не такие хвосты! Это собака! А деревья какие? Это формализм. Убрать!..
Он пошел дальше. Наша знакомая, бывшая в свите министра, подошла прочесть фамилию нового Эрнста Неизвестного. Уклонист-формалист именовался Димой Плющом.
В следующем зале министр опять углядел искривление линии партии.
– Корабль? Форма неправильная! И облака такие не бывают! Это абстракционизм!
Тут вступился за малолетнего нарушителя художник, оформлявший выставку.
– Это специфически детское восприятие мира. Многие дети этого возраста видят мир не в форме, а в красках.
– Ну, раз художник считает, что это по-детски, пусть висит.
Наша знакомая опять прочла фамилию художника. Опять Дима. Она взглянула на картину над «Кораблем» и увидела, что вот там-то и скрывалась настоящая крамола Димы, третья по счету, – «Лебедь». И цвет неправильный, и изгиб шеи неверный.
Но министр не взглянул повыше, проявил либерализм к «Кораблю» и отсутствие бдительности. О нем рассказывают, что он был каким-то представителем Украины в ООН. Однажды СССР внес резолюцию. Американцы – другую. Ни та, ни другая резолюция не набрала голосов. Тогда Удовиченко предложил резолюцию от Украины. Она по содержанию не отличалась от советской, но прошла. Говорят, что это было единственное, но гениальное проявление украинского сепаратизма в ООН. Сразу двух зайцев убил: доказал, что Украина независима в своей внешней политике, и помог Москве победить империалистов, не забыв и себя – он стал министром просвещения. Почему просвещения, а не тяжелой промышленности?
Однако оставлю национальную политику КПСС и вернусь к обыску. Обыск как обыск. Скучно, и потому я развлекался разговорами с понятой. Об Удовиченко я, конечно, ей не говорил, это сейчас вспомнилось…
Она, как и многие люди без образования, питает глубокое уважение к людям искусства (люди со средним образованием и технократы часто заменяют это уважение злобой или презрением к этим «бездельникам и дармоедам»). И потому восхищенная, что семилетний пацан неплохо рисует, прониклась сочувствием ко мне еще бо́льшим, настолько, что капитан Чунихин несколько раз ей предлагал прекратить разговор со мной.
Чтоб позлить его, я дополнил свой рассказ двумя деталями.
Когда жена узнала о запрещении «Лиса», она пошла на выставку и попросила отдать картину домой – такая реликвия!..
Художник, смотревший за выставкой, узнав, что Таня – мать Димы, прочувственно сказал:
– У вашего сына несомненный талант, если министр обратил на него такое внимание.
Они посмеялись, а картина теперь висит у нас дома, во Франции, как вещественное доказательство случившегося.
Обыск шел полным ходом. На столе лежали два экземпляра «Россинанту», рядом – письмо самого Россинанта из Уфы, еще рядом – несколько вариантов «Над Бабьим Яром памятника нет». Последнее капитана очень заинтересовало. Что за ящеры, что за вагоны, почему шпики похожи на уголовников? Я предпочел не комментировать: где гарантия, что понятой-отставник не даст потом показаний о моей антисоветской пропаганде при обыске?..
Но Чунихин быстро покинул ящеров, увидав черновик «Итогов и уроков нашей революции».
Начало было все перечеркано и написано в форме парадоксов, поэтому он ничего не мог понять.
– Что за революция?
– Февральско-Октябрьская!..
– Почему она ваша?
– Я считаю себя коммунистом.
Тут в разговор вмешался понятой и стал доказывать, что я против партии, против революции, что мне ничего в стране не нравится, что сын мой плохо рисует. И я допустил глупость, стал злиться (разговор с понятой было успокоил меня) и повышать голос. Чунихин и второй кагебист, роясь в бумагах и книгах, поддерживали отставника. Я стал орать, что они задушили народ, зарезали партию большевиков, оболгали Троцкого и Бухарина.
Отставник, услышав про Троцкого, возликовал: я выдал себя с головой как троцкист и, тем самым, наймит фашизма, сионизма и империализма. Он со смаком стал припоминать все небылицы о Троцком. А я, как последний кретин, орал о гражданской войне, о роли Троцкого в создании Красной Армии и как главнокомандующего.
Я понимал всю глупость и унизительность спора с этими «ортодоксами»-ящерами, но ненависть (а под ней, в подсознании, – страх) душила меня.
Выручила меня понятая – я увидел ее сочувствующий мне испуг (я ведь все время при этом говорил о судьбе крестьян и рабочих, хотя и забыл на время о ней) и остановился.
Отставник попытался продолжить, и тогда я сказал Чунихину, что они здесь не для дискуссии по истории партии. Тот попросил отставника замолчать.
– Вы же видите, что Леонид Иванович нервный!!!
Слово «нервный» окончательно привело меня в норму. Я вспомнил слова юмориста Остапа Вишни о том что одной из заповедей украинского народа является фаталистически-спокойное: «Та якось воно буде!»
Вернулся юмор, тем более, что все время возникали забавные ситуации.
Чунихин добрался до самиздатских стихов.
– Это кто такой Максимилиан Волошин?
– Неполитический поэт начала века.
– Ага, о революции.
– Да, и за нее. Смотрите эту строчку. (Через строфу шло – против.)
– А почему тут Бог?
– А про Бога любят писать и атеистические поэты, не всегда даже ругая.
Передал другому. Тот почитал, почитал, увидя философскую муть и непонятные выражения, явно не политические – отдал мне.
Достал несколько машинописных листов из сборника стихов без фамилии автора. Мне жаль было с ними расставаться: тюремные стихи Даниэля.
Хорошо, что машинистка не послушала меня и не отпечатала биографическую сводку о Даниэле, написанную мною.
Чунихин просмотрел и сразу напал на стихи о Родине. Я понял опасность и быстро изложил ему версию о любви поэтов каяться в своих грехах.
– А кто автор?
– Анонимный.
– Почему?
– Не знаю. Может быть, перепечатывающий забыл. Да и у Пушкина были анонимные стихи, не политические.
– Любовные?
– Всякие. Поэтов разве поймешь!?
– А может быть, вы знаете фамилию автора?
– Если б знал, то сказал. Ведь крамолы тут нет.
Я подсказал ему метод поиска – искать слова «партия», «социализм», «вождь», «свобода», «демократия» и т. д. Я исходил из того, что крамола по понятиям КГБ – или произведения на украинском языке, или в несоветской форме (например, стих без знаков препинания, стих с абракадабрами, футуристический стих и т. д.), или о партии (какой дурак перепечатывает о партии похвальные стихи?).
Чунихин передал Даниэля помощнику. Он, скучая, просмотрел, опять увидел слово «Родина», спросил меня об отношении автора к Родине. Я, не покривив душой, сказал, что аноним ее любит. Он, видимо, усомнился, т. к. опять бегло перечитал. Особого энтузиазма аноним в своем патриотизме не проявлял, но и не клеветал – все о природе больше.
– А все же кто автор? Не скажете – заберем.
– Не имеете права – клевету должны искать.
– Мы можем отдать литератору-эксперту.
– Забирайте, но чтобы отдали. Мне нравятся эти стихи.
Чунихин явно не хотел со мной ссориться из-за каких-то стихов без крамолы: стану вовсе несговорчивым. А кагебистам очень важно по ходу следствия «договариваться» с подследственными или свидетелями по многим деталям допроса.
К тому же улов был неплохой: и сионизм, и клевета на КГБ, на дружбу народов, и украинский национализм (статья Е. Сверстюка «Собор в лесах», русский перевод в черновике), и клевета на революцию (черновик начинался примерно такими словами: «Итак, наша революция потерпела крах, как и идейная контрреволюция. Потерпели поражение все партии». Мысли он не понял, но клевета была налицо. Да и намек уловил – продолжить революцию).
В «Россинанте» его привлекла фраза о том, что пока «Российская империя не превратится в Союз Социалистических Республик (каждое из этих слов должно стать фактом), рознь будет расти». Фразы в скобках он не понял, но клеветническое утверждение о том, что СССР – Российская империя, усёк.
Были также переводы А. Фельдмана из «Литерарных листов», но крамолы там не было, так что явной связи с чехословацкой контрреволюцией не обнаружилось.
Пришел Дима из школы. Он посмотрел на обыскивающих, решил, что это кто-то из самиздатчиков-книгоманов, и побежал играть во двор.
В конце обыска Чунихин нашел мое заявление в ЦК профсоюзов о нарушении трудового законодательства по отношению ко мне. Поколебался – брать ли? Не взял, а я только позднее понял, что надо было намекнуть, что и там есть клевета. На суде можно было бы использовать факты, приведенные в заявлении. Дело в том, что, не будучи внесенным в протокол обыска, это заявление не будет допущено для прочтения на суде. Если же заявление будет упомянуто в протоколе, то я смогу потребовать прочесть его.
Шмон, наконец, закончился.
Чунихин записал все изъятое, в том числе пишущую машинку. Я прочел. Все по форме. Опытный юрист, видимо, заметил бы что-нибудь незаконное.
Я отказался подписывать, объяснив, что считаю статью 1871, по которой велся обыск, антиконституционной. Чунихин стал спорить и, наконец, предложил записать в протокол отказ.
Я считаю, что самиздатчик должен заранее определить свою тактику по отношению к КГБ, но не должен придерживаться твердого плана – многое зависит от ситуации. У меня в данном случае была выигрышная ситуация: почти ничего не обнаружили, а все обнаруженное ими удобно использовать на процессе. Поэтому, поколебавшись, я согласился с ним.
Написал, что так как я считаю КГБ антикоммунистаческой и антисоветской в сущности своей, т е. антиконституционной организацией, то не хочу вступать с ней даже в формальные отношения, потому что не хочу участвовать в беззакониях.
Столь неуклюжей конструкция получилась оттого, что я пытался предусмотреть возможные перекручивания фразы и в то же время хотел выразить главное в моих будущих мотивировках отказа от дачи показаний. И намерен был это главное сделать основным в процессе над ними (т. е. превратить процесс над политическим «преступником» в процесс над полицией и правительством).
Чунихин сообразил свою ошибку и хотел уговорить меня снять эту формулировку. Но я отказался переписывать свою фразу.
Уходя, он спросил:
– Вам прислать завтра повестку на допрос или придете так?
Я удивился поспешностью вызова на допрос: нужно же изучить изъятое? Но согласился без повестки – скучно заставлять их соблюдать все формальности (хотя и надо: это ведь одна из основных идей движения – заставить блюстителей закона соблюдать свои же законы и бороться с нарушением закона законными методами).
Идя утром в областное КГБ, я захватил с собой статью о допросах молодого Ленина в журнале «Наука и жизнь» и «Крымские легенды» Максима Рыльского. Легенды захватил, чтоб показать, как фальсифицируют историю Крыма (нет даже названия народа, который спасли от турков русские богатыри под руководством Кутузова!).
Чунихин сладко улыбался, встречая меня у проходной. Вел он меня очень долго по каким-то коридорам, лестницам (вверх-вниз). Мелькнула мысль, что это арест, но решил, что пока нет – должны поговорить вначале в надежде на некоторую уступчивость (ведь на свидетеля легче давить психологически).
В кабинете он, все еще улыбаясь, извинился:
– Я должен на минуточку выйти.
Ага! Хочет, чтобы я потерзался в сомнениях об их планах, в выборе своей тактики. Я вытащил Рыльского и стал перечитывать.
Через полчаса заглянул Чунихин.
– Извините, меня задержали.
Он стал хвалить глубину моих статей и смелость. Потом стал дружески увещевать не участвовать в самиздате.
Я вытащил статью о Ленине.
– Мне такие приемы допроса хорошо известны. Вот прочтите, как работала охранка. Первый прием – лесть, второй – следователь твой друг, хочет помочь, потому что он же человек и тебе сочувствует.
Статью он читать отказался и, не прекращая дружески улыбаться, спросил:
– Как вы думаете, о чем я буду вас спрашивать?
– По изъятым материалам.
– Нет, мы не успели их изучить. Вот тут Харьковское КГБ прислало семь вопросов вам по делу Алтуняна. И сегодня я запишу ваши ответы.
– Прочтите все сразу.
– Зачем?
– Я должен знать, в чем обвиняется Алтунян конкретно, чтобы случайно, неправильно или неточно сформулированной фразой, не помочь КГБ незаконно осудить Алтуняна.
– Так вы знакомы с Алтуняном?
– Вы уже начинаете допрос. Я же сказал вам, чтобы прочли все вопросы.
Его погубила собственная роль «друга-следователя». Ему не хотелось обострять отношения со мной (на первых порах…).
Он прочел. Знакомы ли вы с Алтуняном? Член ли он Инициативной группы? Что такое Инициативная группа? Ее цели? И последний: «О каких других антисоветских действиях Алтуняна вы знаете?»
Как только он задал последний вопрос, я понял: первую партию Чунихин мне продул по своей глупости. Они в принципе не способны считаться с законами, и потому их всегда можно бить законом (правда, вспоминается анекдот: «он меня дубиной, а я его газетой»). Еще по дороге в ГБ я обдумал свою тактику – доказать на примере допроса справедливость своей записи под протоколом обыска об антиконституционности КГБ. И потому на сей раз я подпишу протокол, но откажусь давать показания, использовав ту или иную незаконность. Противно быть крючкотвором, противно даже читать юридическую бездушную формалистику, но что поделаешь.
Я записал свой ответ.
Так как мне был задан вопрос, имеющий «обвинительный уклон» (а по закону допрос должен быть объективным, нельзя задавать вопросов, толкающих на ответ определенного рода) и провокационный характер (ответь я: «больше никаких» – это будет косвенным подтверждением, что Инициативная группа – антисоветская организация, им это на руку, чтобы сами члены группы признали ее антисоветской). А т. к. мне Чунихин сказал, что я тоже член Инициативной группы, то, признав, что группа антисоветская, я дам показания на себя, а тем самым я превращаюсь из свидетеля, обязанного давать показания, в обвиняемого.





