412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лазарь Карелин » Землетрясение. Головокружение » Текст книги (страница 10)
Землетрясение. Головокружение
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:09

Текст книги "Землетрясение. Головокружение"


Автор книги: Лазарь Карелин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)

– Выпейте, успокойтесь. – Денисов протянул Шкалику стакан с пивом.

А тот схватил стакан и залпом осушил. И только потом вытаращился, спохватываясь:

– Что это? Что это я выпил?

– Пиво! – сотрясаясь от смеха, сказал Птицин. – Сподобились, Борис Аркадьевич! Приобщились!

– Но я же не пью пива! – трагически прошептал Шкалик и затих, прислушиваясь к себе, к ядовитому потоку, ворвавшемуся в его организм.

– От страха чего не сделаешь, – сказал Гриша Рухович, презрительно кривясь. – Советую вам сбегать в аптеку за английской солью.

– А сверху касторочки, касторочки! – Птицин радостно потёр руки. – И грянет гром! – Он опрокинулся на диван, задрав ноги, повизгивая от хохота. Он и Руховича за собой потянул.

– Сергей Петрович, – Леонид наклонился к Денисову. – У меня только что состоялся весьма странный разговор, ну, с этим краснорожим Геннадием Николаевичем. Он расспрашивал о вас, о Марьям…

– Ну, а ты что?

– Я сказал, что ничего не знаю.

– И лады. Слушай, Лёня, давай‑ка выпьем. Завтра мне лететь в это пекло, в Ашхабад.

– Сергей Петрович, этот краснорожий завёл со мной разговор не иа праздного любопытства. Кто–то написал на вас. И на меня тоже. Он про все разнюхал. Сергей Петрович, кто мог сто сделать? Кто мог так низко пасть? Зачем?

– Ага! Ага! Ага! – Борис Аркадьевич, слушавший Леонида затаив дыхание, начал вроде приплясывать. – Я же говорил, что нам стали рыть яму! Воробьев не мальчик, поверьте мне!

– Помолчите. – Денисов отмахнулся от Шкалика. – Лёня, друг, давай лучше выпьем. Завтра мне лететь в это пекло. Вот где я наговорюсь‑то, вот где напарюсь… Тебя мучает, кто написал донос? Не гадай, не ломай голову. Иначе слишком многих придётся заподозрить. Этого обидел, этот позавидовал, этому посоветовали написать. Не ломай голову. Вон наши ребятишки борьбой занялись, впали в детство. Давай и мы впадём в детство, Лёня.

– Да он и так дитя, – сказал Птицин, присоединяясь к ним. – Все мы дети. – Он задыхался от борьбы, взмок весь. Он был в пижаме. В той самой, о которой мечтал в Ашхабаде. И про буфет он не соврал, и про графинчик на столе.

– Не хочется мне сегодня пить, – сказал Леонид и поднялся. – Что‑то совсем не хочется. Когда вы завтра летите? Я провожу вас.

– Созвонимся, – сказал Птицин. – Ещё и билетов нет. Вечерком завтра рванём во Внуково, пересидим ночку в ресторане и – айда. Может, останешься, Лёня?

– Пусть идёт, – сказал Денисов. Он почему‑то вдруг обозлился, злым стал у него голос. – На человека в первый раз в жизни донесли. Это как первая любовь, это надо прочувствовать. Пусть идёт.

17

В дядиной комнате в Замоскворечье, где весной было так промозгло, летом неизбывная стояла волглая духота. Но зато было тихо, не верилось, что ты в Москве. Дом прятался в глубине двора, двор выходил в тихий переулок, где булыжник тонул в траве, дома гордились мезонинами, и казалось, вся провинциальная Россия отстроилась когда‑то по образцу этого замоскворецкого переулка.

Едва вступишь в него, охватывала тишина. Едва взойдёшь на стёртые ступени дома, завладевали тобой запахи. Тишина – напоминающая, запахи – напоминающие. И дело тут было не в уюте, не в ласковости воспоминаний. Напротив, вспомниться могло и что‑то злое, тягостное. Дело было в том, что прошлое здесь не отошло, ты погружался в него, и память пронзительные воскрешала тебе картины то из детства, то из иной поры, то в Москве оставляя, то занося куда‑нибудь, где довелось живать, проездом быть, воевать. Вся старая городская Россия была тут – в этом тихом переулке, в этих от века запахах людского жилья. И вспоминалось и думалось в этой знакомой тишине порой очень зорко.

Леонид распахнул два небольших окна, отворил дверь в тёмный коридор – подуло чуть ветром. Опять тополиный горьковатый запах…

Леонид сел к столу. Круглый белый стол на резных ножках, У Леонида на этом столе громоздилась посуда, чайник закоптелый стоял и лежала стопа чистой бумаги. Леонид взял ручку, обмакнул её в чернильницу-невыливайку, придвинул к себе лист бумаги, задумавшись, склонился над ним. Подумал–подумал и начал писать: «Маша! Не удивляйтесь моему письму. Ведь мы друзья, верно? Ведь это я сговорил вас с Зоей ехать после ВГИКа в Ашхабад. Ну, так вот, мне показалось, что вы дружите с Бочковым. Маша, боюсь, что он не стоит вас». Нет, не то… «Боюсь, что вы обманываетесь в нём…» Снова не то! Леонид перечеркнул написанное. А откуда он взял, что донос написал Бочков? Почему именно Бочков, а не кто‑нибудь ещё? Надо разобраться, разобраться… Да, скорее всего, это сделал Бочков. Это похоже на него. Скверный, скользкий человечек, такой способен на все. И он, конечно, не простил Денисову выговора, и он, конечно, и друзей Денисова не жаловал расположением. Да, это он! Кто, как не он, мог и проникнуть в тайну Леонида, разнюхать все про Лену. Он такой, он из разнюхивающих. Боже мой, как могло случиться, что Маша доверилась ему, потянулась к нему? Бедная девочка, строгая, прямодушная, правдолюбивая, и вот… Бедная девочка, сирота, которой и посоветоваться не с кем. Мать у неё недавно умерла, отец сгинул в тридцать седьмом. Но почему, почему обязательно у неё с Бочковым что‑то уже серьёзное? А потому, что она бы не стала так с ним разговаривать тогда в просмотровом, так, как с близким человеком говорят. Не стала бы, если бы ничего не было. Все ясно, приласкал девчонку, пригрел, нарассказал ей кучу своих былей–небылиц, показал ей свои знаменитые аквариумы, которыми у него заставлена вся комната. До сотни всяких там у него пород рыб. Он с этими рыбами возится, это его страсть. Все ясно, девочка пришла к нему, увидела этих рыбок, увидела ещё громадную, пушистую овчарку Альму, согрелась в этом благополучии, понаслушалась этих рассказов, столь напомнивших ей, быть может, рассказы отца, и вот и придумала себе своего Бочкова, своего героя. Совсем не плюгавенького, совсем не неказистенького, совсем не подленького. Куда там! Её герой оказался и честен, и прям, и смел. Да и не так уж плюгав и стар. Чего не придумаешь о человеке, когда так тебе одиноко, а он тебе это одиночество взял да и развеял волшебной палочкой. И рыбки вокруг, и тепло, и сытно, и овчарка Альма кладёт тебе добрую морду на колени. Эти девчонки, Маша и Зоя, приехавшие на студию прямо из института, всегда нуждались, всегда им не хватало зарплаты. Не умели они вести хозяйство, рассчитывать деньги. Им помогали все, кто мог. Но как помогали? От случая к случаю. А Бочков взял над ними шефство. Все ясно, это не новость какая‑нибудь, такое вот завоевание молодой души человеком старым и недостойным. Да Бочков, кажется, уже и не раз так женился. И всякий раз недолог был его брак – очередная жена сбегала от него. Да, сбегали, может быть, сбежит и Маша. Но та ли это будет Маша, какой он взял её? Нет, не та, не с тем светом в глазах.

Леонид придвинул новый лист бумаги, быстро начал писать. «Маша! Не удивляйтесь моему письму…» И снова перечеркнул крест–накрест написанное. О чём он станет говорить? Смеет ли он вторгаться в чужую судьбу, да ещё к тому же ничего наверняка не зная? Не смеет! И уж по крайней мере не в письме начинать такой разговор. Вот вернётся он в Ашхабад, вот тогда и состоится у них разговор. А не поздно будет?..

Леонид взял новый лист бумаги, задумался над ним. Как все просто: лист бумаги, чернильница, ручка, и ты один в комнате, и тихо кругом. Пиши! А о чём? Ты отвык писать, ты отбился от этого дела, во имя которого и в институт поступал, во имя которого, думалось тебе, и живёшь на свете. Ты пишешь уже дта года все чепуху какую‑то. Ты заключения по сценариям пишешь, ты докладные о работе отдела пишешь, ты, наконец, какие‑то халтурки тачаешь – рецензию, очерк, дикторский текст. А настоящего, своего, пережитого, писательского – этого ты и не пытаешься писать. Два года выброшены в никуда. И нет и сценариев, на которые ты строчил заключения, их и не будет. Они будут, они даже есть, но их нет, они всего лишь бумажные стопы, переплетённые и занумерованные. Вариант пятый, вариант десятый. Сценария нет, если нет по нему фильма, а фильмов не будет. Так что же, уйти? Подать заявление об уходе? Куда уйти? Из кино уйти? Совсем? Уйти, бросить то, что любишь, чему учился? Из кино добровольно не уходят. Нет, не уходят!

Леонид встал, схватил чайник, чтобы занять себя чем‑то, и пошёл на кухню. Долго там разжигал примус, так накачав его, что примус вот–вот должен был взорваться. Ну и пусть, ну и взрывайся!

Потом Леонид пошёл в ванную. Хороша ванная! Пол под умывальником провалился, дыра кое‑как прикрыта досками. И нигде, ни на кухне, ни в ванной, нет электрических лампочек. Хороша квартира!

Леонид вернулся в кухню, погасил осатаневший примус, взял чайник, прихватив обгоревшую ручку носовым платком, и пошёл по тёмному захламлённому коридору, ориентируясь на тусклое пятно света, выбивавшееся сквозь дверную щель из его комнаты.

Зазвонил телефон. Чудо–телефон! С отсыревшим, похоронным, придышливым звоном. Леонид перенёс чайник из правой руки в левую и снял трубку.

– Лёня, ты?! Ленечка, ты?! – Это звонил Птицин.

Ну что ему понадобилось? И пьяный голос. Пить будет звать? Не пойду!

– Да, я.

– Лёня, слушай, друг ты мой золотой, слушай!.. Лёня, только что примчался Бурцев!.. Лёня, Ленечка, Сталин смотрел наш фильм!.. Слушай, Лёня, он ему понравился! Сталину–у! Он сказал, Лёня, про наш фильм, что это «солнечный фильм». Это его слова! «Солнечный фильм» – его слова! Приезжай! —Птицин повесил трубку, спеша обзвонить всех прочих. А Леонид поставил чайник на пол и сел рядом с ним, не чувствуя, что обжигается об его бок. «Вот оно – чудо!»

Часть третья
ОДИННАДЦАТЬ СЕКУНД
1

Денисов пробыл месяца полтора в Ашхабаде и вновь прилетел в Москву, прихватив с собой Володю Птицина. В Ашхабаде Денисов сдавал фильм местному руководству. Фильм понравился. А интересно, как бы он мог не понравиться? Уже появились в газетах первые отзывы о нём. Писали разное, отметки фильму выставляли от тройки до пятёрки, но не было статьи, где бы не утверждалось, что это «солнечный фильм», что он пронизан солнцем.

Нового сценария для художественного фильма у студии ещё не было, сценарии ещё доводились до нужной кондиции, но студия не простаивала. Там начали снимать фильм–концерт. С этим сладилось легко. Сценарий концерта утверждался чуть ли не заглазно, под честное слово Бурцева. Старик нынче ходил в именинниках, и ему этот концерт просто–напросто подарили.

Денисов прилетел для забот радостных. Он прилетел утверждать смету фильма–концерта. Он прилетел, чтобы утрясти все вопросы и о представлении «солнечного фильма» к Сталинской премии. Прилетел, дабы собрать для студии жатву успеха.

Даже Володе Птицину перепало от этого урожая. Его вновь делали директором съёмочной группы, той самой, что начинала снимать концерт. И он приоделся, подобрался, чуть–чуть стал важничать. Но был ли он счастлив? Блеклые его глаза всё время куда‑то убегали, во что‑то всматривались, слепо глядя на собеседника. Он суетился, важничал, шутил, но глаза у него были в неустанной тревоге. И они у него в иной цвет перекрасились, они выжелтились.

Причудливы узоры успеха. Тот самый Геннадий Николаевич, которого Леонид едва не ударил, тот самый марсианин–сплетник из министерских коридоров, сидел сейчас в компании Денисова, Птицина, Галя за ресторанным столиком, закадычным их прикидываясь дружком.

Заскочили в ресторан «Асторию», что совсем рядом с министерством, на полчасика, обмывая утверждение Птицина в ранге директора картины. Ну кто бы мог подумать, что Птицин, которого с треском сняли с прошлой картины, теперь опять станет директором? А он стал. Что ни говори, хорошая это штука – удача. И не нужно, не хочется, да и не нужно ломать голову, заслужена ли она. Удача так редка, что безбожно раздумывать, как она человеку досталась.

Птицин был пьян. Он сразу и с величайшей готовностью захмелел, хватая рюмку за рюмкой. Он был пьян, растроган, неожиданно молчалив. И все смотрел выжелтившимися глазами в широкое окно.

– Что ты там увидел? – поинтересовался Леонид.

– Ничего не увидел. – Птицин разочарованно отвернулся от окна. – В Ашхабаде посмотришь – и сразу горы. А тут одни ноги. Хоть день смотри – одни ноги.

– Азиат! – усмехнулся Денисов. – Не может он без гор, без пустыни, без палящего солнца.

– Не могу, – опечаленно согласился Птицин. – Там и подохну, пароль донер.

– Экзотика, – сказал Геннадий Николаевич и вздохнул. – Эх, уехать бы!..

– Куда? – спросил Денисов.

– Я бы лично к Астрахани подался, поближе к рыбке.

– Тоже устали?

– Ещё как! Выпьем?

– Давайте.

А Денисов не пьянел. Пил много и не пьянел. Он сильно изменился за эти полтора месяца. Оно и понятно, в Ашхабаде его выжарило солнце. Он впервые оказался в такой жаре и постарел, морщин резких прибавилось. Загар вообще старит, а он загорел до черноты. А волосы выцвели. И синие глаза совсем уж упрятались в прищуре.

– Ну, Лёня, чего задумались? Не горюйте! Скоро утвердим все ваши сценарии, сядем в поезд и семь суток будем ехать и разговаривать о смысле жизни. А когда доедем, то выяснится, что так до смысла и не добрались. Пейте, Леонид, веселитесь. Плохо разве? Который уж месяц у себя дома.

– Надоело, – сказал Леонид. – Оказывается, домой в командировку приезжать трудно. И не дома и не в командировке.

– Тонкое наблюдение,;—подхватил Геннадий Николаевич. – Опять же что считать домом. Там, где родился, где постоянная у тебя прописка? А может, Галь, как и Птицин, к Ашхабаду уже сердцем прикипел?

– Опять сведения из мутных источников? – спросил Леонид и обрадовался, поймав себя на том, что улыбается, глядя в смеющееся лицо выпивохи–марсианина. Улыбается, хотя этот человек был ему ненавистен. Это здорово, когда ты выучиваешься улыбаться, говоря с ненавистным человеком. Это признак возмужания. Марсианин тебе улыбается, и ты ему улыбайся. А вот слова говори жёсткие, бей словами. Ну‑ка, что он теперь ответит?

Марсианин отвечать не торопился. Он наполнил свою рюмку, подцепил какой‑то закуски, выпил, пожевал не спеша, пошевелил растопыренными пальцами, наслаждаясь. И все это с тошнотной последовательностью, заученно, как оно и подобает такому вот выпивохе. Но в том‑то и дело, что он не был им, не был весёлым забулдыгой, каким хотел казаться. А был он марсианином, существом вполне загадочным. И пусть не прикидывается. Леонид запомнил его лицо. Не теперешнее, а подсохшее, плоскоглазое, умное и мерзкое, опасное лицо, опаснейшее.

– Я про тот мутный источник забыл, Галь, – дожевав, досмаковав, сказал марсианин. – Забыл. Ясно тебе? Делай выводы.

– А почему забыли? – спросил Леонид.

– Делай выводы. – Марсианин подлил Леониду в рюмку, улыбаясь широко и приязненно.

Леонид взял рюмку и тоже улыбнулся.

– До поры до времени забыли?

– Ага, – ещё шире улыбнулся марсианин.

– Пока мы на коне?

– Абсолютно точно.

– А если споткнёмся, так и снова сплетни потекут?

– Весьма даже возможно.

– Азбука, – сказал Денисов, насмешливо прислушивавшийся к их диалогу, – Это, Лёня, все азбука.

– Ага, букварь! – искренне обрадовался Геннадий Николаевич. И стал им, Геннадием Николаевичем, а не марсианином. Даже улыбку чрезмерную с лица свёл, дал отдых рту. – Вот… человек понимает… Так сказать, пусть неудачник плачет…

– Кстати, Геннадий Николаевич, по дружбе, кто же это все‑таки написал на нас? Не разведали? – Теперь и Денисов заулыбался. Простецкий малый, совсем свой, хоть и обряжен в заграничный костюм. Ну как такому не сказать по дружбе, кто же это написал на него донос?

– Кто?.. – Геннадий Николаевич задумался, прикидывая, как же далеко он может зайти в демонстрации своей приязни. А подумавши, явно огорчился, так малы были его возможности. – Не могу, эх, не могу я вам ничего сказать, дорогой Сергей Петрович. Ведь я на чём держусь? На взаимном доверии. Вот на чём.

– Знаю. А вы намёками. Все‑таки любопытно. Вот ему любопытно. – Денисов кивнул на Леонида. – Молодость любознательна.

– Намёками!.. —Геннадий Николаевич снова задумался. Видно было, что мается человек, что рад бы он все рассказать, да нельзя ему, никак нельзя. Разве что самую малость… – А намёками, так одно письмо, говорят, за подписью – это про вас, Сергей Петрович. Ну а другое письмо, по слухам, анонимное, – это про тебя, молодой человек. И все! Больше не спрашивайте! Все!

– А на студии‑то у нас новость! – встрепенулся вдруг Птицин. – Из головы вон, забыл тебе, Лёня, рассказать. Бочков женился. И знаешь на ком?.. Невероятно! На Машеньке из твоего отдела. Невероятно! – Выложив свою новость, Птицин опять ушёл в себя, уставившись в окно.

– Невероятно… – Леонид рукой прихлопнул рот, лишь замычал из‑под ладони, как от боли, когда уж нет терпёжу.

– Ага! – Денисов устало сощурился, обезглазел на миг. – Ага, Лёня, ага…

2

Компания распалась. Птицину зачем‑то ещё надо было пить, Геннадию Николаевичу ещё малость добавить, а у Денисова вспомнились дела, и у Леонида тоже.

На улице, едва швейцар притворил за ними тяжёлую дверь, кланяясь им, как купцам первой гильдии, Леонид схватил Денисова за руку, будто спасения искал.

– Вы думаете, Маша могла знать о письмах Бочкова? Если это Бочков, конечно…

– Бочков! – коротко кивнул Денисов. – Знала ли? Муж и жена… Хотя…

Он высвободил руку и пошёл вперёд, все‑таки опьяневший, его покачивало.

Леонид зашагал следом. Шёл и приглядывался к Денисову в толпе. Вот движется человек в общем потоке, один из многих. Для Леонида Денисов был целым миром, а для других – просто фигуркой среди фигурок, слагавших собой уличную толпу. Но каждая фигурка была сама по себе целым миром. Целые эти миры, обходя друг друга, суматошно двигались по улице Горького.

Леонид нагнал фигурку по имени Денисов. Две фигурки – Денисов и Галь – пошли рядом.

– Странно мы живём, суетимся, легкомысленно как‑то живём, – сказал Леонид, жалуясь. Теперь Денисов был рядом и не казался лишь частицей толпы. Он был рядом, сильный человек, чуть покачивающийся, мрачно о чём‑то размышляющий.

– А куда денешься? – спросил Денисов, наклоном головы соглашаясь с тем, что сказал ему Леонид. – Впряглись и тянем. Кино.

– Плывём, как щепки в потоке, – сказал Леонид. – Иных на берег выбрасывает, иным везёт – плывут дальше.

– Нам повезло, – сказал Денисов. – Разве нет?

– Повезло.

– Ну и поплывём дальше.

Они стали переходить улицу, привычно свернув к Центральному телеграфу.

– Да, повезло, – сказал Денисов. – Но как‑то обидно, не по–настоящему. Именно повезло. Как на скачках. Не находите?

– Нахожу.

– Фильм‑то и года не проживёт. Согласны со мной?

– Согласен.

– Обидно… Смешно… И хочется погордиться, и стыдно. Все тебя хвалят, а в глаза не смотрят.

Они поднимались по ступеням телеграфа. Денисов остановился, огляделся, улыбнувшись.

– Лестница свиданий, – сказал он. – Вы тут, Лёня, свиданий не назначали?

– Приходилось.

– И мне приходилось. Я даже Марьям тут как‑то назначил встречу… Просто так, из уважения к традиции. Ох, Марьям! Вот кто рад нашей удаче. Плевать ей, что стыдно. Рада, и все. Она, как зверёк, рада, и все…

В окошке «До востребования» Леонид увидел рыжеволосую Полину. Она показалась ему сегодня особенно красивой. Какую‑то ленточку голубенькую вплела в волосы, где‑то клипсы под цвет глаз раздобыла, чуть–чуть тронула помадой крепкие, припухшие губы. И она знала, что красива. Она знала, что на неё засматриваются. Но она ещё и другое знала, всё время помнила о своей хромоте, и, потому что она всё время о ней помнила, не было в её прекрасном лице того озарения счастьем, какое ожидалось, не могло не быть. Грустная это была красота. А вот у Лены в лице всегда жило счастье, на неё всегда было радостно смотреть…

Полина одарила Леонида доброй улыбкой и вскинула руку, приветствуя ещё издали.

– Есть! Вам есть!

Леонид бросился к окошку, забыл про очередь. Он не сомневался: сейчас ему протянут письмо и это будет письмо от Лены. В такое невозможно было поверить, но он поверил. Вдруг поверил.

Улыбаясь, радуясь за него, Полина протягивала ему какой‑то листок.

– Распишитесь, – сказала она.

– Что это?

– Смешной, ну, перевод же.

– А где письмо?

– А письмо вам ещё пишут. – Эти слова девушка проговорила уже без улыбки, заученной скороговоркой. Погасла её улыбка, исчезла его надежда.

Он машинально расписался в какой‑то книге, взял перевод, поспешно отошёл в сторону, стараясь не встретиться глазами с Денисовым. Ну откуда, ну почему он мог ждать, что Лена ему напишет? Все кончено с ней, давным–давно. Наверное, она уж и замуж вышла. Он ни у кого об этом не спрашивал. Сколько людей ни приезжало из Ашхабада, он ни с кем не заговаривал о Лене. И с ним никто не заговаривал, хотя многие и знали, что они дружат. Клыч знал. Возможно, и Денисов знал. В Ашхабаде все всё знали. Но – помалкивали. И он молчал и рад был, что молчит, горд был, что молчит. И вдруг бросился к окошку, поверив в несбыточное. Эх ты!.. Эх ты, ты!..

А Денисов отошёл от окошка, держа в руке целых два письма и ещё телеграмму.

– От Марьям, – сказал он, глянув на письма и вскрывая телеграмму, и нахмурился, ещё не начав читать. Но вот начал читать.

Леонид завистливо смотрел на него. Он ждал: сейчас Денисов расплывётся в улыбке. Он ждал: сейчас у Денисова поглупеет лицо, ибо умные люди всегда немножко глупыми кажутся, когда они счастливы. И эта надежда, что Денисов поглупеет лицом, смешным станет хоть на минутку, эта надежда только и тешила Леонида, глуша в нём его зависть, лютую эту зависть к чужому счастью.

– Сумасшедшая! – сказал Денисов и так тряхнул телеграммой, что листок надорвался. Вот так счастливчик! – Ну что мне с ней делать?!

Денисов вроде обращался к нему за советом, и Леонид скосил глаза на телеграмму.

– Что‑нибудь стряслось? – спросил он.

– Читайте. – Денисов протянул ему листок, снова надорвав его резким взмахом руки.

«Немедленно возвращайся. Он вызывал меня. Он погубит нас. Мне очень страшно. Жду». Вот что было выклеено из коротких кусков телеграфной ленты, вот что прочитал Леонид. Прочитал и ничего не понял.

– Кто это – он?

– Да Воробьев, ревизор из министерства. Прав оказался Шкалик, этот Воробьев не из тех, чтобы вернуться с пустыми руками. Самолюбивый мастер. Вот и роется уже второй месяц. – Денисов ронял слова, досадливо морщась. Видно было, что ему все это до крайности осточертело, что он с трудом заставляет себя говорить об этом. – Какие‑то нарушения раскопал, какие‑то счета не принимает. Осел у нас был на съёмках, так за осла не хочет принимать счета. Золотой, мол, получается осел. И ещё что‑то, и ещё. Да глупости всё это! Ох, Марьям, ну что за женщина, боже ты мой! «Возвращайся! Он погубит нас! Мне страшно!..» Ну что прикажете делать?

– А почему он её вызвал? – спросил Леонид. – Разве он имеет право?

– Этим ревизорам кажется, что они на все имеют право. Это такая профессия. У каждой профессии есть свои заскоки. И Воробьев с заскоками. Он всех и вся подозревает. Конечно, он не смел этого делать. А сделал. И нагрубил ей, наверное. Фу, как мерзко! – Денисов присел на скамью, понурился и тотчас снова вскинул голову. – И ведь ничего я не могу. Ничего! – Он с тоской смотрел на Леонида. – Ревизора нельзя одёрнуть. Ревизор ведь! Марьям нельзя защитить. Она чужая мне. А тут ещё дома меня атакуют… И все правы, все правы… – Вдруг он рассмеялся, подмигнул беспечно Леониду. – А, обойдётся! Это кому нос вешать, мне– директору студии, на которой поставлен «солнечный фильм»? Нет уж, извините! Нет уж, позвольте мне на все это наплевать! – Он надорвал один из конвертов, достал письмо. – Ну, а в письме какие мне будут приказания? Вот, Лёня, три дня как я из Ашхабада, а уже два письма и телеграмма. Завидуете?

– Не без этого.

– А я вам завидую. Сейчас получите по переводу денежки и закатитесь к каким‑нибудь дружкам. Свободный! Никому ни в чём не подотчётный! Эх, хорошо! Ну, идите, идите, огребайте свои капиталы. Зарплата?

– Да, за два месяца.

– Богач! Идите, Лёня. А мне тут ещё эти письма читать, а потом попробую дозвониться до Ашхабада. Марьям, когда я с ней разговариваю, куда как спокойнее делается. Она верит голосу, больше всего верит голосу.

Получая деньги, Леонид нет–нет да и оглядывался на Денисова. Тот читал, все читал свои письма. Он сгорбился, он старым издали казался. И он хмурился, читая. Счастливая любовь – это тоже великая забота.

На улице начинался дождь. Скверный этот, промозглый осенний дождичек. Будто бы его и нет, капель не видно, какой‑то всего лишь туман в воздухе. Под этим дождём не вымокнешь, но отсыреешь. И уж наверняка затоскуешь. Куда девать себя? К какому теплу, на какой огонёк податься? Леонид остановился на ступенях, спускавшихся от дверей телеграфа, решая, к кому пойти. Можно было пойти к Юре Токмакову, самому близкому другу. Он жил недалеко отсюда, на улице Фурманова. Нет, не хотелось сейчас идти к нему. Наверняка начнётся разговор об Ашхабаде, где Юра побывал года полтора назад, прожил там месяц. А потом пойдёт разговор о кино, и Юра, по обыкновению, станет подсмеиваться над ним, над его пустопорожней киношной жизнью. Что ж, он прав, жизнь и верно пустопорожняя. Но никто не смеет неуважительно говорить о кино, даже самый близкий друг. Нет, он не пойдёт к Юре. Он слишком благополучен, этот Юра. Он верной дорогой идёт. Нельзя сказать, чтобы лёгкой, но верной. Ведь они вместе учились во ВГИКе, но Юра пишет рассказы, наплевал на кино и пишет рассказы, вырабатывается, выписывается в серьёзного писателя, а ты..

Можно было пойти и к другому своему институтскому приятелю, к Коле Пономареву. Нет, и к нему не захотелось идти. Этот станет говорить, говорить, говорить о мировых, о государственных все проблемах, словно его вот прямо завтра призовут управлять страной или целым миром. А он, бедняга, не может управиться с собственной семьёй. Что‑то у него в семье то разлаживается, то налаживается – вечно она в полуразобранном состоянии. Не тянуло к нему.

А может, к Васе Дудину заглянуть? Он жил совсем рядом отсюда, на улице Кирова. Что ж, пойти к нему, к этому счастливчику, который совсем было отказался от своего фильма, а теперь стал привыкать к мысли, что фильм все же получился, что в нём что‑то есть, что‑то есть? Бог с ним, понять его можно, но идти сейчас к нему и радоваться вместе с ним не хотелось.

Да, но не хочешь идти к приятелям, пойди к приятельницам. А ждут ли они? Город был полон друзей и подруг, ибо это был родной его город, но у этих московских друзей была своя жизнь, а у этих московских женщин свои любови. А ты кто? А ты ашхабадец, застрявший в Москве в бесконечной командировке. Да, ты прикипел к Ашхабаду сердцем, хотя…

Леонид пошёл домой, в душно–промозглую дядину комнату, где белый шкаф по ночам распахивал дверцы, как полы кафтана, и щёлкало в нём что‑то, будто щёлкала крышка табакерки, и шкаф становился в темноте вовсе. не шкафом, а вице–канцлером Остерманом в белом напудренном парике.

3

Скомкав все свои московские дела, Денисов решил лететь в Ашхабад. Телеграммы от Марьям следовали одна за другой. По телефону, когда удавалось дозвониться до Ашхабада, Марьям, бессвязные выкрикивая < лова, начинала плакать. «Мне страшно! – кричала она И в телеграммах, и по телефону, и в письмах. – Приезжай!»

Множество удерживало Денисова дел в Москве, нестерпимой казалась разлука с сыном, который только было опять попривык к нему. Но нет, надо было ехать, лететь даже, ибо там, в Ашхабаде, одинокая и беззащитная женщина, которую он любил, ни минуты дольше не могла жить без него, охваченная каким‑то непонятным, беспричинным, звериным каким‑то ужасом.

Птицин тоже летел с Денисовым. Птицину как раз и надо было лететь: его утвердили в новой должности, пора было приступать к работе.

Поздно вечером Денисов, Птицин и Галь, вызвавшийся проводить их, приехали во Внуково. Уже установился у них ритуал, по которому следовало именно с вечера приезжать в аэропорт, отсиживать там ночь с друзьями в ресторане, а наутро одним улетать в Ашхабад, а другим возвращаться в Москву. Леонид, как на службу, ездил последнее время во Внуково. Сначала проводил Бурцева, Углова и Клыча, потом провожал Гришу Руховича, а два дня назад прощался здесь с Хаджи Измаиловым. Хаджи, сдав ещё один вариант сценария, похудевший, издёрганный, истосковавшийся по дому, сказал вдруг: «С меня хватит!» – собрался в один час и отбыл домой. Предстоял худсовет по его сценарию, почти наверняка сценарий теперь должны были утвердить, но Хаджи отказался присутствовать на этом радостном представлении. «С меня хватит!» Похоже было, он возненавидел свой сценарий. И людей, пытавших его поправками, тоже возненавидел. Во Внукове, заслышав гул самолётов, он возликовал, говорливым стал. Он вырывался на свободу!..

Ночь тянулась бесконечно. Никому не хотелось пить, иное всеми владело возбуждение. Все были в пути уже: и Денисов, и Птицин, и Леонид, который никуда не собирался лететь. Но и он, попав на аэродром, вслушиваясь в зычный голос дикторши, время от времени скликавшей каких‑то граждан, чтобы они зарегистрировали билеты, он тоже чувствовал себя изготовившимся к полёту. И мысленно прослеживал путь самолёта, видел синий Каспий под крылом, жёлто–бурые пески Каракумов и белые домики Ашхабада, где можно очутиться уже сегодня, если самолёт не заночует в Сталинграде или Баку.

Денисов был мрачен. Он страшно злился на Марьям, недоумевал, как это она сумела настоять на своём, и вот сидит он в аэропорту и ждёт посадки, чтобы лететь в Ашхабад. Он молчал, но втихомолочку‑то зло бранил себя за безволие, за мягкотелость. Иногда какое‑нибудь досадливое слово вырывалось у него вслух. И вот, складывая эти вырвавшиеся за ночь слова, Леонид и услышал яростную речь, какую Денисов обрушивал сам на себя. А Птицин излучал счастье, ничуть не меньшее, чем Хаджи, едва заслышал тот гул самолётов.

Перед рассветом, когда ресторан закрыли, когда Денисов и Птицин взяли из камеры хранения чемоданы и, кажется, пришла пора Леониду с ними проститься, вдруг снова зазвучал зычный голос дикторши. «Граждане! – сказала она. – На четвёртое октября на рейс Москва—Ашхабад имеются билеты. Желающие могут пройти к дежурному по рэропорту».

– Слыхал?! – Птицин уставился на Леонида, мальчишеской вдруг захваченный идеей. – Лёня, летим с нами! Ну на недельку, на пяточек дней! Сергей Петрович, скажите веское слово!

«Граждане! – снова заговорила дикторша. – На четвёртое октября…»

– А верно, Лёня, летим с нами, – сказал Денисов, тоже поддаваясь мальчишескому этому порыву взять да и сотворить своими руками хоть крошечное чудо. – Деньги на билет у меня найдутся, а в Ашхабаде все оформим. Поживёте там с недельку – и назад.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю