412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Квинт Эппий Арриан » Эллины (Под небом Эллады. Поход Александра) » Текст книги (страница 20)
Эллины (Под небом Эллады. Поход Александра)
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 19:48

Текст книги "Эллины (Под небом Эллады. Поход Александра)"


Автор книги: Квинт Эппий Арриан


Соавторы: Герман Генкель
сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 44 страниц)

– Начинайте же ваши пытки, изверги. Любуйся на мои мучения, свирепый кровопийца, но знай, что все твои усилия исторгнуть из моей растерзанной груди какое бы то ни было признание тщетны.

В уме Гиппия молнией промелькнуло воспоминание о беседе, которую он утром вёл с Ксенофаном. Нечто вроде жалости зашевелилось в его сердце, и он проговорил насколько мог мягко:

– Несчастный! Не для того, чтобы наслаждаться картиной твоих страданий, явился я сюда. Облегчить тебе эти страдания, спасти тебя, вот цель моего прихода.

Аристогитон болезненно улыбнулся. На измождённом лице его скользнула ирония.

– Ты пришёл сюда, жалкий потомок славного отца, с тем чтобы издеваться надо мной. Но знай же, что это тебе не удастся. Часы мои сочтены и не успеет Гелиос дважды совершить свой огненный бег по лучезарному небу, как я уже буду в царстве мрачного Аида, где вместе с Гармодием стану и дальше мстить твоему гнусному брату.

– Ты просто безумец, юноша! Одумайся, ещё есть время. Скажи откровенно, кто твои соучастники в злом деле, отнявшем у меня горячо любимого брата, а у тебя лучшего друга и нежную невесту... и я подумаю о твоём спасении. Твои жизнь и смерть в моих руках. Помни это!

– Жизни мне не нужно. Смерть – теперь моя желанная подруга. Ты ничего от меня не добьёшься, хотя бы повелел своим палачам растерзать меня живьём на части по клочкам.

– Я вижу, гефириец, что ты столь же упрям, сколь...

– И горд! – перебил его Аристогитон.

– И безумен! – добавил начальник стражи, вместе с Гиппием вошедший в комнату допроса.

– Неужели ты не знаешь, что я могу смерть твою продлить до бесконечности? – снова спросил Гиппий.

– А разве ты думаешь испугать меня этим? Ведь я умираю все те дни и часы после того, как погиб Гармодий, а дела нашего не удалось довести до желанного конца.

– Что это значит? – грозно воскликнул тиран и судорожно сжал кулаки.

– Видишь, как ты, Гиппий, волнуешься! Видишь, как ты дрожишь и трепещешь за собственную особу. Теперь ты мне жалок, бессильный тиран! Ты что-то лгал о жалости ко мне, как ты лжёшь и лгал постоянно, всю жизнь свою. Но слушай: я жалею тебя и потому успокою тебя своим заявлением. Мы, славный Гармодий, и я, и прочие, схваченные по этому делу, метили не только в Гиппарха, но главным образом в тебя, подлый источник всех народных бедствий. Богам не угодно было дать нам удачу; ты ускользнул от ждавшей тебя кары: кинжал мой случайно миновал тебя. Но знай: то, чего не сделал я, не сегодня-завтра удастся кому-нибудь другому из тех многочисленных врагов твоих, которыми ты окружён повсюду и которых сам себе создал... Ты дрожишь, ты бледнеешь... Жалкий, подлый человек! И это сын И преемник Писистрата! О боги!

– Послушай, несчастный! Я дарую тебе свободу, я помилую тебя, я, наконец, озолочу тебя, если ты назовёшь прочих сообщников своих.

– Не надо мне ничего, ни свободы, ни помилования, ни тем более золота. Оставь меня в покое, замучь, казни меня, как тебе угодно. Я не скажу больше ничего. •

– Я заставлю тебя, негодяй, сказать мне, кто твои сообщники. Я заставлю тебя сделать это. Эй, люди, на дыбу его и жгите ему ноги расплавленным оловом! – с остервенением закричал Гиппий, побагровев от гнева.

Рабы бросились к Аристогитону, и через мгновение окровавленный ком мяса и сломанных костей повис на дыбе. Гиппий опомнился и, с отвращением глядя на ужасную, представшую перед его глазами картину, велел тотчас же прекратить пытку.

Аристогитон снова очутился на носилках. Лицо его, несмотря на нечеловеческие страдания, ничем не выдавало мучений и продолжало оставаться бесстрастно-спокойным. Только в неимоверно расширенных глазах его сверкала усмешка.

– Так я тебе скажу, что твоя невеста, твоя красавица Леена, измученная вконец, вчера вечером испустила дух вот в этой самой комнате.

– Если она при этом не выдала никого, в чём я уверен, я могу только порадоваться за неё и за себя, – спокойно промолвил Аристогитон. Через мгновение он прибавил:

– Тем более мне нечего больше делать на земле. Пора мне, совсем пора присоединиться к друзьям в мрачной преисподней.

Гиппий решительно недоумевал, что делать с этим упрямцем, который, видимо, сам искал смерти. Внезапно одна мысль осенила его. Подойдя вплотную к носилкам, он сказал:

– Я дам тебе спокойно умереть, если хочешь, дарую тебе свободу, если пожелаешь, только расскажи мне, за что ты и твои клевреты, имён которых я знать теперь не желаю, хотели убить именно меня? Что вы умертвили Гиппарха, это я готов понять. Но меня за что? За что?

– Я готов тебе сказать это, Гиппий, но только при одном условии...

– Говори...

– Поклянись мне, что ты никому не станешь мстить...

– Клянусь всемогущим Зевсом и златокудрой Афиной-Палладой.

– Дай руку в том, что ты верно и честно сдержишь эту клятву.

– Вот она! – и Гиппий прикоснулся к руке Аристогитона.

Луч радости блеснул в глазах умирающего. Собрав последние силы, он гордо приподнялся на своём убогом ложе и громко воскликнул:

– Вы все, здесь стоящие, были свидетелями того, как Гиппий, дерзкий вор афинского народа, подал руку убийце его брата. Я доселе не знал, Гиппий, что ты не только подл и жесток, но и непроходимо глуп. Все друзья твои – враги тебе, и от руки кого-нибудь из них тебя постигнет жалкий конец. Я проклинаю...

Не успел Аристогитон вымолвить последних слов, как Гиппий, выхватив у одного из тут же стоявших телохранителей меч, с громким криком бросился к ложу и вонзил остриё в сердце юноши. В ту же минуту кровавая пелена застлала ему взор, и он тяжело рухнул на каменный пол темницы...


VII. АЛКМЕОНИДЫ

После жаркого дня наступала бурная ночь. Ещё с вечера поднялся сильный северо-западный ветер, который теперь, при закате солнца, грозил перейти прямо в ураган. Несмотря на сравнительную защищённость позиции, занятой войском тирана Гиппия в глубокой ложбине близ горного прохода из Аттики в Беотию, там, где высокий хребет Парнас внезапно понижался и раскрывался чудный вид на ряд открытых к северу долин, перерезанных цепями низких холмов и вдали уходивших в обширную беотийскую равнину, ветер бушевал с такой силой, что ежеминутно грозил смести в реку весь военный лагерь афинского тирана. Почти к самой этой воде вздувшейся теперь речонки наклонял он прибрежные кусты и деревья и с воем и свистом нёсся дальше, к горным ущельям, поднимая по пути целые смерчи мелкой пыли.

В лагере, где после трудного дня, окончившегося полной победой афинского войска, принялись было уже раскладывать костры и готовить пищу, царило большое смятение: нигде не находили военачальника, самого Гиппия, который бесследно куда-то исчез, Тирана видели, между тем, сравнительно недавно, всего полтора-два часа тому назад, когда при последнем штурме объятого теперь пламенем пожара Лейпсидрия, он не только руководил действиями осаждавших, но в решительное мгновение лично, во главе отборного отряда, ринулся в разбитые после долгих усилий ворота крепости.

Во все стороны были разосланы гонцы: отдельные группы легковооружённых и рабов обыскивали ближайшие кусты и взбирались на уступы гор; наиболее опытные командиры отрядов лично руководили поисками. Всюду между деревьями и по склонам соседних ложбин мелькали огоньки факелов, то удаляясь, то снова приближаясь. Однако пока все усилия искавших Гиппия оставались тщетными. В лагере успело установиться мнение, что тиран либо погиб при взятии Лейпсидрия, и труп его похоронен теперь под грудой брёвен или камней, либо захвачен в плен Алкмеонидами, поспешно отступившими с остатками своего небольшого отряда в Беотию, лишь только афиняне ворвались в крепость. Положение начинало становиться критическим: войско без вождя готово было растеряться, а это было бы равнозначно поражению, так как хитрые Алкмеониды, не успев отойти далеко, могли этой же ночью ещё вернуться обратно и нагрянуть на лагерь врагов своих. Сами боги, казалось, благоприятствовали подобному обороту дела: ночь обещала быть очень бурной. Ветер продолжал крепчать, порой переходя в настоящий ураган. По тёмному небу быстро неслись грозные чёрные тучи, скрывая звёзды и уподобляясь огромным чудовищам, готовым ринуться на беззащитную землю. Луна то и дело исчезала за их мрачной, таинственной стеной и, казалось, трепетала перед непрерывным натиском гигантских облаков, как бы грозивших совершенно поглотить её...

На вершине высокого утёса, круто поднимавшегося над самым проходом в Беотию, ярко пылал недавно ещё столь грозный афинянам Лейпсидрий. Пламя мощным столбом вздымалось сквозь густые клубы дыма к тёмному небу, всё озаряя далеко вокруг себя. Рухнувшие стены крепости казались огромной грудой раскалённых докрасна камней, над которыми чёрным одиноким исполином высилась толстая центральная башня. Деревянная крыша только что со страшным треском и грохотом провалилась внутрь здания, обдав окрестности дождём огненных искр...

Тем временем тот, чьё исчезновение вызвало в стане афинян столь естественный переполох, был жив и невредим. После ожесточённого штурма Лейпсидрия, когда Гиппий, с обнажённым мечом в руке, подобно древнему Ахиллу, ринулся во главе своего войска в толпу смятенных врагов, он скоро увидел, что его дело выиграно. Незаметно для других он удалился с места боя за стены уже объятой пламенем крепости. Вскоре он уже был на выступе Парнаса. Зрелище, представившееся его взору, было столь величественно и так своеобразно, что он остановился, как очарованный. У ног его расстилалось обширное, поросшее редким кустарником и небольшими рощицами ущелье, вдали переходившее в равнину, которую на горизонте замыкали снежные линии величавого Киферона. Ниже тянулись тёмные очертания дремучих лесов, перерезанные причудливыми ложбинами и странными глубокими долинами, на дне которых между зеленью кустарников сверкали серебристые ленты ручейков и бурных речек. Позади мрачная стена гигантского Парнаса с его сверкавшими всеми цветами радуги и искрившимися, как огромный алмаз, снеговыми вершинами, казалось, готова была ежеминутно придавить всю местность своей могучей громадой. И над всем этим вечереющее небо, озарённое косыми лучами заходящего солнца, алело и желтело, то переливая пурпуром, то загораясь фиолетовым блеском зари. А там, ещё глубже, на плоской равнине, у ручья, раскинулись белые шатры афинского лагеря, напоминая море цветущих одуванчиков на беспредельном зелёном лугу.

Прямо перед Гиппием столбы чёрного, смрадного дыма и грозные пламенные языки то и дело взвивались к небу, надолго застилая весь западный горизонт. Треск и грохот рушившихся зданий, крики и неясный гул битвы, среди которых резко выделялся лязг оружия, вой сильнейшего ветра, поднявшегося незадолго до начала боя, всё это действовало прямо ошеломляюще. Гиппий стал подниматься в гору. Там, где узкая тропинка внезапно круто сворачивала в сторону, афинский тиран увидел небольшую горную лужайку, украшенную несколькими одинокими соснами. Туда он направил шаги свои, чувствуя вдруг охватившую его потребность в отдыхе и уединении. За последнее время такие приступы – уйти от людей, от всего мира, остаться наедине с самим собой, хоть ненадолго забыться от сутолоки окружающей среды – стали проявляться у Гиппия всё чаще и чаще. В большинстве случаев подобное страстное желание одиночества охватывало его внезапно, когда он менее всего ожидал этого, нередко в моменты самой напряжённой деятельности. И он уже по опыту знал, что этому инстинктивному стремлению не следует противодействовать, что нужно всецело отдаться ему. Всё равно в такие мгновения никакое дело не спорилось у этого неутомимого, энергичного работника, охватываемого внезапной неодолимой вялостью и готового в припадке отчаяния наложить на себя руки...

Так было и сегодня. В самый разгар боя на Гиппия вдруг напало это столь хорошо знакомое ему настроение, и он уже не боролся с ним, как бывало делал это раньше, ещё два-три года тому назад, вскоре после смерти Гиппарха. Он внезапно почувствовал полное равнодушие ко всему, что его окружало, его уже не захватывал исход битвы, не опьяняла жажда победы и славы. Крики сражавшихся, стоны раненых и умирающих, грозная опасность, всюду подстерегавшая афинян, были ему теперь безразличны. Он как бы потерял ощущение времени и места. В нём жило одно лишь стремление – уйти куда-нибудь подальше от всего этого, быть одному, не видеть и не слышать никого и ничего.

Машинально вышел Гиппий за пределы уже объятой пламенем крепости. Инстинктивно взобрался он на выступ скалы; почти бессознательно очутился затем на верхней полянке. Тут он в изнеможении опустился на траву, отбросив щит и меч в сторону. Шлем он откинул назад, на спину. Сильный ветер, повеявший вечерней прохладой, заиграл в его совсем уже седых, но всё ещё пышных кудрях и несколько освежил разгорячённый лоб, изрезанный множеством глубоких морщин. Гиппий закрыл глаза и прислонился головой к ближайшему древесному стволу. Его некогда статная, рослая фигура казалась надломленной, сгорбившейся и дряхлой. Лицо было необычайно бледно и явно измождено трудами и заботами. За последние годы Гиппий превратился из цветущего гиганта в жалкого старца. Дотоле совершенно не зная усталости и болезней, он теперь был восприимчив ко всякому пустяку. По вечерам злая лихорадка трясла его, ночью назойливые думы неотступно отгоняли сон от него, по утрам он вставал весь в поту, разбитый и физически, и нравственно. Мрачные образы преследовали, вечная тревога грызла Гиппия, невольный страх перед ближайшим будущим охватывал его настолько, что могущественный властелин Афин трепетал перед каждым шорохом, пугался малейшей неожиданности.

Гиппий пробовал неоднократно бороться с этим несносным состоянием, силой воли подавлять его в себе; но все попытки в этом направлении не вели ни к чему: тот, кому беспрекословно повиновались тысячи воинов и граждан, тот, кто всю жизнь с баснословной лёгкостью преодолевал все препятствия, опасности и трудности, тот, перед кем безмолвно трепетали враги, теперь оказывался бессильным перед самим собой. Иногда душевное состояние тирана становилось настолько несносным, что мысль о самоубийстве назойливо преследовала его. Но тут же в нём восставал против такого конца истый эллин со всем его инстинктивным отвращением к ужасам смерти, с его необузданной жаждой жизни и света, с его врождённой ненавистью к смерти и мраку. Нет, он хотел, он должен был жить, хотя бы эта жизнь и покупалась ценой непрерывных, ужасных страданий! Он глубоко верил в предначертанную мойрами славу дома великого Писистрата и потому не хотел, не мог бесславно прервать то дело, которому он и его титан-отец посвятили всю свою жизнь...

Теперь, уже окутываемый сгущающимися сумерками быстро наступавшего вечера, Гиппий в тысячный раз передумывал то, что так часто не давало ему покоя во время бессонных ночей. Картины, одна другой тяжелее, воскресали в его памяти. И странно, сейчас, когда объятый пламенем и залитый потоками крови Лейпсидрий должен был бы напоминать ему о кровавых ужасах последних лет, мысли афинского тирана уносились в ту отдалённую пору, когда он, вдали от Аттики, делил с незабвенным отцом своим все тяготы невольного изгнания. Ему вспоминались и тяжёлая нужда, и горечь унижений, и обманутые надежды, и вспыхивавшая, как молния, уверенность в конечной победе, которые тогда переживали они с отцом на берегах дальнего Стримона, там, где теперь находился его младший брат, Гегесистрат-Фессал. Полная картина отчаянной борьбы за власть в Афинах предстала перед его мысленным взором. Все ужасы той поры, измена друзей, трусость толпы, боящейся одной только силы и безропотно перед ней преклоняющейся, всё это вспомнилось теперь Гиппию, но вспомнилось, как что-то очень смутное, далёкое, чужое, словно тени давнего сна. Зато – успех! Этот успех, которым в конце концов увенчалось дело отца и семьи, о, этот успех, которого так бурно жаждало сердце Писистрата, – он превзошёл все ожидания! Величие славы, добытой установлением до сказочности сильной, бес предельной власти, и теперь ещё, после стольких лет пользования ею, опьяняло его. И эта слава, эта безграничная, упоительная по своей силе власть начинает омрачаться, колебаться! Что это? Не сон ли? Но нет, это – действительность, суровая действительность! Грёзам юности, упоению зрелого возраста пришёл конец, конец тем более ужасный, что наступление его было так внезапно, так нежданно.

Казалось бы, ничто не было в состоянии подорвать того прочного основания, на котором воздвиглась тирания Писистрата и его сыновей. И всё-таки Судьба решила иначе, решила безжалостно, своевольно, несправедливо. Тот народ, который сам, добровольно отдался под начало Писистрату и сыновьям его, та толпа, которая преклонялась перед ними, как перед полубогами, то стадо людское, которое доселе не знало иного чувства, кроме рабской покорности, теперь очнулось от многолетнего забытья и... заговорило громко, властно, настойчиво. Оно выделило из своей среды людей, дерзнувших поднять руку на него, сына Писистрата, людей, обагривших себя кровью благородного Гиппарха! Этих людей уже нельзя было умиротворить красноречивыми обещаниями и щедрыми подачками, их невозможно было переманить на свою сторону различными милостями, их нельзя было купить, как можно было достать за деньги дюжие кулаки любых фракийских телохранителей. Среди этих людей раздался голос протеста, в них заговорили и попранное самолюбие, и оскорблённая гордость, и властное стремление сбросить с себя ненавистное, унизительное иго бесправия и своеволия. И вот, хотя и поздно, но всё-таки пробил час естественного возмездия. Гиппарх убит из-за угла, как вол на бойне. Раскрыты нити заговора, направленного против тиранов вообще. Жизнь его, Гиппия, в опасности... Правда это продолжалось недолго. Потоками тёплой крови залил он грозивший разгореться пожар. Он не отступил перед самыми ужасными казнями, перед убийственными пытками множества людей. Море крови залило тогда афинский Акрополь. Стоны и крики пытаемых и истязаемых, их бледные, изнурённые лица, их дико блуждающие взоры, их безумно-бессвязные речи, – всё это теперь видит и слышит Гиппий, и кажется ему, что он уже не на полянке на вершине Парнаса, а в «допросной» комнате, что не тёмная громада Киферона высится перед ним, а стены мрачной темницы, что не Лейпсидрий пылает у ног его, а горит огонь в жаровнях с раскалёнными углями... И сладкая дрожь, чувство сладострастного опьянения тёплой, дымящейся кровью охватывает его всего, всего.

В полном изнеможении опустился Гиппий на траву и закрыл глаза. Однако кровавая стена, стоявшая у него перед глазами, не только не исчезала, но, казалось, ежеминутно надвигалась всё ближе и ближе, грозя придавить его собой. Сам он совершенно оцепенел и не мог двинуться с места, не был в силах сделать ни одного движения. Так прошёл ряд мучительных мгновений, показавшихся Гиппию целой вечностью...

Но вот, наконец, огромное кровавое пятно начало постепенно отступать, багровый цвет его стал бледнеть, и на этом уже менее ужасном фоне появились смутные очертания не то клубов дыма, не то столбов пара. Понемногу эти странные пятна начали сгущаться и приняли реальные образы, то грозно-страшные, то жалко-робкие и забитые. Перед несчастным аттическим тираном проносились теперь бесконечной вереницей тени замученных пытками и задавленных притеснениями афинских граждан. Все эти лица, проходя мимо того, кто загубил их при жизни, глядели на него с ненавистью и злобой, и полувнятные ужасные проклятия слетали с бледных, мёртвых уст их.

Не будучи более в состоянии выносить эту пытку, Гиппий закрыл лицо рукой и хотел бежать отсюда, из этого проклятого места. Но какая-то неведомая, властная сила приковывала его к земле, и он не был в состоянии сделать хотя бы одно движение. Он впал в полное оцепенение, инстинктивно сознавая, что лучше всего переждать. И он не ошибся: вот и страшные призраки стали бледнее, число их заметно уменьшилось, грозный вид их уже перестал пугать его. Они отступали всё дальше и дальше и, наконец-то, последний из них исчез за той чёрной тучей, которая с шумом и треском неслась теперь, подгоняемая вихрем, прямо на него с севера. О, этой тучи Гиппий уже не боялся! С бурей и непогодой он, за долгую жизнь свою, научился бороться. Он прекрасно знал, что от неё он сумеет укрыться, если захочет. Но он сейчас, в это мгновение, и не думал уходить отсюда. Резкий ветер дохнул в разгорячённое лицо его свежей влагой, и первые крупные капли дождя упали ему на руку Гиппий совершенно очнулся от обуявшего и так страшно давившего его кошмара и быстро вскочил на ноги. В одно мгновение действительность вернула его к жизни. Пылающий у ног его Лейпсидрий, первые раскаты грома, предвозвестники наступающей грозы, далеко внизу зажёгшиеся огни афинского стана, – всё это сразу напомнило ему, где он и что с ним. Спуститься вниз было теперь уже поздно: непогода застала бы его на полпути. Поэтому он решил уйти в ту небольшую пещеру, которая находилась тут же, в двух шагах от него. Здесь можно было переждать грозу.

Через несколько минут вход в пещеру озарился пламенем костра, который он развёл, наскоро собрав огромную кучу хвороста и сухих листьев...

Тем временем дождь полил, как из ведра, и совершенно почерневшее небо стало ежеминутно озаряться молниями. Гроза была в полном разгаре и надвигалась всё ближе и ближе. Глухие раскаты грома понемногу превратились в один сплошной, непрерывный гул и треск, и порой казалось, что громовержец Зевс с высот Олимпа хотел разбить землю на мелкие части. Чем больше бушевала гроза, чем ослепительнее сверкали молнии, чем сильнее лил дождь, тем спокойнее становилось на душе афинского тирана. Прислонясь к стене пещеры, он неподвижно сидел у костра, поглядывая на языки пламени, быстро лизавшие сухие ветви и алчно пожиравшие груды почерневших и болезненно скручивавшихся прошлогодних листьев. Тепло и свет делали так, что у Гиппия на душе сразу просветлело.

Устремив взор в огонь, он думал теперь не без удовольствия, какие меры предпримет в ближайшем будущем, чтобы оградить себя и власть свою от покушений врагов. О, эти алчные, свирепые Алкмеониды! Он сумеет показать себя им! Они воочию убедятся, что не так-то легка борьба с Афинами, с их сильным, бесстрашным сыном великого Писистрата! Они собрали около себя толпу приверженцев, им удалось сплотиться вокруг могучего полководца Клисфена, исконного врага Писистратидов, сына Мегакла и Агаристы, они сумели занять неприступный Лейпсидрий, который теперь отнят у них, они думали отсюда грозить ему, Гиппию! Но они ошиблись в своих расчётах: ещё силён и могуч этот Гиппий и не им тягаться с сыном Писистрата! Он уже разбил их в сегодняшнем сражении, он вернул себе Лейпсидрий, он прогнал их на север, в Беотию, но всего этого недовольно; он окончательно сломит и уничтожит их, дабы в Элладе не оставалось и следа этого безбожного отродья! Правда, они очень сильны, они, пожалуй, сильнее его: на их стороне дельфийский бог с его святилищем и толпами всемогущих жрецов...

И вспомнилось Гиппию, как ловко Алкмеониды воспользовались пожаром дельфийского капища и как тонко повели дело, чтобы склонить в свою пользу всесильную пифию. Когда повсеместно в Элладе шли сборы на восстановление сгоревшего храма, когда пожертвования широкой рекой лились отовсюду, когда собранная на новое святилище сумма уже достигла трёхсот талантов, Алкмеониды во главе с богачом Клисфеном взялись заново отстроить храм и прибавили к трёмстам эллинским талантам ещё своих сто. Чудовищная сумма! Коварный план! Какое уменье, какая прозорливость!

В одно мгновение перед мысленным взором афинского тирана предстал вновь отстроенный Алкмеонидами пышный храм дельфийского бога. Восточная сторона его сияла драгоценным паросским мрамором, который теперь, благодаря безумной щедрости клисфена и его клевретов, Алкмеонидов Алкивиада, Леогора, Харии и других, заменил прежний жалкий песчаник.

Гиппий не мог не преклониться перед умом своих врагов... Но он всё-таки и умнее, и хитрее их! Пусть они всякими средствами склоняют на свою сторону всесильного дельфийского бога, пусть они чудовищными суммами покупают его благоволение, пусть имя их теперь у всех в Элладе на устах, – им тем не менее не справиться с ним, с Писистратидом Гиппием. Они выставляют против него дельфийского Аполлона; он оградит себя покровительством всемогущей Паллады и жизнерадостного Диониса-Вакха! Они купили многоречивую, хитрую пифию; он выставит против них наилучшее убеждение, вернейшего союзника, мечи и копья непобедимой фессалийской конницы и твёрдые щиты несокрушимых в пешем бою македонян. Алкмеониды пытаются восстановить против него старинных друзей афинян, грозных спартанцев; он укрепит оплот города, Мунихию, и призовёт на помощь своих союзников, всесильного лампсакийского тирана, за которого он недаром выдал недавно дочь свою Архедику, одарив её царским приданым. Лампсакиец же не только силён: он прямо-таки несокрушим, потому что ему стоит сказать одно слово – и лютый лев Востока, всемогущий царь персидский с его несметными полчищами, двинется на защиту Афин от всех, решительно всех врагов, и внешних, и внутренних... И тогда горе заносчивым, наглым Алкмеонидам, дерзающим поднимать руку на родной город! Несдобровать тогда «проклятому» отродью, осквернившему руки свои кровью в граде священной Паллады! Он, Гиппий, повторит ещё раз то, что сделал его незабвенный родитель, и ни веки веков закрепит за Писистратидами власть и могущество! В упоении развернувшимися в его разгорячённом воображении картинами будущей славы, Гиппий вскочил на ноги и быстро стал шагать по обширной пещере. Теперь никто не узнал бы в этой сразу выпрямившейся и вернувшей прежнюю эластичность фигуре тирана того жалкого человека, который каких-нибудь полчаса тому назад лежал распростёртым на земле в полном бессилии перед давившими его призраками кровавого прошлого.

Ветер стих, но дождь всё ещё лил потоками. Гроза прекращалась. Раскаты грома становились всё слабее, и горные громады уже не содрогались под ударами молний. Внизу, на уступе скалы раздались звуки рогов и показались огни. Афинские воины открыли убежище своего вождя и теперь спешили сюда, полные радости и надежды.

Заря быстро разгоралась. Первые лучи восходящего солнца залили морем багряного света небо и стали проникать в горное ущелье Беотии, по которому теперь, в столь ранний час, мчалась небольшая группа греческих всадников. Лошади их были в мыле и тяжело дышали, но тем не менее, подгоняемые широкими кожаными плетьми, напрягали все усилия, чтобы вынести сидевших на них к той широкой равнине внизу, которая служила целью безумной ночной скачки в грозу, под проливным дождём. Всадники, видимо, утомились не менее коней своих. Лица их были бледны и измождены; люди едва держались в сёдлах, а широкие плащи, которые были на них одеты, были почти насквозь промочены ливнем. По копьям, мечам и щитам всадников их легко можно было признать за воинов. Ехавший позади всех на крупном коне мощный витязь вдруг круто остановился и, прикрыв ладонью глаза от яркого солнца, пристально всмотрелся в расстилавшуюся внизу обширную равнину, поросшую густыми лесами и перерезанную серебристой лентой реки.

– Друзья! – воскликнул он, ударив коня плетью и в одно мгновение нагнав всадников. – Теперь мы вне опасности. Остановитесь и дайте лошадям отдохнуть. Ведь мы мчались, как безумные, всю ночь. Вот равнина Беотии, а там, за горами, виднеется дым, восходящий из труб города Фивы. Спешить теперь уже не за чем: сюда не посмеет погнаться за нами ненавистный Писистратид. Мы вне опасности и нужно лишь молить светлокудрого Аполлона, чтобы уцелевшие от резни в Лейпсидрии товарищи наши скорее прибыли сюда.

В голосе говорившего слышались властные ноты. Несмотря на ужасную ночь, проведённую в поспешном бегстве, вид этого воина поражал сохранившейся свежестью. Казалось, он был утомлён менее других, а тот огонь, который горел теперь в его больших тёмных глазах, та решимость, которой дышало всё прекрасное, почти юношеское лицо его, ясно говорили, что Алкмеонид Клисфен, сын Мегакла и Агаристы, не из тех людей, которых может выбить из колеи случайная неудача. Всадники не только остановились, но с видимым удовольствием спешились. Через несколько минут лошади были стреножены и пущены на траву, усталые же путники скинули с себя промокшие плащи и сбросили тяжёлое оружие. Вскоре под выступом скалы запылал огромный костёр, и Клисфен с товарищами стали греться у огня, скинув лишнее платье и обувь и развесив их на ближайших деревьях и кустах для просушки под палящими лучами взошедшего солнца.

У кого-то нашлось немного вина и, когда оно было выпито, Клисфен обратился к товарищам со следующими словами:

– По воле за что-то разгневавшегося на нас Аполлона мы потерпели неудачу. Лейпсидрий, который мы так долго и упорно защищали, перешёл обратно в руки Гиппия, да проклянут его небожители! Но верьте, друзья, эта победа одержана им не на радость. Все вы хорошо знаете, что для меня не существует такой жертвы, которой я не принёс бы для освобождения Аттики, попираемой ненавистным Писистратидом. Завтра, в это время, надеюсь, мы будем уже в священных Дельфах и тогда – горе Гиппию и его клевретам! – При этих словах глаза говорившего метнули молнию, и руки его судорожно сжались. Сидевший ближе всех к нему друг его Харий улыбнулся и сказал:

– Клянусь Артемидой, я не желал бы быть в шкуре Гиппия. Взгляните, друзья, на Клисфена и вы убедитесь, что иметь такого соперника – не радость. Правда, хотя мы и разбиты, но что значит эта маленькая неудача по сравнению с тем поражением, которое, наверное, ждёт Гиппия и его банду! По лицу твоему вижу, дорогой Клисфен, что ты задумал нечто ужасное для афинского тирана.

– Ничего ужасного: только то, что надлежало сделать в нашем положении, – ответил Клисфен, и глубокая складка выступила у него между бровей. Он на минуту умолк. Затем, решительным движением руки отбросив пышные кудри, Клисфен проговорил твёрдо:

– В последнюю минуту, когда я увидел, что Лейпсидрия нам не удержать, я отправил верного человека в Аттику...

– Как в Аттику? Что ты сделал? – раздалось несколько голосов.

– Вы недоумеваете, мужи, но это так: именно в Аттику я отправил своего посланца. Я не сказал: в Афины. Окольными путями, переодетый мирным рапсодом, двинулся мой посланец к диакриям. Добравшись до моря, он мимо Эвбеи пройдёт в Пелопоннес и через неделю, если боги будут к нам милостивы, предстанет перед лицом грозных спартанских царей. Остальное вы сами поймёте.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю