Текст книги "Землетрясение. Головокружение"
Автор книги: Лазарь Карелин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
– Ну, шер ами, водку будем пить или шампанское?
– Водку, – сказал Денисов.
– Ясно… – Птицин поцик, отлетела надежда.
Вышли во двор, миновали проходную, где и вахтёры уже все знали, сидели потупившись, вышли в Гнездниковский, двинулись по нему на улицу Горького.
Улица Горького, улица Горького – дорога славы и бесславия киношников всей страны. Нет такой съёмочной группы, которая бы не продефилировала этой улицей от угла Гнездниковского и до гостиницы «Москва» в день сдачи своей картины министерству. Путь недолог, идут пешком. Идут либо счастливые, либо поверженные во прах. Прохожие узнают иных из актёров, иных из режиссёров. Избранники судьбы, любимцы публики. И верно, иной раз избранники, но иной раз парии.
Сейчас по улице шли парии. Шли изверившиеся в себе люди, павшие духом, разобщённые, с единственной всего и сверлящей мыслью у каждого, злой, коротенькой, безнадёжной. Но, собственно, на что они могли рассчитывать? А на что рассчитывает бедняк, покупающий облигацию трёхпроцентного займа? На выигрыш, на удачу. Светящийся плакат над площадью Пушкина обещает ему сто тысяч!
– Надо послать телеграмму на студию, – сказал Денисов. – Хватит тянуть с этим.
– А не повременить ли? – сказал Птицин. – Может, утрясётся как‑нибудь, рассосется… – Убеждая, он так склонил голову и поднял плечи, словно был громадной птицей, собравшейся спрятать голову под крыло. – Обойдется… Уляжется… А?
– Не утрясётся! – резко сказал Денисов. – Разве что расползётся!
– Не с него спрос, вот и болтает, – недобро глянул на Птицина Углов.
– Стоп, стоп, господа! Сейчас мы все перессоримся! – Бурцев раскинул широко руки, как Спаситель на кресте или милиционер на перекрёстке. – А нам что надо? Нам надобно нервы беречь. Поделюсь секретцем. Случилась неприятность, так? Не вдумывайся, не паникуй. Запри в себе все мысли – и бегом в ближайшую забегаловку. И залпом двести граммов. И все! Нет никакой неприятности! Она ушла в туман. Она где‑то там, далеко, далеко, она не страшная. В итоге нервы разжались, их ничто не терзает. – Старик усмехался, взмахивая ручищами, не поймёшь, шутил или всерьёз говорил, усмехался, лукавый, многоопытный. – Вы знаете, я не пьяница, но в трудные минуты и для убережения нервных клеток… Словом, вон через улицу дверь в прелестнейшее кафе «Отдых». Милости прошу, лекарство за мой счёт.
Лукавый, бывалый старик. Эх, если бы ему ещё таланта побольше, злости, что ли! Если бы он был всё-таки кудесником!..
Возглавляемые Бурцевым, пересекли улицу, ввалились в кафе. Уже с порога Бурцев принялся распоряжаться властным голосом режиссёра, которому не перечат. И ему не перечили. В этом с иголочки и чопорном кафе девицы в наколках, прибранные, как невесты, радостно забегали, исполняя его режиссёрскую волю. Здесь не подавали водку, а только коньяк. Подали водку.
– Поехали! – гаркнул Бурцев и стоя проглотил свою чашу забвения.
И все последовали его примеру. Выпили и стали смотреть, что делает старик. Он не закусывал, он напряжённо вслушивался в себя. И все стали вслушиваться. Вдруг старик расплылся в улыбке.
– Тума–а-ан! – протянул он радостно.
Верно, пришёл туман. Леонид и Денисов переглянулись повлажневшими, подобревшими глазами.
– А все‑таки кудесник! – сказал Денисов.
Только теперь все сели к столу.
13
Давно уже было покинуто кафе «Отдых», перекочевали в кафе «Националь», ушли и оттуда. Все так, все по той же тропе, которой следовали все съёмочные группы, сдавшие свои фильмы. И те, кто схватил удачу, и те, кто провалился. Но разница была в том, что удачливые были счастливы, а неудачливые загоняли себя в туман. Лишь в этом и разница.
Из «Националя» выбрались большой компанией. Шло время, сгущался туман, и Птицин все чаще бегал к телефону, обзванивая разбежавшихся от позора по своим углам членов группы, и с каждым звонком оптимистичнее становились его толкования случившегося.
И люди стали выползать из своих углов и съезжаться на пир, понимая, что Птицин подвирает спьяну, но с готовностью поддаваясь обману.
Приехал директор картины со смешной фамилией Шкалик, тем более смешной, что он не пил, трясясь над своим здоровьем. Это вообще был занятный человек. У него были аристократические повадки и заячья душа. А он и не скрывал, что всего боится. Он полагал, что это не заяц в нём обосновался, а некий мудрец по имени финансист. Шкалик считал себя крупным финансистом.
Приехал Гриша Рухович, где‑то уже хвативший. Для равновесия, как он пояснил. Не было с ними только Марьям. Птицин не раз порывался позвонить ей, но Денисов хмурился и запрещал.
И вот они снова на улице Горького, но вечерней, в огнях. День прошёл. Что за день! Не вспомнить, он в тумане. Да и незачем вспоминать. Собственно, вся мудрость жизни в том и состоит, чтобы жить минутой. Не правда ли? Вот дом весь в огнях, громадная гостиница, вобравшая в себя тысячи людей. И среди этих тысяч – Марьям. Одно из светящихся окон – её окно. Она там, она ждёт. А почему бы и не зайти к ней? Жена где-то отсюда через пять кварталов. Молва страшна? Чепуха всё это! Глупость! Живи минутой. И вот теперь Денисов стал поводырём и повёл всех через улицу. Он помалкивал, но все знали, куда он их ведёт, к кому.
Ждала ли Денисова Марьям?.. Весь день просидела безвыходно в своём номере, вздрагивая на каждый шорох за дверью, молилась аллаху, чтобы зазвонил телефон, зло плакала без слез, металась по комнате, кусая ногти и губы. Но вот распахнулась дверь в её номер, на пороге встал Денисов, а за ним сгрудилась вся его компания, и они увидели Марьям в кресле, спокойную, безмятежную, только что дремавшую.
– Ах, это вы?..
Ждала ли она? Нет, конечно. Но раз уж пришли, она рада гостям. Вскочила, свела ладони.
– О, да вы пьяные! А мне захватили?
На Денисова она не смотрела. С Денисовым у неё ещё будет разговор. Он измучил её, она помучает его. И на Птицина не смотрела. Раб не смел так долге не появляться.
Все внимание Марьям отдала Бурцеву. Подбежала к нему, трепетно взяла за руку, повела за собой, отыскивая в комнате самое удобное для него место. А комната эта была сейчас не обычным гостиничным номером, заставленным громоздкой, угластой мебелью, а чем‑то вроде шатра. Множество платьев, которые Марьям привезла, слишком ярких, цветистых, не для Москвы, она набросила на спинки стульев, обернула в них подушки. Посреди стола, прямо на скатерти, расползлась гора из миндаля, урюка, фисташек. Казённый графин с водой перекочевал на пол, стоял у дивана, как сосуд с шербетом, а на столе водворились пиалы и чайник. Казённое покрывало с кровати было отброшено, кровать была покрыта шёлковым узбекским халатом. И пахло в этом номере не пылью и туалетом, а сушёной дыней – запахом сладким, чуть дымным, из восточной сказки.
А Марьям, сама она в своём простеньком домашнем платьице, в тапочках и с косами, какие заплетают, когда не сделана причёска, сама она снова стала дочерью царя из царей Индии.
– Красавица, красавица, – растроганно сказал Бурцев, усаживаясь в кресло. Он нагнул седую косматую голову, целуя ей руку. – Прости старика… Подвел…
– Не нужно об этом… Эй, кто‑нибудь, налейте мне! – Не оборачиваясь, она завела руку с пиалой за спину.
Кто‑нибудь – это был Птицин – с официантской сноровистостью подбежал с бутылкой.
Не глядя, что он ей налил, Марьям поднесла к губам пиалу и стала пить, вздрагивая тонкой напрягшейся шеей. А выпив, отошла к окну, упёрлась лбом в стекло и долго смотрела в огни чужого города, громадного города, который не пожелал подарить ей удачу.
К ней подошёл Денисов, обнял её и тоже упёрся лбом в стекло.
Они не разговаривали, но они позабыли, что не одни в комнате. Всем стало ясно, что о них позабыли.
Первым и на цыпочках пошёл из номера Птицин. Он и по коридору сперва шёл на цыпочках.
В вестибюле, когда все туда спустились, кто с каким лицом – кто с ухмылочкой, кто помрачнев завистливо, кто захмелев ещё больше, – когда попрощались и стали расходиться, Бурцев придержал за локоть Леонида.
– Пошли, дадим моей Кларе телеграмму.
Почта была тут же, в вестибюле. Бурцев взял бланк, долго надписывал адрес, сопел, задумывался, потом что‑то быстро написал и пододвинул бланк Леониду.
«Стар я стал картины снимать, спина не держит», – прочёл на бланке Леонид. Он глянул на старика. Заспорить с ним? Но Бурцев и не собирался слушать его, он уже передал бланк телеграфистке. Леонид нужен был ему не для совета, а просто чтобы находился рядом человек, от которого можно ждать понимания, участия.
14
Ну, провалился фильм – работать‑то надо. Студия стоит, пробавляясь хроникой. Нужны утверждённые сценарии. Хотя бы один.
Леонид решился на крайнюю меру. Он решил попасть на приём к новому заместителю министра. О нём ходили легенды – молод, красив, умён, верен слову. Он был героем дня, баловнем судьбы, без пяти минут, говорят, министром. Актрисы просто так, бескорыстно влюблялись в этого человека. Они часами бродили по министерским коридорам просто так, как ходят девицы у театрального подъезда, чтобы взглянуть на своего кумира.
Леонид несколько раз мельком видел нового зама. То пройдёт тот в глубине коридора, то промелькнёт за стеклом машины. Вглядеться в него, услышать его голос Леониду не удавалось. Человек этот был нужен сразу стольким людям, что оно и неудивительно, если не поспеешь за ним и он лишь сверкнёт вдали, как комета в небе.
Теперь Леонид ждал, когда заместитель примет его, и страшно волновался, готовясь к предстоящему разговору. Он, пожалуй, не волновался бы так, если бы шёл на приём к министру. Тот был человеком не загадочным. Ну, министр. Дослужился, и все. А молодой его заместитель был человеком иной совершенно судьбы: его вознесли талантливость, удачливость. И вся жизнь у него была впереди. Куда ещё дойдёт?.. И при мысли об этом, о чужой и завидной этой судьбе, о загадочно успешливой судьбе охватывало волнение. Разговаривать с таким человеком будет трудно. Он умён, зорок, насмешлив.
Встреча эта, как предчувствовал Леонид, станет для него решающей. И не только потому, что всё может сразу уладиться со сценарием, но и потому, что всё может сразу и разладиться – и со сценарием, и с самой работой Леонида на студии и вообще в кино. Зоркий человек поглядит на него, послушает и натвердо решит, какой он пробы – этот Леонид Галь. Решит раз и навсегда. Такие люди верны своему первому впечатлению.
Леонид волновался, страшно волновался, хотя пока что всё шло как нельзя лучше, всё удавалось. Секретарша Кира поговорила с секретаршей Мирой, женщины посмеялись над чем‑то своим, посудачили, и Леонид был вписан в заветную тетрадочку, и ему был назначен день и час приёма. Больше того, секретарша Мира, которую об этом попросила секретарша Кира, а та почему‑то решила покровительствовать Леониду, пообещала ему замолвить словечко, когда будет докладывать о нём. Много ли весит такое словечко? Леонид знал, что все‑таки весит.
Леонид явился в приёмную минут за пятнадцать до назначенного времени.
– Подождите, в соседней комнате, – сказала Мира, узнавая, улыбнувшись ему благосклонно. Добрая примета!
В соседней комнате уже кто‑то ждал, какой‑то толстяк, прилёгший расслабленно на спинку дивана.
В комнате было много окон, солнце светило вовсю, и Леонид сослепу не разглядел; что за человек полулежал на диване. Он сел рядом с ним, уткнул лицо в ладони, чтобы отошли глаза, и стал ждать, окончательно уверовав теперь, что его примут, и недоумевая, как это он решился ввергнуть себя в подобное предприятие. Он трусил и начинал злиться на Бурцева, на Денисова. Не ему, а им надо было добиваться приёма – худруку, директору. Но тут же и понял, что его вот решили принять, а их бы не приняли. Они были в опале, они провалились с фильмом. Леонид трусил, злился, но понимал: вся надежда теперь на него, судьба всей студии зависит теперь от предстоящего разговора. Ему бы возгордиться. Нет, не до гордости ему было сейчас, он оробел.
– Тоже к нему? – спросил толстяк из своего угла. «К нему» было сказано особым тоном, как бы большими буквами.
– Да.
Леонид отнял руки от, лица и поглядел на своего соседа, голос которого показался ему знакомым. И не поверил глазам: в углу дивана полулежал режиссёр Жуков. Он страшно похудел, неправдоподобно похудел, на нём пиджак собрался складками, как одеяло, но все же это был Жуков, знаменитый режиссёр Жуков, один из первого десятка. Удачливый, весёлый, жизнерадостный. Где бы он ни появлялся, он был приметнее всех – так крупен был телом, громче всех – такой у него был раскат в голосе, веселее всех – веселье было с ним слито. Его любили, его всегда окружали приятели, он не только слыл, но и был щедрым, был добрым. В Доме кино, когда он туда приходил, сдвигались столики, и Жуков расплачивался потом за все эти столики, не всегда зная, кого угощает. Собственно, кого бы он ни угощал, это все был свой народ, родная братия, киношники. Жукову не завидовали, его удачливость была людям по сердцу. И вдруг этот режиссёр–удача споткнулся. Он поставил фильм, который не вышел на экран. Давняя уже история, года два назад все это было. Шумная, но уже отшумевшая история. Ну, а режиссёр, что сталось с ним? Верно, верно, куда подевался режиссёр Жуков? А Жуков – вот он. Толстяк с опавшим телом, весельчак с потухшими глазами. И он и не он, как человек в больнице, которого ты пришёл навестить, и усомнился – он ли? Да, все‑таки он, но болен, болен…
– А ведь мы где‑то встречались с вами, – сказал Жуков, подбадриваясь, садясь рядом, голос даже подстегнув свой, чтобы стал он прежним. Он внимательно глядел на Леонида, узнавая, ей–богу, узнавая, хотя как он мог узнать Леонида, – когда его представили Жукову на ходу, и года три назад, и в сутолоке какой‑то премьеры в Доме кино. Леонид‑то помнил, как знакомился с Жуковым, но Жуков не мог этого помнить, не должен был помнить. Но вот помнил, вспомнил, не соврал, а действительно узнал Леонида.
– Вас познакомил со мной Моня Большинцов, не правда ли? Говорил что‑то о вас лестное, а уж что, запамятовал. Вы учились в его мастерской, я не ошибаюсь?
Все верно, и то, что знакомил Большинцов, и то, что Леонид учился в его мастерской. Какая память! Какая обострившаяся, очеловечившаяся в беде память! Ведь, пожалуй, будь Жуков все ещё в удаче, в разлёте дел своих, ведь наверное бы он не узнал при встрече Леонида Галя, какого‑то паренька из сотен вгиковцев, не сумел бы просто узнать.
«Что с вами, вы нездоровы?» – хотел спросить Леонид, участливо глядя на Жукова и чувствуя, что глядеть так не надо, что Жукову больно от его жалостливого, недоуменного взгляда.
– Что нынче снимаете? – вслух спросил Леонид, а спросив, понял, что и этого спрашивать не надо было, потому что в том‑то и все горе, что Жуков ничего не снимал.
У Жукова дрогнули губы, складываясь для ответа, и для ответа невесёлого, собранного из удручённых слов. Но и Жуков не то сказал, что подумалось сказать. Он отозвался бодро, измяв свои губы улыбкой:
– А ничего не снимаю! Решительно ничего! Все никак хороший сценарий не найду. – Он шарил глазами по комнате, отыскивая иную какую‑нибудь тему для разговора. – Видели «Жизнь в цвету»?
– Нет.
– Говорят, удача, удача. Только об этом фильме и говорят. Что ж, я рад за Довженко. Очень! Это вообще хорошо, когда что‑то удаётся. Пусть не тебе, пусть другому. Дышать легче…
Губы у него снова улеглись для скорбного разговора, но он не дался им и снова измял их в улыбке. И, глядя на него, в это измученное, исхудалое лицо, Леонид вдруг что‑то новое для себя понял, подальше увидел, будто вмиг приподнялся, подрос и с этой новой уже высоты и начал глядеть на жизнь. Но разве так бывает? Разве можно ухватить такую минуту, когда сам про себя догадываешься: ты, друг, только что стал чуть–чуть поумнее? Так бывает. Такие минуты есть у каждого. И они запоминаются, и, кстати, на всю жизнь. И так ещё бывает, что год проживёшь, пять лет, и ни единой такой не выпадет на твою долю минуты. А иной случается день, когда весь он из таких минут.
Приоткрылась дверь, и секретарша, не входя, не заглянув даже,.позвала Леонида:
– Галь, скорей, скорей, вас приглашают!
Леонид вскочил, не чувствуя никакого страха, а испытывая иное: мучительную неловкость перед Жуковым, «Почему меня, а не его?! Ведь он пришёл раньше…»
– Идите же! – приказывал голос из‑за двери. Секретарша потому и не вошла, потому и не заглянула сюда, что и ей тоже было неловко перед Жуковым.
Леонид судорожно шагнул к двери и остановился, не зная, как быть.
– Идите, идите, – отпуская, извиняя и его и ещё кого‑то– всех, всех, кто был несправедлив к нему, сказал Жуков и снова прилёг на спинку дивана, чтобы ждать.
Так и не успев испугаться, Леонид переступил порог кабинета, подталкиваемый секретаршей, которая, видно, замолвила за него словечко и теперь покровительствовала ему, как маленького проводив до дверей.
Заместитель поднялся ему навстречу, смеющимися, блестящими глазами оглядел его, протянул руку, крепко сжал пальцы, не выпуская его руки, подвёл Леонида к креслу и усадил. А сам пристроился на краешке стола, скрестив руки, наклонил голову, готовясь слушать.
У него были длинные ресницы и румяные круглые щеки, но лицо было вовсе не женственным, оно крепким было, в нём всё было выведено твёрдым резцом, грубоватой даже рукой, но рукой такого ваятеля, который знал толк в красоте.
Есть люди, сразу располагающие к себе. Это дар божий. Таким был и человек, на которого смотрел сейчас Леонид. Ещё не сказав ему ни слова, не услышав ни слова в ответ, Леонид проникся к нему такой приязнью, таким доверием, что фразы, которые он собирался ему сказать, затверженные и выверенные задолго до встречи, сразу поблекли, опостылели, и заговорить захотелось совсем по–другому, без осторожничания и паршивой этой дипломатии.
Но тут зазвонил телефон, ненавистный телефон, который всегда вторгается в человеческую беседу.
Заместитель отмахнулся было от звонка, но, вслушавшись, вдруг быстро потянулся к столику, уставленному аппаратами. С ненавистью смотрел Леонид на этих уродцев–гномов, один из которых верещал сейчас, требуя к себе внимания. И не поймёшь, какой из гномов раскричался. Их тут до черта. Смахнуть бы всех на пол, чтобы разбились и не мешали больше. Не было, не могло быть сейчас более важного разговора, чем у Леонида.
Заместитель поднял трубку, сверкнул прекрасными зубами, улыбнувшись кому‑то в трубку, и даже поклонился почему‑то в трубку. И вдруг смутился, быстро проведя ладонью по щекам.
– Вызывает? Но я небрит.
Леонид обрадовался: это была его последняя надежда. Действительно, как может такой человек к кому‑то там спешить по вызову, когда он недостаточно хорошо выбрит? Необходимо отложить, перенести эту встречу. Ну, пожалуйста, перенесите её! Ну, прошу вас! Вам это зачтется… Будьте великодушны…
– Еду! – Заместитель повесил трубку и снова растёр ладонью свои твёрдые и вовсе не такие уж небритые щеки. Просто привык бриться по два раза на дню. – Я очень зарос? – спросил он Леонида.
– Нет, – сказал Леонид.
Он не мог солгать этому человеку.
– Меня вызывают к начальству… – Заместитель, как перед равным, доверительно развёл руки и чуть приподнял, сокрушаясь, плечи: мол, и я подначален, и меня теребят. Он двинулся к двери. – Да, так насчёт сценария Хаджи Измаилова… К сожалению, автору не удалось преодолеть камерности… Беда в том… – Он подождал, когда Леонид выйдет следом за ним в приёмную, и двинулся дальше, теперь к двери в коридор. – ^ Я к начальству, – сказал он секретарше, продол’жая растирать твёрдые свои щеки. – Я очень небрит?
– Не нахожу.
Заместитель, прощаясь, протянул Леониду руку.
– Поработайте, поработайте ещё с автором…
Он ушёл. Он даже не перенёс разговор. Все! Разговор состоялся. «Беда в том…» А в чём беда? Он так и не сказал про это.
15
В соседней комнате Жукова не было. Да ему там и делать теперь было нечего. Побрёл куда‑нибудь, широко отбрасывая руку, как ходят грузные люди.
Коридорами–переулками Леонид вышел к крутой лестнице – ещё одной в этом доме – и, поднявшись по ней, сразу очутился на пятачке в коридоре своего главка. Как обычно, тут было' шумно, тут изо всех сил все старались казаться деятельными и благополучными. Павшие духом тут не могли ждать удачи.
Но Леониду не требовалось играть в жизнерадостность, он был не безработным. Напротив, он сам мог подрядить на работу, заказать сценарий. Правда, здесь уже знали, что Леонид с той самой студии, фильм которой с треском провалился на худсовете, а следовательно, акции этой студии не велики, и все же он был при деле. И с ним здоровались, с ним заговаривали приветливо и бодро, он тут был из числа счастливчиков. А ему было так плохо, что хуже некуда. Рухнула последняя его надежда. Бывает, покачается стена, осядет, но дом ещё стоит. А тут стена рухнула. И потолок обрушился и страшной тяжестью притиснул к земле. Как встать, как распрямиться, Леонид не знал. Ну, ещё вариант, ещё пройдёт месяц или два будто бы в работе, ну а потом что? На студии ждали, что он, Леонид Галь, раздобудет, выбьет, вымолит для них сценарий, а он ничего не смог сделать. Ответственность* перед людьми – это была тяжесть потяжелей всех собственных невзгод.
Среди прочих на пятачке пребывал краснолицый, громко–оживлённый, молодой, но уже совершенно лысый всеобщий здесь знакомец. Этот веселился тут от всей души, без притворства. Кем он тут работал, этот весельчак, никто толком не знал. То ли референтом был каким‑то, то ли плановиком в главке, то ли и вовсе не значился в ш^сде работников министерства. Известно было лишь, что ему все про все тут ведомо, что он тут свой человек, если не в кабинетах, то хотя бы в министерских коридорах. И был он ещё прославленным выпивохой. Ты ему сто граммов, кружечку пива, троечку раков, а он тебе —все новости: кого куда передвигают, ктр погорел, а кто пошёл в гору. И даже брался похлопотать за приятеля, то бишь собутыльника. Хвастал, что вхож к начальству, что может и пособить. Конечно, на помощь его никто не рассчитывал, а всё-таки сто граммов ему выставляли весьма многие. Кто знает, этого болтуна, какие у него там связи.
Громогласные «ха–ха–ха» и «хо–хо–хо» краснолицего: весельчака ещё издали резанули слух Леонида. Авось да не заметит. Заметил!
– Галь, ты‑то мне и нужен! – Он подошёл, положил обе руки Леониду на плечи и так и эдак оглядел его, склоняя голову то влево, то вправо. Сейчас анекдотец какой‑нибудь расскажет, или взаймы попросит, или предложит пробежаться до бара номер один, что на Пушкинской. «Раки там объявились. Понимаешь, друг, раки–забияки. Рванём?» Нет, завершив своё пристальное рассматривание, краснолицый, так и не сняв рук с плеч Леонида, повлёк его к окну. Они тут, у окна, как бы с глазу на глаз оказались. У этого окна и вообще было принято конфиденциальные вести беседы. Широкий подоконник, глубокая оконная ниша – усаживайся и говори, никто тебя в ожидалке не расслышит. И никто не подойдёт, ибо всем ведомо, что это место для разговора с глазу на глаз. – Садись, Галь.
Леонид сел на подоконник, обернувшись лицом к стеклу. Крыши, крыши громоздились за окном. А вдали, а над крышами, прогнувшимися, задохшимися под талым, грязным снегом, в рубиновом сиянии виднелась кремлёвская звезда.
Краснолицый присаживаться не стал. Изогнувшись, он навис над Леонидом своим бойким, смеющимся лицом. Зубы у него были на редкость хороши, и от него вкусно пахло водкой.
– А твой Денисов‑то… не ожидал от него, – заговорил он бойким шепотком, будто радуясь чему‑то. – Да, вырисовывается…
– Вы о чём? – спросил Леонид. Радостный шепоток этот встревожил его: шёпотом добрые вести не сообщаются. А недобрые – они ведь в одиночку не ходят. Леонид верил в добрые и недобрые полосы. Сейчас для его студии, для его друзей, для него самого шла недобрая полоса.
– Пишут, пишут люди о Денисове, вот я о чём, – пояснил краснолицый, улыбаясь до ушей. Поглядеть со стороны, рассказывает человек какую‑нибудь забавную историю. Но нет, он не для забавных историй отозвал к окну Леонида.
– Что пишут? – Леонид поднялся. – И кто эти люди?
– Грамотный, грамотный народ. – Краснолицему было весело. Если он и завёл этот разговор, то так, чтобы повеселить душу, поглядеть, как к его вестям отнесётся тот, кому они вовсе не безразличны. Иным такое зрелище кажется развлечением. – Актриса эта, что же, в открытую с Денисовым живёт? У него, говорят, и поселилась? Верно это?
– Не знаю.
– Ну вот, с тобой как с человеком, а ты как в отделении милиции. Не знаю! Знаешь, друг!
– Не знаю. – Вот сейчас как раз был момент, когда можно было повернуться и уйти прочь от этого весельчака, сующего нос не в свои дела, от этого коридорного разносчика новостей. Но, может, что‑то всерьёз угрожает Денисову? Леонид промедлил и не ушёл.
– Ну, не знай, – сказал краснолицый и малость поубавил улыбку, обиделся, вроде бы. – Я ведь тебе по дружбе, а ты… Между прочим, ревизор министерский к вам вылетел. Да не кто‑нибудь – Воробьев. Слыхал о нём? Встречал? Профессиональную ревизорскую болезнь имеет: язву желудка. Этого не споишь, не умолишь. – Краснолицый снова развеселился, начал, как при утренней зарядке, привставать на цыпочки, того и гляди, займётся прыжками. – Эх, Денисов, Денисов, умный с виду, а дурак. Ну кто его дёрнул речи держать, спорить? Провалился с фильмом и помалкивай. Обличитель! Вот теперь ему пропишут… В Канаде поскользнулся, в Туркмении упадет…
– Ах вот что, значит, его все‑таки услышали? – вслух подумал Леонид.
– Услышали, услышали. – Краснолицый перестал тренировать ноги, он иным теперь делом занялся: достал из кармана пятак и стал подбрасывать его и ловить, подбрасывать и ловить. Так ловко он это делал, так высоко взлетал у него пятак, что ясно было: без тренировки, и весьма долгой, такую технику освоить было бы невозможно. Кто его знает, может, когда‑нибудь в цирке работал?
– Вы не из циркачей? – спросил Леонид.
– Сам ты из циркачей, – отчего‑то уж очень серьёзно обиделся краснолицый. – Жонглёр в два шарика, – Он быстро сжал в кулаке пятак и обиженно надул щеки. И строго этак нахмурился. Он думал, наверное, что стал очень внушителен, а стал он вдруг до смешного похож на обжору мальчишку, маменькиного сынка и ябеду. Подрос вот только, вымахал, пить научился, по бабам бегать, а как был ябедой и сплетником, так и остался. Леонид невольно улыбнулся. Он даже вспомнил, как звали того ябеду в его классе. Яшей его звали. Он всегда тянул красную, озябшую руку. Но не затем, чтобы ответить урок (учился он скверно), а затем, чтобы нажаловаться. Этот его ударил, этот спёр линейку.
– Ты чего смеёшься, нет, ты чего смеёшься? – удивился краснолицый.
– Вспомнилось кое‑что.
– А–а… – Вдруг краснолицый тоже начал смеяться, повеселев пуще прежнего, звонко шлёпая ладонями по мрамору подоконника. – Про этот прошлогодний сюжетик хроники вспомнил? Про это? Ну, парень, ну, отмочил! Выгнать могли бы…
– Что?
– С работы могли бы прогнать, говорю. Из кино вон совсем. Молчу, молчу, не бледней.
– Я не бледнею.
– И не заикайся, ну что ты, ей–богу? Ведь выскоблили там что‑то, так? Ловкие! Ты курящий?
– Нет.
– Правильно. Береги здоровье. Сто лет проживёшь. А как с бабами? Что там у тебя? Какой‑то романчик с официанткой? – Все он знал, про все где‑то вынюхал. – Вообще‑то неглупо, этот народ каждую неделю освидетельствуют. Полная гарантия. Но, знаешь, полная‑то полная, а один мой дружок как раз на официантке и схватил трипака. Да ты не хмурься, я понимаю – эпизод. Главная не она, верно? А та, главная, от ворот поворот? Не потянул?
– Да нет, – сказал Леонид и понял, что сейчас ударит этого человека. – Совсем не в том дело… Просто нет полной гарантии… – Леонид выпрямился, и у него затрясся подбородок. Сейчас это произойдёт: он сойдёт с ума и станет убийцей. Скорей бы уж!
Но кого убивать? Перед ним стоял вовсе не тот человек, что миг назад. Не наглец, не тайный растленец и явный пьяница. Не толстый Яша–ябеда из детства, а ныне снова ябеда, но только по–взрослому и с иным даже именем: Геннадий Николаевич. Перед ним стоял подобравшийся, подсохший, с умным, мерзким, плоскоглазым, не сей планеты, а марсианским лицом незнакомец. Кого убивать – этого марсианина? Леонид замешкался.
– Идите, идите, Галь, – сказал незнакомец, вполне по–марсиански тонко–злым голосом. – Я вас предупредить хотел, а вы…
В горле пересохло, так что слова в ответ не протискивались. И дышать стало нечем. Спасаясь от удушья, Леонид сорвался с места и побежал. Коридор добро принял его в свою тишину и влажную прохладу.
16
Денисов отыскался у Птицина. Леонид позвонил Птицину и сразу попал в цель. Последние дни Денисов и Птицин были неразлучны. Непонятная дружба. Хотя нет, понятная. С Птициным было легко. Он беспечным казался. Он не впадал в уныние, а все шутил, шутил. Не жаловался, но с готовностью выслушивал чужие жалобы. Не ждал утешения, но утешал, легко обговаривая все лёгкими, подпрыгивающими словами. И нет уже беды, а есть неприятность. Да и неприятность‑то не из больших. Обойдётся, утрясётся, рассосется… Он жил минуткой, уютно обставляя эту минутку. И жил надеждой, не для себя, а для друга. Ну, а чем он жил для себя, этого было не разглядеть. Может быть, потому, что никто и не вглядывался хорошенько?
В небольшой комнате, полутёмной, душной, с плотно закрытым окном, чтобы не оглушал шум улицы, за столом, уставленным пивными бутылками, сидели Денисов, Птицин, Рухович. Был тут и директор картины Шкалик. Он сидел у окна в кресле, подперев рукой голову, и дремал, не принимая участия ни в застольной беседе, ни в выпивке. Он сидел, терпеливо ожидая чего‑то, как транзитный пассажир, ожидающий свой запоздавший поезд. Когда вошёл Леонид, он встрепенулся.
– Какие новости? Что хорошего?
Он ещё на что‑то надеялся, этот Шкалик, на какую-то добрую весть.
– Все как у Гоголя, – сказал Леонид. – К нам едет ревизор. – Он подсел к Денисову. – Сергей Петрович, надо бы поговорить.
– Говори, Лёня, говори. – Денисов плеснул в стакан пива, пододвинул его Леониду.
– Может, пойдём прогуляемся?
– Секреты? Какие секреты от друзей?
К столу подходил Шкалик. Он двигался смешно, он подкрадывался, вытянув шею, в страхе округлив рот. Так пододвигаются к краю пропасти.
– Ревизор? Какой ревизор? Какой Гоголь?
– Не Гоголь, а Воробьев, – сказал Леонид.
– Кошмар! – сказал Шкалик, замерев на краю пропасти и зажмуриваясь. – Воробьев —это кошмар.
– Вы разве крали, Борис Аркадьевич? – спросил Денисов. – Чего вы так испугались?
– Я крал? Я испугался?! – Борис Аркадьевич легкомысленно взмахнул руками. – Если я и испугался, то не за себя!
– За меня?
– Вообще! Воробьев – это всегда плохо. Вообще плохо. Он не умеет чего‑нибудь не найти. Он мастер, вы понимаете, он мастер своего дела. У него есть престиж. Он не возвращается без ничего.








