355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Жуховицкий » О любви » Текст книги (страница 12)
О любви
  • Текст добавлен: 27 марта 2017, 12:00

Текст книги "О любви"


Автор книги: Леонид Жуховицкий


Соавторы: Ларс Хесслинд

Жанр:

   

Рассказ


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)

Ларс Хесслинд
Рассказы

Завтрак в семействе Вестин

Запах ацетона на кухне раздражал Коре Вестина, но не только тем, что едкая химическая примесь загрязняла воздух, – запах воспринимался им как назойливое проявление женской сущности Жанетты. Все синтетическое, искусственное, противоестественное было ему противно. Когда Жанетта покрывала ногти лаком, ему делалось так тошно, словно она ковыряла в носу или в ушах. Женщина, красящая ногти за кухонным столом, выказывает такое же пренебрежение к ближним, как и курильщик. Безупречный красный маникюр всегда казался Вестину признаком холодности и расчетливости. Зато ненакрашенные, обкусанные, истерзанные ногти выдавали растерянность, повышенную чувствительность и ранимость. Супружеская жизнь Вестинов строилась на взаимном уважении, и Коре ни разу не обмолвился о своих тягостных ощущениях. Затеять подобный разговор значило бы всерьез оскорбить Жанетту. Она не терпела плебейских манер и в самом кошмарном сне не смогла бы вообразить, что ее упорное стремление к женской утонченности может показаться кому-то неэстетичным. Нипочем не поняла бы она доводов мужа.

Коре оглядел свою красивую жену. Ее классически правильный профиль обрамляли черные, как смоль, волосы – пажеская прическа была творением ее парикмахера-гомосексуалиста, которого она посещала раз в неделю: волосы под прямым углом ниспадали вниз вдоль высоко поставленных скул. В какой-то миг он чуть-чуть не поддался искушению и впрямь высказать ей все, что он думал о ее бесцеремонном поведении на кухне. Однако он по опыту знал: расплата за подобную откровенность чаще всего превосходит все ожидания.

Вместо этого, нарезая каравай, он задумался о природе хлеба. Ржаная мука, растительные волокна и дробленые зерна пшеницы замкнули круг. Все-то рано или поздно возвращается на круги своя, уж такова жизнь, подумалось ему. Интересно, а содержал ли прежний нищенский хлеб, с примесью муки из древесной коры, сходные составные части?

– Надоело мне все это, – проговорила жена.

На мгновение оторопев от неожиданности, как если бы порыв ветра внезапно распахнул дверь, Вестин решил, что речь идет об их браке. По жениной интонации редко можно было догадаться об истинном смысле сказанного. Вестин сунул два куска хлеба в электрический тостер. За окном черным топором зависло над крышами Юрсхольма февральское утро. Скованные стужей, поникли в садах белоснежные деревья.

– Что надоело? – изумленно спросил он.

– Кухня, – отвечала она.

Он облегченно вздохнул:

– Это почему же?

– Безрадостно у нас на кухне, – сухо обронила она.

Наполнив женину чашку только что сваренным кофе, он поставил кувшинчик из огнеупорного стекла на электронагревательную подставку кофеварки. Вестин служил заместителем директора фирмы Андерсон энд Три, одной из наиболее солидных шведских рекламных фирм, и, как таковой, принадлежал к сонму посвященных. Структуру, чуткость и мобильность рынка он знал как свои пять пальцев. Что чаще всего заставляло его оспаривать мнения друзей на этот счет. Знание факторов, управляющих рыночным спросом и предложением, сообщало Коре чувство некоего превосходства над другими людьми.

Вот и эту автоматическую кофеварку он, как знаток торговли, "раскусил" сразу же, едва Жанетта принесла ее в дом. Предельно современной формы (на ней стояла подпись известного во всем мире промышленного дизайнера графа Сигварда Бернадотта), с фильтром, мигающими красными лампочками, выключателем, градуированным сосудом для воды, пластиковой воронкой, капельницей, термосом; снабженная оригинальной электросистемой, эта двухъярусная кофеварка была поистине шедевром, зримым образцом чуткой реакции на рыночный спрос. Коллегам Вестина удалось сбыть это потрясающе замысловатое изобретение во все отечественные кофейни и частные дома. Коммерческий подвиг их восхищал Вестина. Потому что новая кофеварка – вещь, напрочь бесполезная в хозяйстве, и единственное ее назначение – предельно сложным (в техническом смысле) способом подогревать воду и пропускать ее сквозь молотые кофейные зерна.

Подогреватель этот, обошедшийся Вестинам в шестьсот восемьдесят крон, вошел в их жизнь на правах предмета первой необходимости. Случалось, по утрам Коре так и подмывало оставить без внимания этот кичливый гибрид, красующийся на полке шкафа, и подогреть воду для кофе прямо в кастрюльке на плите. Все же он никогда не поддавался соблазну – знал ведь, что подобный поступок будет расценен как вызов и может повлечь за собой тягостную утреннюю ссору.

Жанетта отняла кисточку от пальца. Лампа над кухонным столом отразилась во влажной поверхности лака.

– В Тибру выпустили новые сказочные модели кухонь. Дверцы шкафчиков облицованы восхитительным пластиком цвета морской волны, с металлическим отблеском, – объявила жена.

Она обвела взглядом кухню. Удивленно вскинула безупречно выщипанные брови – так, словно ее окружало что-то непостижимо-нелепое.

Maxi Endless. Raspberry Glaze 21. Vernis a Ongles. Dramatic high gloss colours. Shake if necessary[1]1
  Максимально стойкий эффект. Малиновый глянец № 21. Лак для ногтей. Великолепная сверкающая окраска. Встряхнуть в случае надобности (англ., фр.).


[Закрыть]
. В просвете между пачкой маргарина – в упаковке с цветочным рисунком – и яйцом Коре с трудом разобрал надпись на флаконе с лаком для ногтей, стоявшем на кухонном столе перед Жанеттой. Кто такой Вернис а Онгле? Изящно выписанные белые буквы легко читались на фоне флуоресцирующего малиново-красного перламутрового лака. «Встряхнуть в случае надобности»? Если б это помогло, он не стал бы медлить ни минуты.

– Совсем недавно ты точно так же завела речь о глазурованной черепице, – напомнил он с натужной улыбкой.

– О клинкер-черепице, – поправила жена.

– В любом случае мы еще не выплатили долг за эту трату. А долгов у нас выше головы, Жанетта.

– Знаю. А что? Дешево, да гнило, дорого, да мило. Разве новая черепица не омолодила наш дом?

Она повела плечами.

– Старая черепица была еще хоть куда. Вообще бетонная черепица держится сколько угодно. А наша служила нам всего лишь семь лет, мы выложили ею крышу в год нашей свадьбы.

– Надеюсь, дискуссия насчет крыши закончена? Внешний вид важен, Коре… внешний вид. Не желаю жить в крысиной норе! Кстати, на что ты намекаешь? Не я же приняла решение переложить крышу! – Смерив мужа долгим взглядом, она снова принялась лакировать ногти.

– Мы вместе приняли решение, потому что ты захотела новую, шикарную крышу. Но сейчас у нас нет средств на очередные экстравагантные излишества. На новую кухню не надейся.

– Разве я сказала, что мне нужна новая кухня? – усмехнулась она. – Экстравагантные излишества? О чем ты? "Жизненная необходимость" – так я на это смотрю, да и соседи наши так же считают.

Ее малиново-красные губы, изогнутые, как лук Купидона, скривились в улыбке. Холодная, излучающая свежесть и спокойствие, она словно сошла с этикетки на бутылке минеральной воды "Виши Нуво". Жанетта невозмутимо продолжала лакировать ногти. Коре отхлебнул глоток кофе. У кофе был привкус ацетона.

Как он стосковался по смеху, идущему от сердца. Сесть бы сейчас за стол, старомодный кухонный стол с откидными краями, уписывать картошку в мундире, и чтобы рядом, на оконном стекле, блистал морозный узор. Чтобы кругом все было просто и безыскусно.

Скоро отцветут желтые тюльпаны, стоящие на здешнем столе. А пока их овальные головки обращены к окну с тройным, не пропускающим холод стеклом, навстречу утру, зимнему небу, – и кажется, они беззвучно вопрошают о чем-то, дожидаясь ответа с воли. Кофеварка шипела, силясь заполнить тишину, пролегшую между супругами.

Вспомнилось: как-то раз давным-давно, в бытность его мальчишкой, он сидел на скале у моря под летним дождиком, и была с ним его школьная подруга Барбара, и один лишь господь бог видел их. Они поклялись друг другу никогда не жениться, чтобы не превратиться в супругов с тупым, неподвижным взглядом.

За окном мелькали лица прохожих, слышался шепот. Но где-то в дальней дали угадывался горизонт, откуда – Коре чувствовал это – под пестрыми вздутыми парусами плывут к нему его грезы.

Жанетта, кончив красить ногти, принялась помахивать пальцами, чтобы просушить лак.

– Не жди меня домой к обеду, – сказала она. Выпятив губы, подула на кончики пальцев.

Он кивнул в ответ, не спросил: "Почему?" В первые годы совместной жизни он еще спрашивал. Но Жанетта воспринимала эти вопросы как недопустимое вмешательство в ее дела. Она упрямо оберегала свою независимость, на которую, считала она, брачный договор не распространялся. Речь, видите ли, шла о самоосуществлении.

– Либо супруги доверяют друг другу, либо – нет. Если нет, то с тем же успехом можно и развестись. Супружество – не налоговая декларация, – часто повторяла она.

Жанетта была последовательна. Он не мог припомнить, чтобы она хоть раз пыталась разнюхать что-либо в его собственном житейском пространстве.

Она оставляла на его совести вопрос о том, что следует поведать жене о его личных делах.

Коре ценил беседу. Беседа важна необыкновенно.

Настолько был он убежден в ее важности, что разговор человека с человеком представлялся ему высшей формой культуры.

В первые дни своего знакомства с Жанеттой он щедро делился с ней своими повседневными радостями и огорчениями, за обедом или за вечерним кофе в гостиной, у телевизора. Но скоро он заметил, что доверительность в основном проявлялась лишь с его стороны. Жанетта лишь редко приоткрывала свою защитную броню.

Вот тогда-то он четко осознал, что любить – значит окунуться в водоворот.

"Ладно, сиди себе и помалкивай, размышляй о своей проклятой личной жизни, чертов сфинкс", – подумал он и навсегда перестал изливать душу Жанетте. Одно лишь не укладывалось у него в уме: мыслимо ли, чтобы двое любящих говорили лишь о раскладе времени, о мастеровых, способных выполнить такую-то работу, о ценах, красках, погоде, одежде, о том, не пора ли ремонтировать машину, – и сетовали, что трава в саду слишком быстро поднимается в рост.

– Прав был Пикассо, – сказал он.

– В чем он был прав? – Зрачки ее расширились и потемнели.

– А в том, что единственное важное в жизни – это работа.

– Мужская логика, – сказала она с усмешкой. В голосе ее прозвучало презрение, но Коре ничего ей не возразил.

Ей, этому эксперту по кадрам, все равно не понять, что творчество приносит радость. Что оно поглощает человека целиком, заслоняя все прочее, вытравляя его из сознания. Он, Коре Вестин, принадлежит к сонму избранных. К сонму счастливчиков. Была бы только работа, и он может обойтись без всего прочего и выстоять. Он – и Пикассо.

Повернувшись спиной к законной супруге, он встретил утро лицом к лицу, на губах его блуждала злорадная улыбка. Жанетта еще не знает, что ему доверен самый крупный и важный текущий счет его фирмы. Ничего, жить можно. На дворе – чудесное утро. Коре польщен: именно его выбрали руководить рекламной кампанией, составить текст обращения к придирчивым покупателям на мировом рынке. Само собой, на нем большая ответственность, но задача увлекает его, удесятеряет силы. Благосостояние отечества зависит от его, Коре, умения обеспечить сбыт высококачественной шведской техники на мировом рынке.

Мысленно прикидывая, как будут выглядеть новые рекламные проспекты, он едва слышно забормотал:

– Заголовок: "Беспощадный"… Подзаголовок: "Самонаводящийся Робот 80 действует без промаха".

– Ты что-то сказал, дорогой? – спросила Жанетта.

– Развидняется за окошком, – ответил ей Коре.

Исповедь самоубийцы

Дорогие читатели!

Уже несколько месяцев прошло с того злосчастного дня, но по-прежнему в душе царит смута. И лишь после долгих колебаний и глубоких раздумий я решилась обратиться к вам.

Хочу, чтобы вы знали: с самого раннего детства мне внушали, что грех выставлять напоказ свои беды и обременять ими других людей. Всякому и своих бед хватает. Потому-то исповедь моя скорбна.

Блумберг, мой возлюбленный покойный супруг, такого правила в жизни держался: "Наша семья сама себе помощник". И до сей поры я всегда старалась следовать этому правилу.

Вы уж простите мне, что я этак навязываюсь вам. Но я не вижу другого способа вступить хоть с кем-нибудь в разговор.

Обо мне одной пойдет речь в моем рассказе. О старой женщине. И об одном летнем дне.

Пусть мой рассказ правдив во всех подробностях, все же, сдается мне, он необычен. Для общих выводов, как я полагаю, он непригоден. Да и вообще, насколько наши правдивые истории отражают жизнь? Опыт мой учит меня с сомнением относиться к этому. Я расскажу вам все по порядку, со всеми подробностями, дабы вы на прочной основе мнение свое составили и суждение свое вынесли.

А уж если вы по доброте своей напишете мне, узнав о моей беде, тут уж я всей душой буду вам благодарна.

Может, с вашей легкой руки я, наконец, пойму, что к чему, и письмо ваше будет все равно что долгожданный луч света в веренице унылых дней моей жизни. Если, конечно, я еще буду жива…

Преданная вам

Тильда Корнелия Блумберг.

Мой адрес: Седра Веген, 26300 Хеганес, Швеция.

Утро

Замешкалась в постели, разглядываю свои ноги, торчащие из-под одеяла, и думаю: а ведь лиловый узор сосудов на стопе напоминает схему железнодорожной сети в округе Дешебру, откуда я родом. Часы с кукушкой ручной работы показывают десять минут седьмого. На полке секретера из грушевого дерева выстроились фотографии детей и внуков. Серебряные рамки портретов вычищены до блеска. Фотографий так много, что хоть садись в карты ими играй, – проносится у меня в голове.

Внешние приметы нынешнего июльского утра никак не предвещают, что ему суждено стать отличным от всех других. Ноют кости в обоих бедрах. Боль пронзает крестец, как только я поворачиваюсь в кровати и сажусь – опускаю палец в стакан с водой, где покоится по ночам моя вставная челюсть.

Не больно ты хороша нынче, Тильда Блумберг, – думаю я, смачивая кончиком пальца пересохшие десны. – Но сделка есть сделка. Коли ты весь век силу свою продавала, чтобы детей прокормить и образование им дать, – не можешь же ты нынче требовать, чтобы сила при тебе осталась. Чтобы человек съел пирог, да притом его же и сохранил, – такого еще свет не видал.

Я шепчу про себя эти слова, а между тем собираю всю силу воли, чтобы встать с постели и начать день. Делаю глубокий вдох. Беру, что называется, "разбег". И свешиваю ноги с кровати. С начальным этапом подъема я справилась.

Это расплата за труд всей жизни: сорок один год я скребла, протирала со стружкой полы; перетаскивала с места на место парты, носила ведра, чистила сортиры и точила мелки в Хельсингборгском управлении школ. А нынче весь этот труд отдается во мне волнами боли, когда, уже на втором этапе подъема, сидя по-прежнему на краю постели, я раскачиваюсь взад-вперед, взад-вперед… Зубной протез в стакане насмешливо ухмыляется. Чванливой ухмылкой записного умника.

Которая бесповоротно сулит мне борьбу с болями во всем теле до самого моего смертного часа. Все проще простого – это награда за тяжкий физический труд, каковой судьба всегда одаривает бедняков задним числом. Как добавка к пенсии по старости.

Вдеваю ноги в тапочки со стоптанными задниками. Выуживаю из стакана вставные зубы. Разеваю рот. Языком прилаживаю бутафорскую челюсть к воспаленным деснам. Вынимаю из картонного футляра очки. Пересекаю комнату и подхожу к окошку. Поднимаю штору.

"Интересно, что я нынче увижу на крыше нашего магазина?" – размышляю я.

Солнечные лучи изрешетили стоявший над городом сизый туман. Утро робко ступает по ярко-красной, железной крыше особняка. Недвижные березы ждут не дождутся первого утреннего ветерка. На бледно-голубом пологе неба там и сям белыми перышками мелькают чайки. Медленно кружат они над горными склонами в потоках дольних ветров. В поисках корма, свивая за кругом круг, постепенно уносятся они к Эресунну.

"Тридцать третий" – так называется магазин… Старинный торговый дом на другой стороне улицы. Я обшарила взглядом все скаты крыши.

Где вы, друзья мои? Вот уже месяц, как вас нет. Целая голубиная стайка разом пропала куда-то. Может, и вы тоже в отпуск умчались, как та чужачка, что ко мне приставлена помогать?

Что ж, утро как утро. Ничто пока не пророчит, что оно будет иным, чем все прочие летние утра на моем веку. Долгое жаркое лето выдалось нынче. А я вообще ненавижу лето. Да вдобавок эта чужачка, девчонка с именем непроизносимым, которую пенсионное ведомство в помощь мне отрядило, в июле носа ко мне не кажет.

Ей, видите ли, отпуск причитается по закону. Это бы еще полбеды. Но у этих самых, шведов новоиспеченных, хватает наглости пять недель отдыха требовать. Чужачка, надо думать, укатила к своей родне за границу.

Может, даже мне особенно не на что сетовать? Вроде бы я привыкла коротать дни одна. Да и боль во всем теле всегда тут как тут, ее стараниями привычные домашние хлопоты становятся необыкновенно занимательным, незабываемым переживанием.

Вот только человеческой речи не слышу.

Даже не вспомню: когда в последний раз довелось мне побеседовать с человеком? Уж верно, когда девчонка эта, чье имя не выговорю никак, квартиру мою убирала. На другой день она сгинула: в отпуск умчалась. А теперь вот уже три недели да четыре дня, как я ни с кем словом не перемолвилась, даже голоса человеческого не слышала. Для того ли речь в теле моем живет, чтобы я ею не пользовалась никогда? Мне-то небось отпуска не давали, когда мне было двадцать. И за границей я ни разу не побывала.

Дальше Людвики небось не ездила.

Зима тридцать восьмого года… Впервые в жизни Блумберг мой столько деньжат прикопил, что мог на денек отпроситься с работы и предложить мне прокатиться с ним поездом в Людвику.

В тот год много снега выпало.

В местной гостинице Блумберг угостил меня вкусным обедом. Или, может, мы обедали в вокзальном кафе? Так или иначе, дело было в Людвике. И к обеду там подавали венский шницель… вот это уже точно.

Когда-то, еще в двадцатые годы, в Людвике умерла младшая сестренка моего Блумберга, когда сам он в морском плавании был. Похоронили ее на казенный счет. Блумберг за всю свою жизнь так с этим и не смирился. Шестнадцати лет от роду померла девушка от чахотки. А жила она у заводчика в служанках. Или, может, от рахита она померла? Помнится, мы долго искали ее могилку на Людвиковском кладбище, но так и не нашли. Зато мы вдоволь покатались на лыжах.

Снега в ту зиму до подоконников намело.

А вдруг никогда и не было никакой могилки? Или, может, община взяла себе назад клочок земли, что некогда отвела нищей девчонке, дабы костям ее было где сгнить? Земля-то небось не даровая.

Может, прежде покойники дороже ценились? Дольмены века каменного до сей поры стоят как стояли. Также и камни с руническими письменами, улиткой завивающимися но кругу – разве сравнятся с ними нынешние плиты цементные или, чего доброго, травяные покрытия? Нынче, должно быть, персональный номер и тот на крышке гроба не вытесывают? – размышляла я по дороге в ванную комнату.

Умываюсь. Затем вытираюсь старым льняным полотенцем. Единственное, что осталось у меня из той дюжины полотенец, что подарили мне товарки, школьные уборщицы, когда я на пенсию увольнялась.

Прижимаю его к лицу и улыбаюсь моим светлым воспоминаниям, а после уж завершаю утренний туалет, проведя по волосам щеткой, у которой недостает нескольких зубков. Натягиваю на себя белье и облачаюсь в рабочий халат из цветастой ткани: сплошные маргаритки и лютики.

На комоде стоит телефон.

Он никогда не был со мной особенно ласков. Но справедливости ради надо сказать, что и я не очень-то его привечала.

– Ясно, что маме необходим телефон, – сказала Ингрид, старшая моя дочь. Она – главная участковая сестра. Кто-кто, а уж она свое дело знает.

– Мама всегда сможет нам позвонить, если захворает. И мы сможем позвонить маме. В современном обществе нельзя жить без телефона. И без цветного телевизора!

Да, да, конечно.

Ингрид не из тех, кто в долгий ящик дело откладывает. Еще когда от горшка два вершка была – всегда своего добиться умела. Так и на этот раз. Сказано – сделано.

Словом, телефон мне поставили. Установка обошлась мне в сумму месячной пенсии. Я потерпела полное поражение. А может, все же это была полупобеда? Как-никак дочке не удалось навязать мне цветной телевизор вместо моего черно-белого друга!

А телефон вскорости показал себя с самой что ни на есть худшей стороны.

– У каждого из нас – своя семья и своя жизнь. Эйнар вкалывает до седьмого пота на новой службе, он теперь ревизором служит в управе. Такая чудовищно трудная клиентура! Ты, мама, себе даже не представляешь!

– Чего я себе не представляю? – спросила я.

– А то, каково доходы художников проверять на предмет уплаты налогов! Эйнар говорит: они кретины полные, ничего в денежных делах не смыслят.

– Да, да, Эйнару, конечно, трудно приходится. Но я только хотела узнать, как вы поживаете. Так долго не было от вас вестей!

– Будто ты не знаешь, как мы, медики, перегружены! А приду домой – я еще и мать семейства. Детей развозить надо туда-сюда. Кого – на ипподром, кого – на хоккей, кого – на курсы каратэ или в балетную школу. Времени, мамочка, никак не хватает. В субботу и воскресенье ни минуты не выкроишь. А на даче Эйнар у нас в теннис играет: курортники, представляешь, турнир устроили, и по праздникам нам еще туда ездить приходится. Так что, мама, стыдно жаловаться, что мы не приезжаем в гости и не звоним!

– Да я вовсе и не думала вам навязываться! – вставила я.

– Так ты же здорова, мама! И, слава богу, сама за собой присматривать можешь. И вообще, ты женщина крепкая. Да и у телефонного провода как-никак два конца. Он не только от нас с Эйнаром к тебе тянется, но и в обратном направлении тоже: от тебя к нам, мамочка. Соскучишься – сама нам позвонить можешь. А ты заставляешь нас мучиться угрызениями совести: то, видите ли, позвонить не успели, то вовремя не явились к тебе…

Отзвуки всех этих слов из последнего разговора с Ингрид еще стоят в комнате с ядовито-желтыми обоями, на которых когда-то просматривался серый бордюр. И кажется, блеклые розы в узоре обоев от этого чуть заметно поникли.

С того самого дня телефон молчит. И так вот молчит уже больше двух месяцев.

Встаю, опираясь всей тяжестью сначала на одну ногу, затем на другую. Пошатываясь, бреду на кухню.

На гладильной доске еще лежит одеяльце, на котором я вчера гладила белье. У мойки, рядом с утюгом, стоит бутылка из-под водки, с мелкими дырочками в алюминиевой пробке для опрыскивания белья.

Наливаю в кофейник немного воды. Чиркнув спичкой об серную полоску на большой коробке, зажигаю газ. Пламя вспыхивает, гудит.

Интересно, будет ли кофе такой же вкусный, если его сварить на электроплите? – задумываюсь я.

В нашем районе скоро заменят все газовые плиты электрическими. Вроде бы после летнего отпуска рабочие возьмутся за дело. В городе не так уж и много нас осталось – тех, у кого еще на кухне газ. Никак в толк не возьму, зачем нужно заменять газовые плиты? Неужто на электропечи кофе быстрей сварится? Может, просто электроэнергию девать некуда, от этого самого "Барсебека" нашего и других атомных электростанций? Может, им как-то надо избавиться от нее? Вытаскиваю деревянный стул и присаживаюсь к кухонному столику.

Интересно, сколько километров отмахала я по одеяльцу утюгом? Небось два-три витка вокруг земного шара будет, не меньше того?

"И зачем только ты все это делаешь, Тильда Корнелия Блумберг?" – спрашиваю я себя, распрямляя на столе одеяльце.

Что, если бы я не гладила всякий раз одежду моих ребят перед тем, как отослать их в школу? Сделалась ли бы моя жизнь от этого легче?

Потому ли Ингрид нынче удостоена должности старшей участковой сестры, что я так старательно утюжила детские платьица?

А что бы случилось, если бы Блумберг не щеголял в свежеотглаженных сорочках на профсоюзных собраниях? А также по пятницам, когда рабочим выдавали недельный заработок? Да и вообще, кому нужны были все те часы, что я провела с утюгом в руках у гладильной доски? Ведь планеты как кружились вокруг солнца, так и кружатся по сей день. На пути вселенной мои старания не повлияли никак.

И все же…

Если все эти часы я тому принесла в жертву, чтобы заставить богачей уважать бедняков в поношенном платье, – стало быть, труд этот не зряшный. В добром здравии и в чистоте содержала я мое свежевыглаженное семейство, что, надеюсь, хоть как-то возвышало его в чужих глазах, – заключаю я, почесывая шею.

Пар от одеяльца, на котором я глажу белье, набивается в солнечный просвет над мойкой. Муха бьется об оконное стекло. Шипит кофейник. День как день, как все другие дни. Так, по крайней мере, кажется. До поры до времени.

Тихо об эту пору в подъезде. В комнате слышно тиканье настенных часов. Под кофейником мигают змейки пламени. Все как и прежде. Даже мысли и те все уже передуманы.

Вынимаю из кухонного шкафа чашку. Насыпаю в кофейник несколько ложек кофе. И тут меня ждет открытие: в старой банке с изображением турецких всадников на боку почти не осталось кофейных зерен.

– Чертова девка! Во все-то ей надо пальцем ткнуть, без этого не сделает ничего. Неужто чужачка не могла кофе купить и в банку насыпать, прежде чем в отпуск свой укатить! – выпаливаю я сердито.

– Может, в этом слаборазвитом захолустье, откуда родом девчонка, летом вообще не пьют кофе? – добавляю я, водворяя банку на место.

– Ох ты, миленький мой Рамон Наварро! Господи, да я же совсем позабыла про тебя, соня ты этакий!

Это я, собравшись вновь усесться на стул, ненароком взглянула на птичью клетку, накрытую куском черной ткани.

Семь торопливых шагов к птичьей клетке, я сдернула ткань – все это заняло у меня нынче ровно столько же времени, сколько всегда…

Но в этот миг жизнь моя переломилась.

Я сдернула с птичьей клетки черный сатин. За окном засверкало утро. Оно ворвалось в комнату. Обрушилось на меня снопами света. Неожиданное, страшное влажными руками вцепилось мне в горло и стало душить. Задыхаясь, я застыла на месте. Руки все так же сжимали черный сатин. Выпучила глаза за стеклами очков. Задергалась нижняя губа. Дрожь захватила подбородок. Кожа на шее заходила ходуном, словно под током. Смерть стучалась ко мне ледяными костяшками пальцев.

В судорожно сжатой руке повисла черная тряпка. Черная, как траурный стяг. В мозгу разлился душный туман. Черный, как прах.

Нет, шептала я, нет…

Закрыла глаза. Сжала веки…

– Боже милостивый, скажи, что глаза мне солгали…

Нет, глаза не лгут. Напротив, они открыли мне единственную правду жизни.

На дне клетки лежит канарейка.

Она лежит на спинке лапками кверху. Головка свернута набок. Клюв полуоткрыт. В перьях застряло несколько зерен кунжута – выпали, надо думать, когда птаха боролась со смертью.

Время несколько раз обежало мое жилище, прежде чем я уронила руку и накидка упала на пол. Судорога медленно отпускала мышцу за мышцей. Ожило сознание – казалось, я очнулась от глубокого сна. Нетвердой рукой отперла я дверцу клетки и освободила мертвую птаху от грязной подстилки. Сомкнув ладони в саркофаг любви, я отнесла в нем тельце к кухонному столику. Бережно опустила я на одеяльце для глажки белья маленького певца, которому больше не суждено услаждать мой слух своими головокружительными руладами.

Птичьи глазки закрыты. Коготки скрючены. Сведены последней судорогой, венчающей круговорот птичьей жизни. Дугою смерти. Я рухнула на стул. Замотала головой, словно силясь стряхнуть непостижимое. Безграничная пустота захлестнула душу. Сорван последний якорь, привязывавший меня к миру. Мыслимо ли осознать, что спутник моих последних одиннадцати лет, единственный близкий мой друг, окончил свой жизненный путь?

Мелькнула мысль: может, это конец света?

Гляжу на останки последнего существа – если не считать цветов, – нуждавшегося в моей заботе, в моей любви.

И вдруг…

Комочек птичьих перьев на сером одеяле, казалось, начал светиться. Желтая точка, завершающая прочитанную главу. Знак. Прямое знамение мне.

– Раньше или позже – конец один, – тихо проговорила я. Так тихо, будто вздохнула. Я сама произнесла эти слова, но казалось, они внушены мне силой, что вне и выше меня.

Однако в глазах у меня нет слез. Слезы мои иссякли.

Было время, я рыдала от горя, от счастья.

Роды, супружество, отчаяние из-за какой-нибудь обиды или беды стоили мне немало слез. Последние мои слезы выпило одиночество, поглотило сознание, что я никому не нужна с тех пор, как состарилась.

Это были самые горькие слезы за всю мою жизнь.

В нашей стране старики – вне общества, открытие этой истины было для меня тяжким ударом.

Нынче слезные протоки иссохли, затвердели, облепленные тоской. А я стала такая, какая есть.

Но долгий век мой и старость не все покалечили и выжгли во мне.

Тоска по любимому существу и ответной любви столь же властно стучится в сердце, как некогда в далеком детстве.

Мысли будят воспоминания.

Чувство, которое связывало меня с Блумбергом, оживает и охватывает меня с такой силой, что на миг заглушает боль в спине и суставах.

Муха бьется об окно. Снова и снова. Тщетно.

– Какой вообще смысл во всем этом? – беззвучно вопрошаю я. Вопрос повисает в кухне.

Медный чан на стене молчит. Молчат клетчатые кухонные занавески. И лоскутные коврики тоже молчат.

Безмолвны хваталки для кастрюль, торчащие на крючке над плитой. Шипит на газу кофейник. Чашка, блюдце, вилка и нож, вчера служившие мне за едой, безмолвствуют у мойки. Сверкают филенки кухонного шкафа – жирными отблесками лаковых красок. Цветы в горшках на окне, вскинув листья, молчат. Даже муха и та сдалась, перестала биться.

Вопрос повис в тишине над кухонным столом. Должно быть, лишь птаха на шерстяном одеяльце знает ответ. Знает его, надо полагать, только смерть. Закрываю глаза. Словно бы для молитвы. Распрямляю спину. Глубокий, глубокий вздох…

Когда я вновь открыла глаза, мне почудилось, будто кругом океан, на котором вот-вот вскипит буря. Я встала, чуть ли не с вызовом вскинув голову.

Все – решение принято.

Беру ножницы с крючка над мойкой и иду в комнату, где стоит плюшевый диван с тремя подушками. Ножницами протыкаю темно-синюю обивку в одной из спинных подушек. Быстро и решительно вырезаю в ткани квадрат размером двадцать сантиметров на двадцать. Из дыры выскакивает пружина. На диван – снежными хлопьями – сыплется набивка. Над плюшевыми краями дыры унылыми прядями повисает конский волос.

Снимаю с комодной полки шкатулку, где храню украшения. Это китайская лаковая коробка, по черному фону крышки вьются красные бумажные змеи.

Когда-то – в годы войны – Блумберг купил ее у моряка, с которым повстречался у Мореходской гостиницы на площади Древесного рынка. А после он затащил матроса к нам в дом, дабы угостить его ужином. Такой уж человек был мой Блумберг. Встретит бедолагу – так уж не преминет протянуть ему руку помощи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю