Текст книги "О любви"
Автор книги: Леонид Жуховицкий
Соавторы: Ларс Хесслинд
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)
И опять он молчал – молчал безразлично, только что не зевая. Обижаться на фразу – это роскошь не для врача…
Тогда она сказала:
– Ну? Что ты молчишь? Долго ты будешь вот так сидеть и молчать?
– Пока ты не перестанешь злиться.
– Ну хорошо, – неожиданно спокойно проговорила она. – Вот я перестала злиться. Что дальше?
– Ты знаешь.
– Что знаю?
– Я хочу, чтобы ты поехала со мной.
– В качестве кого?
– Вероятно, в качестве жены.
Она покачала головой:
– Поздно, такие вещи делаются сразу. Теперь я слишком хорошо знаю, как это будет… Знаешь, мой тебе совет – женись на порядочной девочке. Лет семнадцати. Ведь есть там у вас какие-то лаборанточки? А у тебя великолепное для мужчины качество: ты позволяешь себя придумывать. Такой занятый и всегда молчишь. В тебе поразительно легко увидеть свой идеал – тем более в семнадцать лет…
Она рукой попробовала воду в тазу и сказала:
– Ты прости, мне надо пеленки стирать. Тебя не будет шокировать эта проза?.. Впрочем, ты же врач.
Он спокойно глядел, как она сгребала ворох грязных пеленок. Эта проза его не шокировала и не вызывали жалости тонкие породистые пальцы, перебиравшие загаженную фланель. Грязь, кровь, гной и все то, о чем не говорят за обедом, было для него естественно, как «здравствуй», как галстук к выходному костюму. Когда-то он был брезглив, обычно брезглив, как всякий нормальный человек. Постепенно это прошло, и не только потому, что ко всему привыкаешь, но и потому, что он становился все более врачом, все глубже вникал в человеческое тело и все больше уважал его, как умный мастеровой уважает материал. А грязь, кровь, гной и то, о чем не говорят за обедом, тоже было частью человека.
Валерия вышла сменить воду в тазу, вернулась и вновь принялась за пеленки.
– Теперь я слишком хорошо знаю тебя, – сказала она, не отрываясь от стирки. – Ты просто эгоист, добропорядочный эгоист. А если уж выбирать из эгоистов, я предпочла бы прямого подлеца. По крайней мере откровенно.
– Почему эгоист? – сдавленно спросил он. До сих пор поток колкостей и оскорблений проходил мимо ушей. Но теперь он спросил: – Почему эгоист?
– Самый настоящий эгоист, – сказала она. – Ты, твоя работа, твои больные, твоя докторская диссертация… Ты!
– У меня нет докторской.
– Еще будет! Ведь кандидатская уже есть?
– Иначе мне не дали бы группу.
– Совершенно верно. Твою группу… так вот я не хочу быть твоей женщиной. Не хочу занимать эту штатную должность. Не хочу довольствоваться той десятой или пятнадцатой частью тебя, которую ты соизволишь выделить мне и сыну.
– Ну а как хочешь?
– Хотела, – жестко поправила она и усмехнулась. – Банально. Всего тебя – как говорили наши бабушки, «всю душу».
– Ну и что ты будешь с ней делать? – хмуро спросил Сергей. Он глядел на нее исподлобья. Вот и год прошел, а разговор опять уткнулся в ту же самую стенку. Но дальше уступить он не мог.
– Это старый спор, – сказала она. – Я уже слышала, что ты принадлежишь человечеству. Но я не думаю, чтобы счастье человечеству мог принести тот, кто не способен дать счастье человеку – хотя бы одному, самому близкому.
Валерия выкрутила пеленки, распрямилась, движением шеи поправила ворот халатика. Мокрые руки она держала далеко перед собой и время от времени поддергивала рукава, как фокусник в цирке.
– Ты не сердись на меня, – сказала она неожиданно мягко. – Наверное, это жестоко – так тебе все говорить. Ведь не упрекают же горбатого за то, что он горбатый… А ты тоже – урод, моральный урод. Наверное, ты даже не понимаешь, о чем я говорю. Ведь ты – робот. Кибернетическая машина. Просто ты слышал, как принято у людей, и считаешь, что иначе неприлично. Принято чистить зубы – ты чистишь зубы. Принята женщина – значит, должна быть женщина. Ребенок тоже принят… Ты думаешь, я не знаю, как будет, если мы переедем к тебе? В твою программу впишется еще один пунктик: сын. Такое-то количество рублей ежемесячно и такое-то количество душевной теплоты.
– Ну хорошо, – сказал он. – А твой вариант?
Она горько усмехнулась:
– Вариант!.. Боже мой, как я в тебя была влюблена! Как дура. Умилялась даже, что ты читаешь книги по списочку… Кстати, почему ты приехал только сейчас? Я же написала месяц назад.
– Я не мог раньше, – ответил он и замолчал. Объяснять было бесполезно.
– Работа! – торжественно сказала она. – Неотложный эксперимент! Если бы ты позвал меня, я бы прилетела хоть с Сахалина, пешком бы пришла. Вот так: прочла бы письмо, встала и пошла… Ладно, повесь вот эту веревку, и будем считать, что все свои отцовские обязанности ты выполнил до конца.
Он повесил веревку, протянул ее от окна к двери, от шпингалета к толстому, неумело загнутому гвоздю. Валерия стала развешивать пеленки. Она еще говорила всякое, а он опять пропускал мимо ушей оскорбительные слова, пережидал их терпеливо, как бывалый санитар пережидает эпилептический припадок, думая о своем и привычно поддерживая голову больного. Он понимал, что уже ничего не поправишь, как приехал один, так и уедет один.
– Человек должен быть человеком, – сказала Валерия. – Даже Маркс говорил: «Ничто человеческое мне не чуждо».
– Я не гений, – возразил Сергей.
– Оно и видно, – небрежно отозвалась Валерия.
И это неряшливое подобие остроты окончательно убедило его, что все кончено. Валерия презирала банальности, как грязное белье, и никогда раньше не позволяла себе так распускаться при нем.
* * *
В отделении, состоявшем из двух палат, операционной и бокса, жизнь шла своим чередом. В операционной готовили кровь для переливания. В одной палате лежали шестеро мужчин, в другой – четыре женщины. В боксе, маленькой комнате со стеклянным тамбуром при входе и собственным санузлом, лежала девочка, с головой накрытая простыней.
Она еще принадлежала клинике, еще составляла одно целое с историей болезни и определенным сектором работы – уже не лечебно-научной, а просто научной. Но еще больше она принадлежала вечности, родителям, извещенным осторожной телеграммой, земле, по которой не прошла и пятой части отмеренного ей природой пути.
Вчера еще у нее было имя – Ниночка, был возраст – одиннадцать лет. Но к двум часам ночи она полностью пробежала свою дорожку из небытия в небытие, и часы, забытые сиделкой на подоконнике, отсчитав последние секунды ее жизни, начали отстукивать несчетные, уже безразличные ей века.
А на улице было ясно, позванивал легкий морозец. Сергей, вернувшийся ночью, мог бы его и не заметить, но, торопясь парком к институту, почувствовал, что скользко ногам. Он посмотрел вперед. Заснеженный ТУ-114 на рекламном плакате был освещен солнцем и блестел, как елочная игрушка.
В ординаторской, подавая ему халат, санитарка сказала:
– Слыхали, Сергей Станиславович, Ниночка-то умерла.
– Когда? – спросил он и не сразу надел белую, ломкую от крахмала шапочку.
– Ночью, в два вроде. Зина дежурила.
– Она еще в боксе? – спросил он автоматически, как спросил бы о любом другом.
– В боксе.
Он прошел в бокс, аккуратно, хотя в этом не было необходимости, прикрыв за собой обе стеклянные двери, и приподнял простыню. И в сотый раз потрясла и оскорбила нелепая закономерность, с такой циничной быстротой превратившая теплое, мягкое в движениях, каждым дыханием удивительное тельце – в тело. Девочка была уже чужая, неподвижная, на желтой коже проступали фиолетовые пятна.
Он вышел из бокса, вновь аккуратно прикрыв за собой обе двери. Он и дальше все делал аккуратно и правильно, но как автомат. Терять человека всегда тяжело, а потерять эту девочку было тяжело втрое.
Как палатный врач, он вел ее уже больше года, привык к ней, привязался и, как ни странно, уважал больше, чем кого-либо из взрослых больных. Старик Лимчин, профессор, из сельских врачей, любил повторять, что клинические больные – солдаты науки. Эта малышка была хорошим солдатом. В клинике она освоилась быстро и не терпела, а просто жила. Она была спокойная, общительная девочка и плакала куда реже, чем ее здоровые сверстницы, а если и плакала, то не с целью, а для себя – Сергей ни разу не слышал от нее расчетливого, с повизгиваньем, рева. Она честно глотала таблетки и терпеливо, даже приветливо протягивала навстречу шприцу худенькую, с исколотыми венами руку. Эта малышка была человеком, она умела радоваться, умела даже в голой белой палате. Летом радовалась солнцу, а зимой – снегу, а в дождь радовалась, что дождь. Радовалась даже больничным котлетам, даже щекотке от холодного прикосновения стетоскопа к груди…
Эта девчушка была надежным товарищем в работе, они боролись вместе, она делала все, от нее зависящее, и не обманула до самого конца: она жила, жила упорно, жила, пока оставалась хоть какая-то возможность, жила до предела, до краешка…
Он сказал несколько слов санитарке и прошел в ординаторскую. Он услышал, как звякнули колесики о кафельный пол, и подумал, что дорожку надо придвинуть к самым дверям. Потом колесики звякнули еще раз – санитар катил тело в секционную. Маленькому солдатику науки предстояло выдержать последний бой – вскрытие, пробы, срезы. Потом толстая тетрадь с подколотой пухлой пачкой анализов вырастет еще на несколько листков, переместится в особый шкаф и из истории болезни окончательно станет историей смерти…
День был обычный, нормальный рабочий день. И Сергей работал, как обычно: пятиминутка, обход, внеплановая операция, заместительное переливание крови, затем виварий, лаборатория…
Но работалось плохо, разболтанно – девчушка, целый год так здорово помогавшая ему, сегодня мешала. На обходе в женской палате мешало, что четыре постели вместо пяти, и до озноба странно было проходить мимо пустого бокса… Он не любил говорить, не умел шутить с больными, только к этой девочке подходил обычно с шутливой фразой. И сегодня целый день мешала эта несказанная фраза.
А после двух в лаборатории неожиданно, без всякого повода он вдруг почувствовал, как слезы с силой давят на глаза. Заслонясь ладонью, он быстро прошел в пустой кабинет заведующего, сел спиной к дверям и, прижав трубку к щеке, слушал непрерывный гудок, пока спазмы не отпустили горло.
Уже перед концом дня ему сказали, что мать девочки ждет в приемной. Он продиктовал толстенькой лаборантке все, что нужно было записать в журнал, и пошел к выходу. Он еще не знал, что скажет этой, мельком виденной несколько раз женщине и как «подготовит» ее к тому, о чем она не может не догадываться.
Он никогда не умел «готовить», любая нянечка сделала бы это лучше, но забота о родственниках по должности полагалась ему.
Женщина ждала в приемной, маленькой комнатке, где всегда стоял графин с водой и в особом шкафчике пузырьки с валерьянкой и нашатырем.
Но на этот раз к нашатырю прибегать не пришлось. Женщину «готовили» больше года, с момента, когда подтвердился диагноз, так что, получив телеграмму, она сразу поняла, в чем дело, и выплакалась за дорогу. Она уже знала все, что он должен сказать, и в ответ на первые же его, еще безликие, фразы горестно и покорно кивнула.
Он замолчал и опустил голову.
– Когда можно ее забрать? – спросила женщина.
Он ответил. Он хотел сказать, какая она была хорошая девочка, просто замечательная, он больше не видел таких, – но вовремя сдержался. Не сейчас об этом говорить и не матери…
Женщина ушла, а он все сидел в голой комнатушке с кушеткой, графином, валерьянкой и нашатырем и все говорил с ней, все пытался объяснить, что девчушка эта ушла не только от матери, но и от него, что он с радостью отдал бы ей три года собственной жизни, не для слова, а вправду отдал бы, да вот нельзя, смерть в игрушки не играет…
Он поднимался по лестнице в клинику, с этажа на этаж, и все думал, как паршиво, как нелепо получилось: ведь он хотел, ведь клялся себе быть с ней до самого конца, самые трудные часы, а вот не вышло, умерла ночью, пока он спал в поезде, и теперь уже ничего не вернешь, непоправимо, виноват перед ней навсегда…
Он перебирал бумаги в ординаторской и думал, что вот и перед Валерией виноват, и перед мальчишкой, имя которого ему так и не сказали… И перед матерью виноват – уж два года не ездил к ней, закрутился… Валерия верно сказала – робот, кибернетическая машина, вся его жизнь как тетрадный листок в клеточку…
Он перебирал бумаги в ординаторской и думал: ну а как быть? Работать – надо. И литература по специальности – надо… И эксперимент есть эксперимент, тут уж как ни крутись, а два вечера в неделю – отдай. И язык – надо, без языка нельзя. Говорят, у других получается. И он раньше так мечтал: быть культурным врачом, гармонично развитым человеком – и наука, и искусство, и спорт. Мечтал – а вот не выходит. Другие могут, наверное, они способней, или работа позволяет, не так торопятся. А ему – гнать и гнать, пока сил хватит, никуда не денешься, люди-то умирают…
Он перебирал бумаги в ординаторской и думал: вот Валерия сказала, что, наверное, и работу не любит. Любит? Да за что ее любить, такую работу? Вот уже шесть лет, седьмой пошел – и никакого просвета! Смерть за смертью… Дохнут мыши. Умирают собаки, судорожно подергивая лапами, мучая глазами лаборанток. И люди… Шесть лет – и хоть бы один больной ушел отсюда на своих ногах! Любит… Да к чертовой матери ее, такую работу, плюнул бы на все, убежал бы и оглядываться не стал…
Он сидел в ординаторской и теребил бумажки. Он знал, что никуда не убежит, никуда он не денется, потому что люди умирают, а он – врач и знает эту болезнь, не много знает, но больше, чем другие. Никуда он не уйдет, потому что он – робот, а для дела это полезно: его данные всегда безукоризненны. А главное, даже шесть лет неудач для нормального человека многовато, а тут – болезнь Вольфа, и надо рассчитывать себя надолго, может, на всю жизнь…
Заглянула сестра и сказала, что в операционной все готово. Он кивнул, аккуратно сложил бумаги в стол и шагнул к двери.
– Шапочку, Сергей Станиславович, – мягко напомнила сестра.
Двое на острове
Уже темнело, когда объявили, что рейсы на Москву откладываются до восьми утра.
Огромная стекляшка Хабаровского аэропорта сразу зашевелилась и загудела, повторное объявление исчезло в шуме.
Батышев досадливо поморщился, поднялся с кресла и стал пробираться к полукруглой стойке справочного автомата, машинально выделяя в толпе людей, протискивавшихся туда же – это были союзники, но и конкуренты.
Уже отойдя, он подумал, что кресло неплохо бы на всякий случай закрепить за собой. Однако было поздно – его уже занял бородатый парень в грязной нейлоновой куртке. Причем расположился он с завидным удобством, откинувшись на спинку и пристроив вытянутые ноги на рюкзак. Мало того – на коленях у него сидела худенькая очкастая девушка, а на подлокотнике боком примостилась другая, в тренировочном костюме. Она держала в руке бумажный кулек, из которого все трое по очереди таскали дешевые конфеты. Разговаривали они громко, смеялись громко и вообще всячески демонстрировали внутреннюю раскованность и пренебрежение к условностям. Правда, очкастая худышка явно смущалась, краснела, и пока Батышев смотрел, дважды одернула юбку. Зато бородач так и лоснился от удовольствия.
Сорок пять лет Батышева не давали ему морального права одному посягать на уют и благополучие троих.
Впрочем, ночевать в кресле он все равно не собирался.
Проталкиваясь сквозь толпу, Батышев все же сделал крюк, чтобы заглянуть в зеркало. В принципе, к своему виду он относился спокойно. Но в этой поездке ему нужно было выглядеть хорошо.
В общем, он и выглядел неплохо. Достаточно модный костюм, приемлемая рубашка, галстук в тон и повязан как надо. Живота, слава богу, пока не отрастил. Дочь-девятиклассница, когда бывала в настроении, говорила, что он похож на тренера по гимнастике и что морщины ему идут, потому что они мужские, а не старческие.
С небольшим, вроде спортивного, чемоданчиком, Батышев и вправду мог сойти за тренера, если бы не авоська. Она мешала и порядком сковывала, тем более что из болтавшегося в ней свертка отчетливо торчал наружу прорвавший бумагу рыбий хвост. Эта идея – с рыбой – пришла ему в голову в последний момент и была бурно подхвачена женой. Купить кету успели. А вот увязать как следует…
Толпа у справочного была неспокойная и густая. Шел сентябрь, но и осенью на запад летят многие. И у каждого есть причины торопиться.
Батышеву для его дел, в сущности, не было разницы, сегодня лететь или завтра. Но задержка выбивала из колеи. Он уже настроился на вечер в столице, уже послана телеграмма московскому родичу. Да и как решить проблему ночлега, если вылета действительно не будет до утра?
И потому хотелось верить, что, по универсальному закону дефицита и блата, где-нибудь на дальней полосе все же припрятан самолет для тех, кто с командировкой, с записочкой или просто понастойчивей. У Батышева командировка была.
К справочному тянулись две очереди. Какая из них короче, Батышев не разобрал и пристроился за высокой длинноволосой девушкой в свитере грубой домашней вязки просто потому, что за ней было приятней стоять.
Ответы давала крупная блондинка лет тридцати, с лицом довольно красивым, но скучающим и даже надменным. Было своеобразное изящество в том, с какой легкостью, одной-двумя короткими фразами она отбрасывала осаждающих от крепостной стены. Ответы ее были, в общем, точны, тон безразлично-вежлив, зато лицо выражало безграничное презрение к бестолковой людской мелочи, копошащейся по другую сторону барьера на уровне ее колен.
Дошла очередь и до высокой девушки в свитере. Она повернулась к окошечку, и Батышев увидел угрюмое худое лицо.
– Двадцать шестой опять откладывается? – спросила девушка резко, словно уличая. Голос у нее был низковатый.
– Все рейсы на Москву откладываются, – поверх ее головы ответила блондинка – без выражения, голосом, словно записанным на пленку.
– Меня все не интересуют, – грубо сказала девушка, – я спрашиваю про двадцать шестой.
– Все рейсы на Москву откладываются, – повторила та, не меняя интонации, однако чуть скосила взгляд вниз на противницу, более упорную, чем остальные.
– А утром точно полетит или как сегодня?
Девушка в свитере явно нарывалась на скандал.
– Утром объявим, – ответила блондинка все тем же пленочно-вежливым голосом. Но глаза ее азартно блеснули, и Батышев понял, что безукоризненный тон в сочетании с презрительным взглядом служат ей немалым развлечением в однообразной работе…
– Весь день объявляете – а что толку! – громко сказала девушка в свитере.
Это не был вопрос, и блондинка с удовольствием не ответила.
Очередь сзади уже шумела. Кто-то крикнул по-рыночному:
– Живей нельзя? Не корову выбираешь!
Высокая девушка ни на шум, ни на этот выкрик не реагировала никак.
– А если и в восемь не полетит? – настаивала она, почти с ненавистью глядя на блондинку.
– Полетит в десять.
– Как сегодня?
Это уже был вопрос, и блондинка тут же включила свой вежливый магнитофончик:
– Возможно, и как сегодня.
Девушка отошла от стойки, но вдруг обернулась и зло, в полный голос, бросила через плечо:
– Ох и халтурная контора – Аэрофлот!
Блондинка, и бровью не поведя, посоветовала:
– Езжайте поездом.
И обернулась к Батышеву.
– Девушка, миленькая, – начал он, пытаясь хоть понимающей интонацией выбиться из безликой массы вопрошающих, – а почему отложен двадцать шестой?
– Отложен неприбытием самолета, – отчеканила блондинка. Но, видно, интонация Батышева все же прошибла ее броню – она вдруг добавила просто и вполне по-человечески: – Два дня Москва не принимает. Сколько рейсов в Омске сидит да в Челябинске! Пока в Москву, пока обратно… Депутаты вон сидят с утра, улететь не могут…
Батышев поблагодарил и отошел.
Наверное, можно было сунуться еще куда-нибудь – к начальнику перевозок, например. Но за день сидения в порту в Батышеве произошел какой-то слом. Из благополучного, уверенного в своих правах пассажира он превратился в ожидающего, человека зависимого. В голосе и фигуре постепенно накапливались искательность и покорность.
И теперь, отойдя от стойки, Батышев почувствовал себя не тренером по гимнастике и не привыкшим к уважению университетским преподавателем, каким был на самом деле, а просто средних лет мужчиной с авоськой в руке.
В таком состоянии ходить по начальству бесполезно.
Батышев огляделся и, как раньше видел людей, протискивающихся к стойке справочного, так теперь увидел сидящих на узлах, теснящихся на лавках, а то и спящих на полу, пристроив под бок плащ, а под голову чемодан. Сейчас конкурентами были они.
Сидящих было полно, даже спящих порядочно. Щетина мужчин не обещала ни скорого вылета, ни койки в комнате отдыха или как там она называется…
Оставалось пытать счастья в городе.
Батышев вышел на улицу и снова увидел высокую девушку. Она стояла на троллейбусной остановке – верней, не стояла, а ходила взад-вперед, и на поворотах подошвы ее ботинок резко скрипели об асфальт.
Она была худощава, в брюках, тесных на бедрах и широких внизу, в жестких туристских башмаках на крепкой подметке с рантом. На плече у нее висела дорожная сумка, конусом сходящаяся кверху и, как рюкзак, стянутая шнурком. Через руку была переброшена зеленая, порядком вытертая куртка студенческого стройотряда.
Было прохладно и ветрено. В конце концов девушка тоже это заметила, надела куртку, и тогда стала видна живопись на спине: белый след человеческой ступни и, теми же белилами, надпись «Шикотан» – почему-то латинскими буквами.
Впрочем, Батышев не слишком удивился: как в годы его студенчества было принято не выделяться, так теперь положено чудить…
Лицо у девушки было грубоватое, с выступающими скулами, прямые русые волосы казались жесткими даже на вид. Напряженный взгляд узковатых глаз никак не реагировал на окружающее – словно в стену упирался. И лишь пухлые беспомощные губы бросали мягкий отсвет на это замкнутое лицо.
В троллейбусе их притиснуло друг к другу, и Батышев полуотвернулся, чтобы дыханием не касаться ее щеки.
Видно, девушке наступили на ногу – она скривилась и мотнула головой. Батышев вспомнил ее жалкий, бессмысленный скандал у стойки справочного и подумал, что девчонке, видно, здорово плохо – вот и сейчас готова сорваться. Он произнес спокойным тоном товарища по несчастью:
– Что поделаешь – погода! Бог даст, завтра полетим.
Девушка посмотрела на него без особого удивления.
– Я тоже с двадцать шестого, – объяснил Батышев.
Тогда она сказала:
– Завтра я, может, сама не захочу.
Больше они в троллейбусе не разговаривали. Но когда Батышев спросил у соседа, где ближайшая гостиница, девушка подняла голову и тоже вслушалась в ответ.
Выбравшись на остановке и повернув к гостинице, Батышев заметил, что девушка идет поблизости, метрах в трех – и рядом и не рядом.
– Боюсь, все забито, – сказал он. – У вас есть что-нибудь, на худой конец?
Не сразу она ответила:
– Лучше бы в гостинице.
В вестибюле гостиницы было посвободней, чем в аэропорту, но ненамного.
Батышев поставил чемодан к стене, сверху примостил авоську и сказал девушке:
– Погодите тут.
Авоська с рыбьим хвостом избавила от необходимости выбирать стиль отношений. Девушка и пожилой человек – другого не оставалось.
У стойки администратора тосковало человек пять. Они просто стояли, даже не в очереди. Вывод напрашивался сам.
– Насколько я понимаю – ничего? – спросил Батышев администраторшу с той же понимающей, даже сочувственной интонацией, что и надменную блондинку в аэропорту.
– Видите, – вздохнула она.
– Вижу, – вздохнул и Батышев.
– Мне не жалко, – сказала женщина, – я бы всех пустила. Да куда?
В голосе ее почувствовалась некоторая слабость, и Батышев на всякий случай уточнил:
– Даже до утра?
– Вон, все они до утра, – сказала администраторша.
Батышев проследил за ее взглядом. Все сидячие места в вестибюле были прочно заняты, а еще несколько человек стояли у стен и колонн в сгорбленных позах кариатид.
– Хоть бы девушку, а? – не отставал Батышев.
– Если б было, – начала женщина прежним тоном, но вдруг, секунду поколебавшись, спросила: – Одна?
– Одна! – подхватил он с надеждой.
– Только до восьми утра.
– У нас самолет в восемь!
– Через час пусть подойдет, – сказала администраторша и посмотрела на девушку, запоминая.
Батышев вернулся к своей спутнице победителем:
– Ну вот и все в порядке. Через час подойдете к ней с паспортом. Так что спокойной ночи.
– А вы? – спросила девушка.
– Мужских мест нет.
– Тогда я тоже не останусь, – сказала она и взялась за сумку.
Батышев растерялся: ему жаль было девушку и свой успех.
– Но ведь ночь на дворе…
– А для вас не ночь?
– Вы все-таки девушка. Я, конечно, благодарен…
– Нет, – прервала она негромко. Однако тон был самый непреклонный.
Батышев попытался еще что-то возразить. Но она уже шла к выходу.
В общем-то, Батышев не слишком удивился. У молодости свои представления о солидарности. Спросил человек дорогу, прошел минуту рядом с тобой – и вот уже товарищ по ста метрам тротуара, уже не бросишь его одного в чужом городе, уже тревожит рассказанная им в трех фразах история.
Собственно, и мне ведь не безразлично, будет ли у нее ночлег, подумал Батышев. А кто сказал, что она хуже его?
И тут же прикинул озабоченно, что просить два места в гостинице всегда трудней, чем одно.
– Ну, куда теперь? – спросил он на улице. – Тут еще в центре есть гостиница.
Она стояла, сосредоточенно сведя брови.
– Кстати, простите за невежливость, давно бы пора поинтересоваться. Вас как зовут?
– Марина, – сказала она.
– А я Борис Андреевич. Как говорится, очень рад.
Она чуть склонила голову, но молча. И Батышеву понравилось, что с ее губ не слетела так же легко, как с его собственных, общепринятая маленькая ложь.
Он поискал взглядом троллейбусную остановку и повернулся к девушке:
– Итак, Марина…
Она еще немного подумала и решительно произнесла:
– Бесполезно. Наверняка там тоже полно. Ладно, есть один вариант. Не очень хочется, но черт с ним. Пойдемте, тут недалеко.
– Но если вам почему-либо неудобно…
– Наплевать, – прервала она. – Вам помочь?
– Да ну что вы! – возмутился Батышев. И тут же подумал, что, с точки зрения этой девушки, его сорок пять – возраст, пожалуй, уже и не средний. Что ж, видно, пора и к этому привыкать…
Марина еще раз глянула на его чемодан с авоськой, повернулась и пошла по улице, не оборачиваясь и, видимо, не сомневаясь, что он идет за ней.
Батышев и в самом деле двинулся следом, слегка недоумевая, как это вышло, что в их маленькой группе лидером, отвечающим за обоих, стал не он, взрослый неглупый мужчина, преподаватель и даже доцент, а эта угрюмая девочка.
Идти молча все же было неловко, и Батышев затеял разговор как раз дорожного уровня, банальный и ни к чему не обязывающий:
– Вы издалека?
– Из Южного.
– Студентка?
– Да, с биофака.
– А почему ступня на спине?
– Черт его знает! У соседнего отряда была ладонь.
– А «Шикотан»?
– Я там была на путине.
– Романтика? Или приварок к стипендии?
Она ответила:
– Просто надо было уехать из города.
Фраза была достаточно откровенная и обязывала либо к дальнейшим, уже не дорожным расспросам, либо к молчанию.
Батышев предпочел промолчать.
Но не потому, что девушка его не интересовала, наоборот, она возбудила любопытство буквально с первых минут, с того бессмысленного скандала у стойки справочного. В принципе, он был бы рад поговорить с ней всерьез.
Но – не в этот вечер, не сейчас.
Сейчас он хотел только одного: найти место в гостинице. Чтобы можно было выспаться, чтобы утром спокойно побриться, надеть неизмявшийся костюм… В Москву нужно было прилететь отдохнувшим и в форме – слишком многое могло решиться в эту поездку…
Впрочем, подумал Батышев и усмехнулся, его колебания, скорей всего, имеют значение чисто теоретическое. Кто сказал, что девочка стремится к откровенности? Все проще: он спросил – она и ответила точно и прямо. А на следующем вопросе вполне могла оборвать разговор. У угрюмых девушек бывает такая привычка: либо говорить правду, либо не отвечать вообще…
Они прошли с километр или чуть больше. Батышев не устал, просто надоело ощущение клади в руках.
Наконец вошли во двор, и девушка остановилась у скамейки.
– Я быстро, – сказала она и поставила свою сумку на скамью рядом с его чемоданом.
– Можете не торопиться, – кивнул Батышев.
Она помедлила немного и вдруг улыбнулась:
– Как говорит одна моя знакомая: «Риск не писк».
Батышев тоже улыбнулся и подумал, что если ей и больше двадцати, то ненамного.
Все еще продолжая улыбаться, он спросил:
– А вы уверены, что это удобно? Мне кажется, вам лучше говорить только о себе.
– Ерунда, – отрезала девушка. – В крайнем случае побродим по городу. Все равно к семи в аэропорт.
И пошла к подъезду.
Батышев только вздохнул ей вслед. Прогулка по ночному городу с чемоданом и авоськой… Он бы дорого дал, чтобы избежать этой романтики…
Марины не было довольно долго.
Батышев достал из чемодана плащ и надел. Он смотрел на освещенную вертикаль лестничного пролета над подъездом, в который она вошла, и машинально перебирал в пальцах шнурок ее дорожной сумки. Шнурок был изрядно измочален и в двух местах связан узлом.
Батышев вдруг хмыкнул и недоуменно затряс головой. Где он? Почему все это?
Как самолет, на котором он должен был лететь, выпал из расписания и теперь ожидает свою судьбу где-то в Челябинске или Омске, так и он словно бы выпал из времени, из привычного ритма, из возраста, из должности – выпал и вот сидит на скамейке в незнакомом дворе, в ненужном ему Хабаровске и ждет, что ему выбросит случай – то ли весьма проблематичный ночлег, то ли экзотическую прогулку по все больше остывающим улицам. Сидит на скамейке, стережет чужую сумку и ждет девушку, о которой не знает почти ничего, но знает почему-то три очень важные вещи: что летом ей надо было надолго уехать из города, что сегодня она рвалась в Москву и что завтра, может быть, сама туда не захочет.
Да, история.
Наконец в окне между этажами возник ее силуэт. Хлопнула дверь парадного.
– Ну? – спросил Батышев. – Со щитом или на щите?
Девушка на шутливый тон не среагировала.
– Все в порядке, – сказала она, – вот ключ. Переночуем у Оли Рыжаковой.
– А кто она?
– Знакомая, – объяснила Марина. – Хороший человек.
Она уже перекинула через плечо свою сумку.
– Постойте, – сказал Батышев твердо. – Марина, милая, я вам страшно благодарен, но поймите, ради бога, и меня. Вас эта Оля знает. Но я для нее…
Девушка отмахнулась:
– Я сама ее один раз видела – в компании под Новый год.
– Тогда тем более…
– Да нет там никого! Пустая квартира. Оля в отпуск уехала.
– А когда приедет и узнает?
Марина посмотрела на него с сожалением и досадой:
– Я же вам сказала: она хороший человек!
Это звучало достаточно нелепо: Но ведь и весь этот вечер был нелеп… Батышев пожал плечами: