Текст книги "Ни днем, ни ночью (СИ)"
Автор книги: Лариса Шубникова
Жанры:
Историческое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
Глава 2
– Велес Премудрый, схорони, не выдай, – шептала Раска, прижимаясь спиной к заборцу. – Вмиг споймают, запрут.
По темной ночи она поначалу и не разумела с чего так пусто на подворье да гарью несет. Пошла вкруг забора, а там уж и обомлела: половины его как не бывало, скотины нет, а на месте домины – головешки.
– Род-охранитель! – охнула Раска, всплеснула руками и бросилась к крылечному столбушку, какой один лишь и остался стоять, как перст указующий.
Уж там нос к носу столкнулась с Любавой: та – в изодранной рубахе, простоволосая – шарила под приступками. Крепкие прежде доски легко ломались под ее руками, сыпались золой.
– Любава, ты ли? – зашептала Раска, нагибаясь к свекрови. – Любава, что ж стряслось?
– Ты? – прошипела тётка, ожгла недобрым взглядом: в темноте чудно и страшно сверкнули ее глаза. – Вернулась, гадюка, приползла. Лучше б тебя волки загрызли, паскудная. Через тебя я всего лишилась. Что матерь твоя бесстыжая, что ты. Пошла отсель!
– Как сгорели? Кто? Да не молчи ты, проклятая! – Раска крепенько тряхнула свекровь за плечо. – Очнись, безумица!
– Не тронь! – Любава подалась от невестки, руками взмахнула и повалилась на землю, завыла тихонько. – Все через тебя, все. Ты на нас беду накликала, из-за тебя все сродники из дома ушли. Не захотели остаться, позабыли. А ты, змея, все краше и краше! Мужа моего сманивать принялась?
– Ах ты! – Раска в сердцах пнула злоязыкую по ноге. – Через меня, говоришь⁈ Кто за березовицу* взялся? Лакали с дядькой Жданом, ни дня не просыхали! Кому ж охота на такое-то глядеть, в дурном дому деток растить. Сами и разогнали! Признавайся, подлая, ты домину спалила? Где дядька Ждан?
Любава вызверилась:
– Ты мужа моего приворожила! Ты, тварь! Тебя на лавку хотел взять заместо меня! Не бывать тому, слышала, змея⁈ Мой был муж, моим и останется!
Тут Раска и разумела, а вслед за тем и обомлела наново. Любава-то завсегда с чудинкой была: ревнючая, злая, жадная.
– Ты ли, что ли? – шептала. – Ты дом спалила? Дядька Ждан там остался?
Любава взором ожгла страшным:
– Я спалила, я. Довольна теперь? Он меня из дома хотел выгнать, чтоб тебя вольно на лавке валять! Короб* мой отнял и тебе сулился отдать, подколодная! Ты, дурища, почто вернулась⁈
– А ты не дурища⁈ Сама раздумай! – теперь и Раска озлилась. – На заимке в веже* долго ль протяну? Любава, ты… – замялась, – ты дядьку Ждана заживо?
Свекровь сжалась, задрожала:
– Я его по злобе пнула, а он упал, голову о край лавки расшиб. Раска, кровищи-то, – Любава икнула, глаза выпучила. – Узнают что я его, так живьем в землю воткнут. С того и дом спалила. Скотину едва успела вывести, пламя быстро занялось. Утресь в кустах схоронилась, слыхала, как вешенские говорили промеж себя. Думают, все мы тут погорели. Никто ж не знал, что сбежала ты. Очелье твое сыскали. Ты обронила, видать.
Теперь и у Раски коленки подломились, уселась с размаху рядом с Любавой, но слезы не уронила: дядьку Ждана ненавидела крепенько: и взгляд его липкий, и голос пропитой, и руки волосатые, и то, как часто тянулся к ней, а послед и злобился, что гонит от себя. С того и побежала из дому, бросив накопленное и припрятанное добришко.
– Вот что, Любава, уходить надо, – Раска опамятовала скоро. – На леднике* много чего осталось. Без снеди далече не уйдем. Забрать надо.
– А то я дурей тебя, – сплюнула свекровь. – Жита* много, репа есть, рыби сушеной пяток вязанок. В веси хлеба не пекли нынче*, пряники есть*.
Помолчали обое, глядя в разные стороны. Через малый миг Любава зашептала:
– Выдашь меня?
– Не выдам, – Раска сморщилась. – Ты меня от дядьки Ждана оборонила, убежать дала. Не ты бы его порешила, так я сама. Тебя не виню, пусть боги светлые рассудят. Ты чего тут-то копошишься?
– Чего, чего, – Любава в разум вошла, утерла грязные щеки рукавом. – Копай, дурища. Ждан под приступками горшкок зарыл. Сколь там не ведаю, но чую, немало. Нас в черном теле держал, а сам все в кубышку. О прошлом лете, помнишь, уходил он на десяток дён? Чую, оттуда и вернулся с серебром. Может, убил кого, может пограбил, с того и деньгу хоронил, не тратил. Раска, я еще короб сволокла к заборцу на задки, там одежа. Прихватила из домины шкуры и кожухи. Поршни новые Ждан сметал на торг, так я и их прибрала. Все в кустах сложила. Мне одной столько не унесть, так себе возьми. Что зенки свои бесстыжие выпучила? За Вольшу с тобой разочтусь. Ты, змея, хоть и подлая, а его вон сколь берегла сыночка моего болезного. И ведь пожили-то мало, десятка дён не наберется. Сыночек мой, Вольша…
Любава заскулила, будто псица над щенем, а вслед за ней и Раску горюшко укусило. Вольшу вспомнила, взгляд его добрый, руки теплые, да и вовсе собралась зарыдать, но себя одернула и не дала горю взять верх: не то время, да и место не то.
– Любава, тише, – Раска поднялась, огляделась сторожко. – Не кричи, услышат. Копай, копай, торопись.
И сама взялась разгребать склизкую землицу, черную да жирную, а через малое время наткнулась на твердое:
– Вот он, вот. Тяни, сил не жалей.
– Тяну, – сипела Любава.
Горшок показался, да большой, круглобокий. Обе выдохнули, привалились дружка к дружке бессильно, но времени даром не теряли: очистили кубышку от грязи, тряпицу разметали да обомлели. Горшок-то полон серебряных ногат, а средь них суровая нитица, на ней четыре золотых нанизаны.
– Вот бесстыжий, – Любава ощерилась зло. – Спрятал, а жене ни рубахи новой, ни плата! Раска, чего уселась? Давай к леднику.
Там прокопошились долгонько: мешок с житом вытащили, репки вытянули, пряников навязали в чистые тряпицы. А потом уж, грязные и уставшие, подались в кусты, какие разрослись у заборца.
– Любава, хватай кожухи, – Раска взялась за шкуры, едва не переломилась от тяжести: волокла и мешок со снедью, и тяжеленький горшок. – Бежим к заброшенной заимке. Я там ночевала в веже. Сухая она, очаг сложен.
– Это чьих? – свекровь поспешала за невесткой.
– Белых. О прошлом лете забросили. Каменисто, земля родить не будет, – Раска оглянулась назад, завидев светлеющий край неба – Глянь, рассвет близко.
– Без тебя вижу, – отлаивалась Любава.
По сереющему небу добрались до заимки, бросили тюки и повалились на лапник в веже.
– В Изворы нам нельзя. Вмиг узнают, – Раска дышала тяжело, но промеж того и радовалась.
Воли ждала с самой смерти мужа. Перед свадью дядька обещался отпустить ее, коли Вольша помрет, да так слова своего и не сдержал, а все по жадности, да по пьянству. Жили тем, что Раска делала и редко – дядька Ждан. Тот кожи мял-дубил, обутки метал, да за них выручал мало, худо. С того и не пускали уную* вдовицу ни в мир, ни замуж. А сватались многие: вено сулили щедрое, да приманивали богатым и сытым житьем.
Нынче Раска разумела, что воля сама к ней явилась, а все через Жданово бесстыдство, да тёткину злость. С того и улыбнулась: иной раз и зло добром оборачивается.
– Я тронусь в Ладогу, – Любава присела, обобрала с волос листки сухие. – Скажусь вдовицей Белых. Она о прошлой зиме пропала. Домок прикуплю какой нето. Может, возьмут на торг. Стану чужим торговать за деньгу. Да и моей мне хватит.
Раска поднялась вслед за свекровью, раздумала:
– Я в Новоград, – перекинула косы долгие за спину.
– Скажись вдовой из Строк. Имя-то твое, родовое. Суриновская весь большая, чьих ты там была никто и не вызнает, – учила Любава.
– Ты-то дойдешь, а вот я… – Раска оглядела поседевшую. пожухлую свекровь.
– А ты что, безногая? – Любава прищурилась зло.
– А ты безмозглая? На дорогах ватаги, тати по лесам шастают. Поймают, скопом навалятся. Натешатся, а потом оставят в лесу помирать.
Любава губы поджала, оглядывая Раску, и хмыкнула:
– Обрядись пострашнее. Я тебе горб приделаю, туда и ногаты свои упрячешь. Кожух сверху накинь и ступай. Чего уселась? К ручью пошли, обмоемся, косы вычешем. Потом жита запарим.
Так и сделали.
Водица-то в ручье студеная, журчливая. Обе вымерзли, пока грязь смывали, землицу из-под ногтей выскребали. Косы полоскали долгонько – долгие, густые, а вот чесались уж у костерка малого, грелись. Одежки грязные порешили закопать: отмыть не вышло, а оставлять – боязно. Узнают по вышивке, искать станут.
Каши сварили, пожевали, а потом уселись на лапник взглядами жечься.
Первой не сдюжила Любава:
– Серебро поделим и разойдемся.
– Твоя правда, – Раска прищурилась ехидно. – Спать с тобой не стану, веры тебе нет ни в чем.
– Да и ты мне не по сердцу. Сколь зим прожила со мной, а матушкой так ни разу и не назвала, – отбрехалась Любава. – Сыпь на тряпицу.
Раска и сыпанула из горшка, да обрадовалась: деньги немало, а, стало быть, явь будет небедной, сытой.
– Вот мое, вот – твое, – Любава поделила на глазок, без счета. – На руку-то прикинь, ровно вышло.
– Ровно, – Раска жадно сгребла серебро в холстинку, увязала вервием крепко. – Золотые давай, – и протянула руку.
– На, подавись, – свекровь сняла с нитицы кругляшки. – Ты завсегда жадная была.
– Так твоя наука, – Раска улыбнулась глумливо.
– Репу вари, – наказала Любава. – Рыби я тебе увяжу в котомку, пряников сложу. Горб сметаю из рубахи и поневы, деньгу сама прячь. Глянь, понева-то новая. Ты вышивала. Умеешь. Тут очелья, холстины. Разделим.
Так и провозились до высокого солнца. А там уж, хоть и уставшие, разошлись в разные стороны.
Напоследок Любава обернулась и высказала:
– Ох и страшная вышла горбунья. Ты морду-то глиной замажь, дюже белая. И руки тряпицами оберни, – помолчала малое время: – Зла не держу на тебя, Раска, но и добрым словом не помяну. Солоно мне с тобой пришлось, не прикипела я к тебе за столько-то зим. Злая ты, несердечная. Иные сиротки ласковые, а ты – колючая. А за Вольшу благо дарю. Одну тебя и привечал, дышал тобой. Сколь ждал, сердешный, что ты в пору войдешь, что женой ему станешь. Хоть десяток дён, а посчастливился. Знаю, что не любила его, жалела, а все одно, яви ему прибавила. Без тебя бы помер скоро. Боле не свидимся, Раска, так себя береги, как умеешь. Никому не верь, не бойся никого, ничего не проси, и выживешь.
С тем и ушла свекровь, унесла с собой злобу и ненависть, оставила Раску одну – вольной, при серебре и с новой явью впереди.
– Ступай, ступай подальше, – приговаривала уная вдовица. – А Раски нет больше. Сгорела вместе с клятой доминой и постылым дядькой.
Через светлый лес Раска шла, едва не пела: солнце от зимы очнулось, согрело. Землица паром исходила, стволы дерев сочились влагой, сверкали самоцветами, а небо лазурью светилось, слепило глаза, но и отрадило.
– Не оставил, не бросил в беде, – Раска потянулась к оберегу Велесову, какой не снимала с пояса. – Знала я, чуяла, что ведешь меня. Всякий раз поминать буду, силу твою множить. Не оставь меня ни сейчас, ни потом. А я отзовусь тебе, я отзовусь, Велес Премудрый.
У кромки леса на большой дороге Раска помедлила, опасливо озираясь. Но махнула рукой на свои страхи: радость понукала, подгоняла идти дальше, волю пить жадно, как медовый взвар на праздник.
Резвые ноги несли вдовицу легко, улыбка наползала на румяные губы, похвалялась и зубами белыми, и ямками не тугих щеках. Раска едва не пела на радостях, руки раскидывала, чуяла себя птицей, какая летит далече, счастье свое догоняет.
Одно только и пятнало Раскину отраду: мужа вспомнила. С того и обернулась туда, откуда ушла: на весь малую, где прожила столько горьких зим.
– Вольша, прости меня. По сию пору боюсь, что в твоей смерти я виноватая. Зачем любил меня, почто? Через меня ушел, одну оставил. Ты не печалься, сердешный, я тебя не забуду. Ни доброты твоей, ни науки. Если б не ты, по сей день не знала бы ни письма, ни счета. Ни плесть бы не умела, ни вышивать. Пока живь во мне теплится, стану костерок за тебя жечь. Пусть тебе тепло будет, пусть за мостом ты на ноги встанешь, пусть не обидят тебя. Спи сладко, ешь вдоволь.
Высказала и замерла: поблазнилось, что теплая мужнина рука легла на ее плечо, приласкала. Раска и не подумала шевелиться, разумела, что Велес весточку передал от Вольши. С того и слезы навернулись, да горькие, горячие, но те, какие сулят облегчение, смывают печали.
Как прорыдалась, утерлась рукавом, да вздохнула глубоко:
– Прощай, живь поганая. Иная явь грядет, та, какую сама себе выберу и сделаю. Вот слово мое, Велес. Ты услышь меня, услышь, Премудрый.
И пошла ходко по дороге, уж боле не оглядываясь назад.
Ночевала в сухом леске. Огня не разводила: за день нагрелось. Покусала репки, сжевала пряник соленый, водицы испила из ручья. А утром снова по лесу, обходя веси сторонкой.
Вторым днем вышла к дороге, да замешкалась: опасалась встретить лихих людей и угодить в беду.
– Велес Могучий, взываю к тебе, – шептала Раска. – Пусть укажи, защити. Прими требу мою. Даю от сердца, подмоги прошу.
С теми словами достала из-за пазухи деньгу, да и закопала в землю. Пригладила руками засыпанную ямку, отряхнулась и огляделась: тихо вокруг, покойно.
Через миг обомлела, увидав, как посреди дороги пыль взвихрилась, и из дымки вышел к ней медведь: глаза черные, шерсть бурая. Раска едва не рухнула, разумев, кто перед ней, но через малое время опамятовала и заговорила:
– Благо тебе, услыхал. Велесатый*, защиты твоей прошу и помощи.
Косолапый уселся, поглядел на нее вдумчиво, а послед рыкнул тихо, не жутко.
– Прости, Премудрый, не пойму, чего сказать мне хочешь, – Раска подалась ближе к зверю, а через миг обомлела, услыхав тихий голос.
– Дойдешь, куда задумала, и без моей помощи. Но помни, Раска, когда придет к тебе беда вящая, когда сердце твое рваться станет, я узнаю и пособлю. А до той поры и сама справишься, тебе на все сил хватит.
Уница не успела и слова вымолвить, как медведь подернулся пылью, а послед и вовсе исчез.
– Благо тебе, Премудрый! – потянулась к оберегу скотьего бога, какой не снимала с опояски десяток зим, зажала крепко в кулаке. Потом уж уселась у дороги перевести дух и унять дрожь, какая накатила после встречи с Могучим Велесом.
Вскоре показался обоз в три телеги, а при нем отрядец конных воев. Раска сжалась, голову опустила пониже, натянула на руки тряпицы, а на щеки – плат дырявенький.
– Щур меня! – седой поживший вой придержал коня. – Нежить! Тьфу! Кикимора!
– Звяга, что там?
Раска прищурилась, глядя на конных. Старый вой – крепкий, кулачищи огромадные, взгляд – со злобинкой. А другой – помоложе – пригожий, редкой стати, плечистый. И коса долгая, и доспех богатый, и поршни дорогие.
– Что, что, – Звяга озлился, – сам гляди, Хельги! Расселась, людей пугает!
– Погоди, – пригожий Хельги склонился с седла, оглядел Раску. – Ты чьих? Откуда и куда?
– До Извор иду, – просипела Раска, помня бабку Лутяниху и то, как она говорила. – Лучшей доли искать. Сыщу, где помирать отраднее, там и осяду. Домок мой погорел. Из Суриново я. Зови Яриной.
– Погорел, говоришь? – Хелги брови свел, а Раска не разумела – со злости иль с горечи.
– Как есть погорел, – и голову опустила пониже.
– Ступай на телегу, – приказал чудной Хельги. – Эй, обозные, принимайте. Бездомная.
Раска обомлела: не ждала добра от чужих. С того и принялась глядеть на Хельги, какого разобрать не смогла. По косе разумела, что из варягов, а по речи – словенин. Доспех, как у северян, а на плече Рарог. Промеж всего, поблазнилось, что лик пригожего воя знаком.
– Много не проси, сиди и помалкивай. Увижу, что ворожишь, утоплю. Если лошадям тяжко будет, спихну с телеги, – указывал Хельги.
– Миленький, не ругайся. Я деньгу дам, свези до Извор, – полезла, пошарила за пазухой и протянула ему резану.
– Эва как, – Хельги присвистнул потешно, взял серебрушку. – Ну коли так, усаживайся, свезу с ветерком, обороню.
– Благо тебе, благо, – Раска было подкинулась, но вспомнила, что горбунья она, а потому и пошла тише, едва перебирая ногами. У последней телеги тяжко взобралась на задок и уселась, прижимая к себе котомку со снедью.
– Ходу! – крикнул Хельги, и обозец тронулся.
От автора:
Березовица – один из древнерусских напитков, известный во времена скифов. Готовится из бродящего в тепле берёзового сока.
Короб – до появления мебели одежду, ценности и прочее, хранили в коробах. Девушки складывали туда приданое.
Заимка – занятие никому не принадлежащих земель для поселения и ведения сельского хозяйства, расчистка от леса, вежа – шалаш.
Ледник – глубокая яма, в которой хранили продукты, эдакий древнерусский холодильник.
Жито – так раньше называли все крупы и зерно.
Хлеба нынче не пекли – не во всех домах были печи, только очаги куполообразной формы с отверстием на навершии. Туда ставили горшки для варки. Были общие печи, там выпекали хлеб для всех, только в них была необходимая температура для выпечки.
Пряник – раньше пекли пряники вместо хлеба (соленые, сладкие, пресные). Они дольше хранились и не требовали высокой температуры для выпечки. Их выпекали на раскаленных камнях в очагах.
Уная – юная. др. – русск. унъ «юный, молодой»
Велесатый – Бог Велес, скотий бог, мог превращаться в медведя. Именно косолапый является его олицетворением в яви. По одной из версий самого Велеса назвали в честь медведя: в Древней Руси слово «велесатый» означало волосатый, мохнатый, такой, каким и был медведь.
Глава 3
– Почто взял в обоз кикимору? – ворчал Звяга. – Полоумный! Бедовый ты, Хельги, заполошный. Чего тебе неймется-то?
Хельги промолчал, не знал, чего ответить сердитому дядьке. Такого не обскажешь в два-то слова. Бабку пожалел, да не с того, что сидела старая в пыли на пустой дороге, а потому что погорелица. Раску вспомнил, головни, дымящие на пожарище, и слова подруги ее про очелье.
Сразу после дурной вести Тихий увел свой десяток в соседнюю весь, а дорогой разумел – из живи его ушло то, чего он долгое время боялся утратить. Раска не родня, не ближница, но дороже нее у Хельги никого не было. Весь свой нелегкий путь к воинскому умению, к достатку, к славе он знал, что где-то там, в забытой богами веси ждет его девчонка с ясными глазами. Тем грелся, об том радовался. Блазнилось, что не один он в яви, с того и себя не терял, из сердца доброты не выкинул.
Печалился Хельги, да так, как давно не случалось. Корил себя, приговаривал: «Если б днем раньше, если б». Разумел, что такова Раскина судьбина, но унять себя не мог: и горевал, и злобился.
– Чего молчишь-то, дурень? – пытал Звяга.
– Дядька, – прошипел Хельги в ответ, – еще раз услышу, что дурнем лаешься, не взыщи. Зубы вышибу начисто и не погляжу, что поживший. Язык прикуси, езжай и помалкивай.
– Олег, да ты чего? – дядька от обомления рот открыл.
– Был Олег, да весь вышел. Хельги я, Тихий. Три десятка воев под моей рукой. И ты, старый, об том ни на миг не забывай.
Отлаял Звягу, а облегчения не вышло. Чернь на сердце пала, да густая, непроглядная. В той темени узрел Хельги лишь одно – помщение. Чуял, что близок враг его кровный, ватажник Буеслав Петел, бывший ближник Водима Хороброго.
– Звяга, пройдем еще две веси, поглядим, как встречают воев князевых, – Хельги махнул рукой и приотстал.
Оглядел три телеги, сплюнул зло. Взял малый обозец у Грибунков, пожалел мужика: перевозил семейство в Изворы. Тот просил отвести до торжища, боялся татей, каких развелось по лесам великое множество и все оружные, бывшие вои Хороброго. Теперь Тихий тому не радовался: шли медленно, неторопко.
Пока злобился, глядел на бабку-кикимору. И так голову склонял, и эдак, а не разумел, что за нежить такая. С виду, вроде, обычная старуха, каких в каждой веси по пучку, а глядится инако. Вот сидит, горбатая и пожилая, а ногами болтает, как девчонка. Да и ходы* невелики, поршнями облеплены ладно. Руки по персты под тряпицами спрятаны, на щеки, лоб и рот плат худой натянут. А вот бровей покров не укрыл: ровные, вразлет, посеревшие от дорожной пыли. Глаз Хельги не разглядел: кикимора щурилась, морщила тонкий нос. Щеки вымараны грязью или иным чем, и про то Тихий раздумывать не пожелал.
Чудная бабка, видно, приметила его взгляд, нахохлилась, ворот кожуха на голову накинула и, вроде как, задремала. А Хельги разумел – сторожится чего-то, опасается. С того и хмыкнул ехидно: бабке-то нищей чего пугаться? Уж с той стороны Калинова моста ей машут, ждут к себе, а она все сладкой доли ищет, по свету бредёт.
– Хельги, – Ярун-ближник подскочил, – за Зубарями лесок есть, там заночуем. В веси я б на ночлег не встал, лихие шастают оружные до зубов. Да и людишки с опаской к нам. Тут повсюду смутьяны Хороброго.
– Добро, – кивнул Тихий. – В Зубарях снеди сторгуем, и в лесок. Ярун, ты в весь не ходи, встань поодаль. Налетят, шумнешь. С собой Звана возьми.
– Хельги, – окрикнул мужик с телеги, – я ее кормить не стану. Ехать хочет, пущай едет, а снеди не дам. Самим мало.
Тихий собрался ответить жадному, а бабка его опередила:
– Свое у меня, – просипела кикимора из-под ворота кожуха. – На твой кус рта не разеваю.
– Тьфу, – мужик сплюнул. – Откуда только такие лезут. А ну как помрет по дороге?
– То не твоя забота, – встрял Хельги. – Тебе велено везти, вот вези и помалкивай. Не я тебе в попутчики набивался, ты сам просил. Терпи теперь.
Хельги уж тронул коня догонять Звягу, а тут снова засипела чудная бабка:
– Благо тебе, добрый человек. Храни тебя Велес Премудрый.
– Как от Суринова добралась? Путь неблизкий, – и спрашивать не хотел, но что-то понукало: то ли скука дорожная, то ли чуйка, в какую Хельги верил крепко.
– Так по лесу, – бабка кивнула в сторону чащи.
– А от Суринова не взялись везти? Резаны твои не понравились? Одни богатеи в веси? – допытывался Хельги. – Ты уж больно крепка. Столь прошагала, да выжила.
– Боги светлые помогли, – бабка голову склонила низко, будто хотела спрятаться от взгляда Тихого.
– Светлые, значит? А Велеса чтишь.
Бабка опять нахохлилась: кулаки сжала, засопела, но не смолчала:
– Кто помог, тому и благо. Дошла и хорошо, – высказала и отвернулась.
– Вот и я говорю, хорошо дошла. Поршни-то у тебя не стерты, новые совсем. Кожух в пыли, но не грязный, а щеки замараны, – Тихий прищурился, собрался злобиться, разумев, что правый он, а бабка непростая, да и врунья.
– А я тебе не порося, чтоб в грязи валяться, – кикимора огрызнулась.
– А поршни не стерты потому как ты не человек вовсе, а птица. Летаешь, не ходишь. А на щеки само налипло. Кто ты, отвечай, – Хельги надавил голосом и уж двинулся к чудной кикиморе.
– Ярина я, – бабка и не напугалась вовсе, осердилась. – Обутки сторговала в Кожемякине, там мне и кожух дали. Сказывали, что от пожарища остался. По сию пору от него гарью несет.
А у Хельги наново заноза в сердце ткнулась: вспомнил головни дымящие и очелье Раскино.
– Ладно, – поник Тихий. – Свезу тебя в Изворы, не трону боле.
– Благо тебе, благо, – бабка закивала часто, запахнула на себе полы одежки и согнулась.
Горб ее страшный вздыбился, ноги поджались, и Хельги принялся корить себя. На старуху накинулся, орал, а почто? Ни меча при ней, ни лука: не вой, не тать.
Пока Хельги унимал злобу, пока зубами скрипел, обозец подошел к Зубарям. Весь малая, но чистая, опрятная. Домишки добротные, другу к другу не жмутся. Печь общая по главной дороге, какая делила селище на две части, дерева высокие, заборцы крепенькие.
– Здрава будь, – Тихий увидал молодуху у ворот. – Скажи, красавица, снеди не строгую у тебя?
– И ты здрав будь, пригожий, – бабенка улыбнулась, зарумянилась. – А чего ж не сторговать, сторгуй. Ныне и рыби в достатке, и жита осталось. До тепла дотянем. И то, глянь, весна-то ранняя.
Хельги и сам улыбнулся круглощекой молодухе, подмигнул:
– Как звать тебя? Чьих?
– Вольга я, Кузнецовых, – косы перекинула за спину, выпрямилась, хвастаясь и рубахой шитой, и грудью спелой. – А ты чей же? Говоришь по-словенски, а опояска варяжья.
– Дружинный князя Рюрика. Знаешь такого?
Молодуха оглянулась сторожко и зашептала:
– Знаем, знаем Рарога. Того месяца проходила мимо ватага, сказывали, что вои Водима Хороброго. Кузню нашу развалили. И не пойми с чего, то ли по злобе, то ли потешиться хотели. Слыхала, ильменские хорошо зажили, князь Рарог рядом, дружина его веси обороняет. А мы вот ничьи. Князь-то твой загнал Хороброго в навь, а нам беда. Озоруют его ватаги, нет на них управы. Они злобу свою тешат, а мы терпи.
– Не печалься, вскоре и вам послабление выйдет. Сам приеду тебя беречь, – скалился Хельги.
– Да ну тебя, болтун, – молодуха засмеялась, прикрыла милое личико рукавом.
Тихий кивнул Звяге, а тот легко сошел с седла, высвистал ратных и повел за бабой на подворье. Через малое время вернулись, принесли мешок со снедью.
Хельги оглядывал весь и примечал, что и на него смотрят, переговариваются.
– Тихий, слышь, и среди Водимовых весей есть недовольные, – зашептал Звяга.
– Вижу, дядька, вижу. Уж третья весь такая. Но есть и иные, ты сам знаешь. Пройдем еще одну ближе к Волхову, вызнаем как там, а уж потом к Новограду. Ньял обещался к Изворам подойти на драккаре, обратно водой вернемся.
До леска добрались легко: грязь дорожная подсохла, телеги не увязали, лошади шли ходко. Хельги тому и порадовался, и нет: все об Раске раздумывал, жалел, что не дожила до тепла, не видит ни солнца ясного, ни неба, какое радовало нынче просинью.
На круглой поляне у старого кострища обозники запалили огонек, повесили на палки тугой туес, запарили пшенца, да с рыбкой. Ратные, учуяв варево, рассупонили брони, расселись вкруг и вынули ложки.
Тихий и сам потянулся к опояске, вынул черпало, какое завсегда держал наготове: воинская доля не так, чтоб сладкая – поел не тогда, когда пузо подвело, а когда ворог дозволил.
– Глянь, уселась горбатая, – шипел Звяга. – Попомни меня, Хельги, сглазит нас эта кикимора.
Хельги в тот миг тянулся к наваристому кулешу, да обернулся на старую, вгляделся и обомлел: держала двумя руками вареную репу и грызла, как белка орех. Кусала жадно, будто боялась, что отнимут. Ложку-то выронил, наново вспомнив Раску: и та ела торопко, ухватив двумя ручонками кус хлеба.
– Эй, как тебя, – Тихий шумнул обозной рябой бабе. – Кулеша в мису накинь.
– На здоровичко, – тётка положила не так, чтоб щедро, но и не скудно.
Хельги взял горячее варево, поднялся и пошел к чудной бабке:
– Прими, – протянул выщербленную мису. – Ложка-то есть?
Ярина подалась от Хельги, прищурилась:
– Орастый не велел снеди давать, – просипела.
– Орастого боишься больше, чем меня? Глупая ты. Бери, сказал.
Бабка потянулась за мисой, помедлила малый миг, а потом ухватила варево да быстро так, как собака выхватывает кость из рук:
– Благо тебе, – достала ложку из-за пазухи и стала есть.
И опять Тихий изумлялся:
– Куда спешишь? Подавишься.
– А коли и так, то помру сытой, – бабка поскребла по дну мисы, собрала все до последней крошки. – Наваристый кулеш вышел.
В тот миг у Хельги случилось просветление: разумел, что бабкой эту кикимору никто и не называл, он сам об ней так подумал. Ну горбатая, ну страшная, а с чего взял, что пожившая?
– Тебе сколь зим-то? – Тихий крепко верил своей чуйке, с того и спрашивал.
– Сколь есть, все мои, – просипела горбунья. – Не твое дело.
– А и неласковая ты, Ярина. Вот гляжу я на твой горб и думаю, тяжкий он, нет ли?
– Своя ноша не тянет, – Ярина подалась от Хельги, вроде как испугалась.
– А мягкий или тугой? – протянул руку к спине горбуньи, зная, что пугает. – Такого здорового отродясь не видал.
– Не балуй, – она крепенько стукнула Хельги по пальцам. – Себя щупай, коли охота есть.
– Эва как, – Хельги хохотнул. – Видно горбом дорожишь, коли так обороняешь. Скажи, Ярина, в том горбу сила твоя кикиморская?
– А у тебя в косе? – не осталась в долгу горбунья. – И кольца вплел, и ремешком изукрасил. Иная девка позавидует.
– И тебе завидно? – Тихий приосанился, потешаясь. – А ну-ка покажи свои космы. Поглядим у кого краше.
Вои загоготали, глумиться принялись:
– Тихий и в лесу сыщет легкий подол, – смеялся рыжий Осьма. – Так оголодал, что горбунью приветил. Эй, Хельги, обскажешь потом, как оно.
– Погоди, Рыжий, тут с наскоку не возьмешь, – потешался Хельги. – Стережется, горб бережет. Ярина, ты б умылась, а ну как мордахой удалась? А что горбатая, так я стерплю. Вдруг слюбимся?
Кикимора, утерла рот рукавом кожуха и засипела:
– С чего тебя Тихим-то кличут? Брехун, каких поискать.
Вои загоготали еще громче!
– А спит тихо, – Звяга утер слезы смешливые. – Помню, как взяли его на драккар в Изворах с десяток зим тому. Они тогда крепко сцепились к Ньялом, грызлись, кто кого перепрёт. Мальцы совсем, а норов у обоих горячий. Однова подрались, щиты дружка дружке развалили, получили от Ивара затрещин. Он их и привязал нога к ноге, поучал, что в дружине братья, а не вороги. Я ночью пошел под лавку глянуть, вижу, спят в обнимку. Ньял сопит, покряхтывает, а Хельги тихонько так дышит. Так и прозвал его Тихим. Прилипло.
– Сколь они тогда связанными проходили? – Ярун встрял. – Седмицы две? Из одной мисы варево черпали, гребли плечом к плечу. Задружились, побратались. Ивар хороший пестун.
– Жаль его, – Рыжий покачал головой. – Ушел до времени. Дядька Звяга, помнишь, как посекли Ивара? Хельи тогда озверел, вражью ладью спалил, лютовал.
Вои примолкли.
– Ладно, будет, – Тихий встал, обернулся на горбунью. – Ярина, за брехуна с тебя не спрошу. На то ты и баба, чтоб языком молоть. К костру иди, ночи зябкие.
– А с чего ты Хельги? – горбунья удивила, спросив. – Ты ж словенин, а имя варяжское.
– Олегом звали. Попал мальцом на варяжский драккар, там и воинскую участь принял. Олег по-варяжски – Хельги.
– А чьих ты? Родом откуда? – горбунья не унималась.
– Из этих мест, Ярина. А рода моего нет боле. Хельги я, Тихий, десятник княжьей дружины.
– Сирота, значит, – она покивала. – Видно, не такой ты и брехун, раз выжил и воем стал.
– А ты, видно, не такая уж и глупая, коли все разумела.
– Была б умная, по миру не пошла бы, – горбунья вздохнула тяжко. – Тут спать буду, привычная.
С теми словами туже затянула на себе кожух, положила котомку под голову и улеглась, прикрыв лицо воротом.
Тихий только головой покачал, дивясь упрямству кикиморы. Но смолчал и пошел устраиваться на ночлег; улегся ногами к костерку, накинул теплую шкуру, какую подал Ярун, и глаза прикрыл. Да не спалось: Раска перед глазами, как живая стояла. Зубки белые, ямки на щеках, а боле всего – ясные ее глазки.
Но уснул Хельги: усталость сморила.
От автора:
Хода – стопа.








