Текст книги "Сын эрзянский"
Автор книги: Кузьма Абрамов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
Вторая часть
Игрушки дедушки Охона
1
Когда провожали Иважа, никто не знал, сколько времени он будет ходить с дедом Охоном по людям. Рассчитывали, что весной вернется обратно. Но пришла весна, затем – лето, прошел год. От Охона с Иважем не было вестей. Дмитрий ездил в Алатырь и расспрашивал монахов, но никто ничего толком сказать ему не мог. Они лишь первую зиму провели в Алатырском мужском монастыре, а весной куда-то отправились. Домой Дмитрий вернулся грустный: как бы оба они где-нибудь не умерли с голоду. Не умрут с голоду – замерзнут. Скоро опять наступит зима, а одежда у них плохая, только зипунишки, на ногах – лапти. Об этом горевала и Марья, по-своему: плакала, охала и вздыхала. Недаром говорят, что мужская печаль скрытая, а женская – вся на виду. И все же Марья не упрекала мужа, что отпустил сына со стариком Охоном. Она и сама виновата не меньше. Если бы настояла, Дмитрий послушался бы ее. Он не как другие мужья, всегда считается с женой.
Прошел еще год. За ним – третий. Время ползло медленно, каждый год проходил, словно длинная хмурая осенняя ночь. Зимы стояли лютые, летом дули суховеи. Эта зима выдалась особенно холодной. Много сожгли соломы, чтобы как-то обогреть избу. Дров было совсем мало, их берегли для тех дней, когда пекли хлебы. В Баеве не было своего леса, за дровами приходилось ездить за реку Алатырь в казенный лес. Там за рубку давали хворост и ветви. Хворост не очень хорошие дрова, но все же лучше соломы. Осенью Дмитрий ходил рубить недели две и за это получил три воза сучьев. Как только установился санный путь, Дмитрий нанялся возить казенный лес. Дома Марья осталась с двумя детьми. Целый день она была занята во дворе со скотиной и домашними делами. Вечером садилась прясть. Пряжи нужно много, надо одеть и обуть пятерых. С этой рубкой и вывозом леса на Дмитрия не напасешься одежды. За три года, поди, Иваж пообносился. Вернется домой – ему придется все шить новое. Марья ждет сына каждый день, то и дело поглядывает вдоль улицы в сторону Алатырской дороги. Не может же дед Охон не привести его домой и остаться с ним бродить еще на четвертый год. Теперь пришли морозы, окна покрылись толстым слоем инея. Фима прильнула к окну, задышала часто-часто. На стекле появился круглый глазок. Девочка тоже ждет брата. Ей пошел восьмой год. Она во всем помогает матери – прядет, вышивает, моет посуду и нянчит Степку, которому осенью исполнилось три года. Марья долго кормила сына грудью. Когда отняла, он принялся сосать свой большой палец. Никак не могли отвадить его от этого. В первое время Марья надевала ему на руку рукавичку и завязывала, чтобы он ее не снял, тогда он стал сосать палец другой руки. Пришлось отказаться: нельзя же весь день руки держать в варежках. Стали просто останавливать: увидят палец во рту, поругают, постыдят. Он скоро понял, за что ругают, и стал меньше попадаться на глаза. Залезет на печь и сидит, пока не вытянут оттуда силой. Плача его никогда не было слышно, как будто в избе нет ребенка. Марья иногда с удивлением смотрит на него, как он не похож на других ее детей. Иваж стал ходить годовалым, говорить – двухлетним. Фима уже в полтора года разговаривала почти как взрослая. Степа же до трех лет передвигался на четвереньках. Только теперь начинает ходить, и то неуверенно. Он пока что не знает ни одного слова. Единственное восклицание, с которым он ко всем обращается и на которое откликается – вава. Мальчик-то он здоровый, крепкий. Чужих, правда, боится. Если кто-либо из соседей войдет в избу, забьется на печь или под лавку и сидит там. Марью это беспокоило, она несколько раз носила сына к знахаркам. Те шептали над ним, поили наговорной водой, но ничего не помогало. В прошлое лето он до самой осени болел поносом. Дмитрий заподозрил, что это с ним приключилось от наговорной воды ворожей, и сказал Марье, чтобы она больше не таскала ребенка по соседским селам. Знахарка была и рядом – бабушка Орина. Пусть уж она лечит одна. После этого Марья вообще никуда его не носила. Да и не было большой беды в том, что ребенок до сих пор не разговаривает. У иных дети не говорили до пяти лет и ходить начинали с четырех годов. Марья и успокаивала себя и в то же время опасалась, не из-за того ли Степа такой, что она сама упала, да еще крестная его уронила. Ведь бывает и так, сразу изъян не обнаружится, а сказывается после.
Зимний день короткий. Не успеешь обернуться – смеркается. Марья засветло подоила корову и загнала ее в сарайчик, туда же поместила и двух овечек. Там им будет безопаснее. Случалось, что ночью в село забредали волки. Снегу выпало много, до самых крыш, им ничего не стоит по снегу забраться во двор. Свинью держат в избе. В такие морозы ее во двор выпускать нельзя, боится холода.
Закончив дела во дворе, Марья вошла в избу. Фима со Степой приникли к окну, по очереди глядели через оттаявший глазок на улицу. Степа так увлекся, что уперся мокрым носом в обледеневшее стекло и не чувствовал холода.
– Хватит тебе смотреть, нос приморозишь, дай и мне разок взглянуть, – просила Фима. – Сам небось не можешь продуть себе глазок.
Степа молча сопит. Что он там видит в вечерних сумерках, известно только ему.
– Отойдите от окна, разобьете, – сказала Марья. Она сняла овчинную шубу, бросила ее на коник и прошла в предпечье.
– Иважа смотрим, – сообщила Фима.
– Ничего там не увидите, смерклось уже.
Марья вынула из печи брошенные туда сушиться два липовых чурбачка, отыскала под лавкой косарь и принялась щепать лучину. Лучины за вечер сгорает много. Она нужна и для освещения и на растопку. Сырые и мерзлые сучья горят очень плохо, сожжешь целую связку лучины, прежде чем они разгорятся.
Фима со Степой устроились возле матери. Марья колет лучину, дети по очереди подбирают ее с пола и складывают каждый в свою кучку. Марья, расщепав чурбачок, второй, вместе с косарем сунула под лавку в предпечье, это на завтра, и принялась толочь в ступе просо на пшенную кашу. Из ступы поднимается пыль, тонкая и горькая. А когда Фима стала отсеивать в решете мякину, пыль поднялась столбом. Степа расчихался, закашлялся. Он тихонько отошел к предпечью, достал из-под лавки чурбачок и косарь. Поставив чурбачок и придерживая его пальцем, как это делала мать, ударил косарем, вместо чурбачка попал по пальцу и взревел от боли.
Фима метнулась к предпечью и ахнула.
– Вай, мама, Степа, наверно, отрубил себе палец.
– Как отрубил? – вскрикнула Марья.
Она схватила лучину, торопливо вздула огонь и пыталась посмотреть, что с пальцем.
Степа держал палец во рту и ревел, что с ним случалось редко. Марья начала уговаривать его.
– Не плачь, сыночек, дай я посмотрю, – уговаривала его Марья. – Если порезал, мы возьмем с иконы паутинку, приложим на ранку, и к завтрему все заживет.
Тупым косарем он, конечно, не мог ни порезать палец, ни тем более отрубить. Он только ударил по нему и не очень сильно. Все же на том месте образовался красновато-синий рубец. Для успокоения Степы, Марья присыпала его золой и завязала тряпицей.
В избе уже совсем стемнело, Марья придвинула поближе к ступе светец и вставила между железными рожками горящую лучину. Под светец Фима поставила чашку с водой, для обгорелых концов лучины. Закончив толочь просо, подмели избу и втроем сели ужинать.
После ужина Степу отправили на полати. Он долго смотрел из-за толстого деревянного бруса, как занятно вращается у матери колесо прялки, как бесконечно тянется из-под ее ловких пальцев тонкая нить пряжи и наматывается на катушку. Фима следила за светцом. Вся изба тонет в полутьме, хорошо освещается лишь прялка матери и моток кудели на гребне. На стене колышется большая тень Фимы. По углам застыл плотный мрак. Здесь, на полатях, он еще гуще. Степа боится темноты и как можно дальше вытягивает голову через брус к свету. Каждый вечер он не помнит, как засыпает, когда перестает вращаться колесо материнской прялки и гаснет дрожащий свет лучины. Он не слышит, как мать укладывает его голову с деревянного бруса на подушку и накрывает теплой ватолой[3]3
Ватола – одеяло, набитое очесом конопли.
[Закрыть]
2
К рождеству Дмитрий приехал из леса и праздник провел дома. Они с Марьей ходили в Тургеневскую церковь к обедне. Надевали овчинные полушубки, Марья обувала валенки. Дмитрий ходил в лаптях. Его валенки давно прохудились и пригодны только, чтобы выйти ночью во двор, проведать скотину. Да и полушубкам их уже по двенадцать лет. Они сшиты в первый год женитьбы. Надевают их очень редко, за зиму – раза три-четыре, не больше, когда собираются в церковь или в Алтышево к Марьиной родне. В этих полушубках мех местами трачен молью.
Кое-кто из жителей Баева поехал в свой приход – в Алатырь. Никита-квасник отправился на двух подводах, со всеми домочадцами. Мужики, вроде Нефедова, с ними не тягались. Чего в такую даль по морозу гнать лошадь. Ей и без того хватает работы. Да и бог повсюду один, что в городской церкви, что в деревенской.
К празднику Марья настряпала картофельных ватрушек, пирогов с чечевицей, сварила овсяный кисель. За один день не управились, – ели три дня, хотя и пироги с чечевицей и картофельные ватрушки хороши только свежие.
Фима недовольно ворчит, почему мать не сварила кулаги. У соседей, Назаровых, кулагу варят почти каждый день, а она не сварила даже на праздник. Фиме кажется, что вкуснее кулаги нет ничего на свете.
– Вот на будущее лето возьму вас со Степой в лес за Алатырь-реку собирать калину, тогда будем варить кулагу. А без калины кулага всего лишь мучная болтушка, – сказала Марья.
Степа не просит кулагу, он ее как следует не знает. Ему нравится овсяный кисель. Он ест его охотно и много. Иногда отец похлопывает его по животу и шутливо спрашивает:
– Ну как, плотно набил кузовок?
Степа посмотрит на мать, на Фиму и молвит:
– Вава!
Фима смеется. Марья грустно качает головой:
– Когда только говорить будешь?
– Время подойдет – будет. Немым не останется, коли слышит, – успокаивал ее Дмитрий.
После рождества он опять уехал возить лес к Суре для весеннего сплава. Там Дмитрий работает каждую зиму. Плата невелика, зарабатывает гроши, но другой работы нет. Когда был жив его отец, они вдвоем несколько лет подряд ходили бурлачить на Волгу. После смерти отца Дмитрий ни разу туда не ходил. Появились дети, нельзя было взвалить на Марью и хозяйство, и малых ребят. Вот подрастут сыновья, будут помогать, тогда можно опять отправиться на Волгу.
Иважа особенно ждали к рождеству. Не пришел. Теперь его ожидают к крещению, так же, как и в прошлую зиму. Может быть, и сейчас напрасно. От этой мысли Марья не находит себе места. Вчера вечером, проводив Дмитрия, она позвала бабушку Орину поворожить. Старуха взяла деревянную чашку, набрала в рот воды и брызнула в нее. Долго смотрела на капли воды по краям и на дне чашки.
– Не ожидай его, милая, и в эту зиму не придет. Видишь, с краев чашки капли не скатываются на дно до кучи, – говорила она.
У Марья тоскливо сжалось сердце. Она побледнела. Орине стало жаль ее. Она провела иссохшей рукой внутри чашки, вытерла ее и сказала:
– Ну, давай попробуем еще, может, на этот раз брызги лягут по-другому.
Выждав, пока чашка обсохнет, она снова брызнула в нее. Капли легли по-прежнему.
– Ожидай его, любезная, к весне, раньше не явится, чашка предсказывает правильно, не врет, – заверила старуха, отнесла чашку в предпечье, вытерла мокрые руки о передник и опустилась на лавку.
После этого гадания Фима со Степой перестали продувать глазок в окне, смотреть на улицу. Кого там выглядывать, если Изваж не придет до весны. Перестала ожидать и Марья, но тревога за сына не покидала ее. Вероятно, с Иважем случилось что-нибудь неладное или заболел дед Охон. Человек он старый, емC и умереть недолго. Без него Иважу не найти свой дом, будет блуждать по чужим селам, питаться подаянием.
Долгими зимними вечерами тихо шуршит колесо прялки, тянется бесконечно нить пряжи. И мысли Марьи тянутся, как эта нить. Они не оставляют ее даже тогда, когда она, уставшая за день, укладывается спать. Сон приходит не сразу. Иногда ей чудится, что кто-то идет, кто-то прошел под окнами. Она открывает глаза и прислушивается. Но нет никого. Это ветер шумит под окнами ветлой. В избе шуршат тараканы, они опять расплодились, в эту зиму их не вымораживали. «Придется хоть утром вскипятить воду и ошпарить углы кипятком», – думает Марья. Под коником тяжело вздыхает свинья. Дети давно спят. Слышно, как на полатях посвистывает носиком Степа, как спокойно дышит Фима.
Мысли Марьи перешли на мужа. Мерзнет, поди, где-нибудь в пути. Дорога его пролегает лесом, поблизости нет ни сел, ни деревень. И пища у него невесть какая, мерзлый хлеб и кусок мерзлого свиного сала. Ему бы горячих щей. Но откуда они возьмутся в глухом лесу? Поест уж дома. Прошлой осенью зарезали свинью, потянула пять пудов. Сало посолили, мясо продали на базаре. Для себя оставили немного. Марья бережет его для Дмитрия. Вот приедет на крещение, она будет для него варить мясные щи. Если бы явился Иваж, тоже отведал бы мясных щей... И снова мысли о Иважке...
По утрам Степа просыпается раньше Фимы и не дает ей спать, дергает за косы, щекочет. Фима недовольно ворчит, отталкивает его, иногда даже расплачется. Но этим Степу разве уймешь... Наконец Фима, не выдержав, набрасывается на него с кулаками. Отколотив брата, она снова лезет под ватолу. Степа начинает орать нарочно, что есть мочи, чтобы обратить внимание матери.
– Перестаньте вы там, на полатях! – прикрикивает на них Марья. – Вставай, Фима, хватит тебе боками протирать ватолу. Скоро придет Ольга Савкина, сядете вышивать.
– Темно еще, – отзывается из-под ватолы Фима.
– На полатях до вечера будет темно...
Степа умолкает. Ему только и нужно было разбудить сестру. Он, улыбаясь, смотрит, как она заплетает косичку. Потом они спускаются с полатей на печь и на пол. Степа не может слезть самостоятельно, ноги еще не достают до края печи. Самостоятельно не может и подняться. С полатей его спускает Фима, а поднимает мать. Фима моет ему лицо над лоханью, вытирает полотенцем, расчесывает гребнем его густые светлые волосы.
За столом сестра и братец помирились окончательно. Фима выбрала для него самую рассыпчатую картофелину, очистила от кожуры и положила на стол, перед щепоткой соли. Степа, посматривая, как ест сестра, принимается за картофель и сам. На улице совсем посветлело. Сквозь намерзшие окна просачивается синевато-бледный свет. В избе холодно. От горячей картошки поднимается густой пар. Марья, вспомнив о насморке у Степы, взяла его на руки и наклонила над чугуном.
Степе хорошо от горячего пара, он молча улыбается от удовольствия.
Пришла Ольга Савкина, крестная Степы. Происшествие на крестинах давно забыто, и Ольга наведывается к Нефедовым часто. Она года на четыре старше Фимы, но это не мешает им дружить. Они вместе ходят кататься на ледянках, вместе учатся вышивать. Ольга принесла с собой холст и разноцветные нитки, положила сверток на лавку и сняла овчинную шубку, со сборками в пояснице. Рубаха на ней, как и на Фиме, длинная, из синей домотканой материи, пояс из черных шерстяных нитей с бисером и кистями. Девочки до зрелого возраста все носят такие рубахи. В белое они одеваются, когда наступит время выходить замуж, тогда же начинают носить пулаи. Вышивать их учат с малых лет. До выхода замуж они вышивают для себя, потом – для своих детей. Эрзянская женщина вышивает всю жизнь. Вся ее одежда – рубахи, руци, передник и головные платки – обязательно вышиты. Кроме этого, требуется вышить и мужнины рубахи, полотенца, скатерти. Заботливая мать и на ребенка не наденет невышитую рубаху.
Марья – мастерица вышивать. Многие баевские девушки учились у нее. И холсты Марья умела отбеливать лучше других. Ее рубахи всегда отличались белизной и яркостью вышивок.
– Садись с нами картошку есть, – позвала Фима свою подругу.
– У нас сегодня на завтрак тоже была картошка, – сказала Ольга, но к столу пристроилась охотно.
Фима выбрала крупную рассыпчатую картофелину и положила перед ней:
– Макай в мою соль.
Позавтракав, девочки сели на лавку перед передним окном, вышивать. Марья вышила им по строчке, показала, как вести дальше, и занялась своими делами. У Фимы нитки, красная и зеленая, вдеты в иголки. Степа пристроился на лавке недалеко от девочек. Он смотрит внимательно, как это у них получается: кольнут иголкой, протянут нитку, и на холсте остается красивая завитушка. Он впился взглядом в рукоделье, не мигает и только шевелит губами будто что-то шепчет про себя.
– Гляди-ка, Фима, как следит за нами Степа, – сказала Ольга. – Видно, тоже хочет вышивать.
– Да-а, сразу вышьет себе палец, – усмехнулась та и рассказала, как Степа щепал лучину.
Девочки посмеялись, глядя на них, засмеялся и Степа. Мороз вышил на окнах свои узоры. Сквозь них просвечивается розовато-молочных свет ясного солнечного дня. Гам, за окнами, заснеженная улица, Перьгалей-овраг и ослепительно-белые, пустынные поля. Иногда по улице, повизгивая полозьями, проедут сани или послышится под окном чей-то голос. Девочки переглянутся, перебросятся двумя-тремя словами и снова притихнут. От окна на куски холста падает бледновато-розовый отсвет. Со стороны холст кажется снегом в лесу, а проворные руки девочек – верткими куропатками. И шагают эти куропатки по розоватому снегу, оставляя за собой причудливые следы. Смотрит на них маленький Степа и молча шевелит губами.
3
Накануне крещения Марья вынесла прялку в сени, до сумерек закончила все дела во дворе и по дому. Ожидала приезда Дмитрия. От нечего делать достала с угловой полки над коником свои бобы для гаданья и, подсев к столу, стала их раскладывать. Этому она научилась у матери. Фима с Ольгой ушли кататься на ледянке. К матери пролез под столом Степа, взобрался на лавку, заинтересовался красновато-желтыми с темными крапинками бобами. Несколько раз Марья раскладывала их, но ничего хорошего не получалось. Тяжело вздохнув, она отодвинула от себя бобы. Было горько, что нет никакой надежды на возвращение сына. Заметив, что мать не смотрит на бобы, Степа украдкой взял один, затем – второй боб. Поиграл ими и положил в рот – попробовать на зуб. Бобы оказались хотя и твердыми, но вкусными, вроде орехов. Марья сообразила, чем занят ее младший сын лишь тогда, когда тот протянул руку к бобам в третий раз:
– Степа, с ума сошел, ешь мои бобы!
Степа, разжевав и проглотив, что у него было во рту, отозвался:
– Вава, няня!
– Я вот тебе задам няня, бестолковый! – сердито сказала Марья и смела в горсть бобы.
С улицы вбежала Фима и с порога объявила:
– Мама, у нас на крыше стрекотала сорока, наверно, Иваж заявится.
– Она стрекотала к приезду отца, – твердо сказала Марья.
Фима отломила от ковриги кусок, посолила и, зачерпнув ковш холодной воды, принялась есть. В избе стало совсем темно, лишь чуть выделялись мерзлые окна. Темнело и на улице. Под окнами под чьими-то ногами заскрипел снег. Спустя некоторое время в дверь сеней постучали.
– Ты, знать, замкнула дверь на щеколду? – спросила Марья дочь.
– Знамо, замкнула, чай, не так оставлю, а то опять овцы заберутся в сени, – отозвалась Фима.
Марья перестала щепать лучину, прислушалась. В дверь снова постучали.
– Это кому же быть в такое время? – удивилась она. – Если отец, то не слышно было саней... Должно, кто-нибудь из соседей.
Она накинула на плечи, что попало под руку, и вышла открывать. Степа соскочил с лавки и бросился на печь. Он сумел подняться лишь на нижнюю ступеньку и завопил:
– Вава!
Фима помогла ему подняться на печь.
– Четвертый годик идет, а на печь не можешь залезть. Спрячься опять за трубу, а то съедят, – насмешливо сказала она.
Степа и впрямь залез за трубу.
Фима не успела взяться за свой кусок хлеба, как настежь открылась дверь и в избу в клубах морозного воздуха вошли трое.
– Фима, вздуй огонь, Иваж явился! – взволнованно сказала Марья.
Фима бросилась в предпечье, схватила на шестке лучину, переломила ее пополам и принялась торопливо разгребать кучу золы в поисках тлеющего уголька. Всегда это было просто, а сейчас, как назло, не попадалась даже искорка. Наконец концы лучины задымились и вспыхнули. В избе стало светло.
Иваж снял зипун и прошел к столу, стуча по полу обледеневшими лаптями, словно деревянными колодками.
Мать заохала:
– Вай, совсем замерз, сыночек, лезь на печь! Какая это одежда – зипун по такому морозу.
– Я на себя натянул все свои рубашки, а все равно не жарко, – сказал Иваж, зябко поводя плечами.
Он с любопытством поглядывал вокруг. Ничего здесь не изменилось за три с половиной года. Взгляд его задержался па Фиме. На миг ему показалось, что перед ним незнакомая девочка. «Вот кто изменился», – подумал он.
– Как ты выросла! – подивился он.
Фима смутилась и отвернулась, будто поправить лучину в светце.
Дед Охон все еще топтался у двери. Все были заняты Иважем. Марья опомнилась и всплеснула руками:
– Чего же ты, дед Охон, стоишь здесь, снимай зипун и проходи. Ты тоже, наверно, промерз до костей.
– Пожалуй, сперва надо разуться, а то как бы я не наследил.
– Не беда, – возразила Марья. – У нас в избе не так уж чисто. Приходится держать свинью... Сейчас сварю вам горяченького, сразу согреетесь.
Она поспешила в сени, принесла кусок мерзлого мяса, порубила его топором и велела Фиме почистить картофель.
Дед Охон с Иважем залезли погреться на печь. Иваж протянул ноги и не сразу сообразил, во что он уперся. Что-то мягкое и теплое выскользнуло у него из-под пог. Большая пушистая кошка сидела на лавке, стало быть, не она. Иваж пошарил по углам. В темноте кто-то полез дальше за трубу. Иваж хотел его схватить, но не успел, тот с грохотом вывалился в предпечье, где Фима чистила картофель.
– Вай, мама, Степа из-за трубы полетел ко мне на лавку! – воскликнула она.
Марья подбежала к ним.
– Наш Степа то и дело катается, как пустая кадка, – сказала она. – Больно ушибся, сыночек?
– Вава, – прошептал Степа и показал себе на лоб.
– Откуда взялся этот Степа, – пошутил Иваж. – Не в капусте отыскали?
Степа спрятался за Фиму.
– Не бойся, сынок, это твой старший брат, – сказала Марья, подняв зажженную лучину к лицу Иважа. – Посмотри на него, видишь, какой большой стал.
Но Степа уткнулся лицом в Фиму и зажмурил глаза. Сестра хотела его вытащить на свет, но он поднял такой крик, что пришлось отступиться.
– Ладно, оставь его, привыкнет, не будет бояться, – сказал Иваж и растянулся на печи.
– А где же Дмитрий? – спросил с печки дед Охон.
– Лес возит, – сказала Марья. – К крещению обещал приехать, да вот что-то нет его.
– Приедет, куда денется, – заверил старик. – Дмитрий не как мы, на лошади ездит...
Пока дед Охон с Иважем отогревались, подоспел и мясной картофельный суп, сдобренный поджаренным на сале луком. Фима на радостях приладила в светце две лучины. Они осветили все углы в избе. Гостей Марья обула в свои валенки и Дмитриевы опорки, чтобы те не ходили босиком по холодному полу. Старик с годами почти не изменился, все такой же седой, с красной лысиной. Иваж же за это время вытянулся, возмужал. Руки у него стали крупнее, огрубели, на пальцах и ладонях появилось несколько шрамов – следы порезов плотницким инструментом.
– Где же мой маленький братец? – спросил Иваж. – Фима, приведи его, я посажу рядом с собой.
Снова повторилась прежняя история. Степа залез в предпечье под лавку и поднял неистовый крик. Вытянуть оттуда его смогла лишь мать. Она посадила его к себе на колени. Степа сидел, отвернувшись от всех. Он повернул голову к столу, лишь когда дед Охон вынул из своей дорожной сумки пряничного коня и сказал в раздумье:
– Кому же теперь его отдать? Мы с Иважем не рассчитывали на братца, покупали для Фимы...
– Фима – большая девочка, не обидится, отдай пряник Степе, – сказала Марья.
– Да стоит ли ему отдавать, он говорить-то не умеет и нас боится? – поддразнил Иваж.
А Степа так впился взглядом в пряничного коня, что забыл и свой страх.
– Вава! – воскликнул он и протянул руки.
Обрадовавшись гостинцу, он ничего не ел и вскоре слез с колен матери, примостился на полу поближе к свету и стал внимательно разглядывать красивую игрушку. У пряничного коня голова и ноги окрашены в зеленый цвет, туловище – в красный. Седок на нем – тоже зеленый. От него исходит какой-то манящий вкусный запах, но Степа преодолел искушение попробовать его на вкус.
Поужинав, старик стал рассказывать, где они побывали. Ходили под самый Казань-город, нанимались столярничать, плотничать, работали на постройке церкви. Осенью вернулись в Алатырь. Зиму хотели провести в монастыре, но дед Охон поссорился с настоятелем, и их прогнали. Пошли в другой монастырь – женский. Его, старика, приняли бы, но без Иважа. Да и Иваж стал проситься домой, соскучился за три года.
– Чего же им, монашкам-то, бояться ребенка? – спросила Марья.
– Самих себя они боятся, а не ребенка, – усмехнулся дед Охон и вынул порядком почерневшую за это время большую трубку. Он раскурил ее и сказал:
– Если что, пойду в тот монастырь, одного меня примут... Все равно где провести зиму.
– Никуда не ходи, оставайся до весны у нас. Картошка есть, и хлеба кусок найдется, – решила Марья.
– Вот что скажет Дмитрий, – тихо молвил старик.
– И Дмитрий скажет то же.
Марья заметила, что дети за столом дремлют, особенно – Иваж. У Степы хотя и слипались глаза, пряничного коня он держал крепко, прижав к груди. Марья поправила на полатях постель, уложила Степу и велела туда же лезть Фиме.
– Я тоже лягу с маленьким братцем, – сказал Иваж и показал взглядом на полати.
Фима обрадовалась:
– Ложись, Иваж, со мной! Не хочу я спать со Степой, коли он такой.
Она все-таки обиделась на него из-за пряничного коня.
– Иваж ляжет на печи, с дедом Охоном, – распорядилась Марья.
Уложив детей и деда Охона, Марья сняла со светца лучину, загасила ее и положила на шесток. Постелила себе на конике, разделась, забралась под одеяло и с удовольствием вытянулась на тюфяке, набитом соломой, теперь порядком поистертой. «Как-нибудь надо сменить, набить свежую... – подумала она, безмерно довольная, что Иваж вернулся. Ее радость омрачало лишь отсутствие мужа. Почему сегодня он не приехал домой? Что с ним?
4
Крещенское утро в избе Нефедовых началось с крика Степы. Марья, подоив корову, только что вошла со двора. Оставив подойник в предпечье, она бросилась к полатям:
– Что случилось, сыночек? Отчего плачешь?
Степа протянул ей через спящую Фиму какой-то обглоданный кусок и заревел еще сильнее. На полатях было темно. Рассвет сквозь заиндевевшие окна едва достигал до половины избы. Марья не могла понять, что ей показывает Степа. Проснулась и Фима. Степа, бросив этот кусок, вцепился в косы сестры. Завизжала и Фима. Марье пришлось силой оторвать драчуна от девочки и унести его в предпечье.
– Все волосы мне выдрал и шею исцарапал, – жаловалась Фима.
Марья принялась успокаивать Степу, но тот продолжал кричать, указывая рукой на полати.
– Наверно, потерял пряничного коня, – заметил с печи дед Охон.
– Вот где его лошадка, подо мной валяется, – сказала Фима с полатей и с удивлением воскликнула: – Посмотрите-ка, что осталось от нее – ни головы, ни ног! Все изгрыз... А теперь плачет.
Марья взяла у Фимы пряник и с недоумением разглядывала его. От яркого пряничного коня остался бесформенный огрызок. Даже окраску словно кто-то вылизал шершавым языком.
Степа плакал, мотал головой и обеими руками отмахивался, когда мать пыталась отдать ему этот кусок.
– Да не ты ли его съела? – спросила она дочь.
– Во сне, знать? – обиделась Фима.
С печи слез дед Охон и взглянул на огрызок.
– Здесь не виноваты ни Фима, ни Степа. Им полакомились тараканы, – сказал он.
– Вай, и вправду тараканы, как же я сама-то не догадалась, – удивилась Марья. – Иной раз оставишь на столе кусок пирога или лепешки, к утру все съедят.
Но Степе было все равно, кто лишил его красивой игрушки. Он, растянувшись на полу, кричал и колотил ногами. Марья не знала, как его успокоить.
Она сегодня не пошла ни в Тургеневскую церковь к обедне, ни на реку Алатырь на водосвятие. Тревога за Дмитрия не оставляла ее. Видимо, потому и праздничные пироги у нее на этот раз получились не совсем удачными, плохо подошли. Правда, ни Иваж, ни дед Охон не заметили этого. Позавтракав, дед раскурил трубку и попросил Иважа поискать где-нибудь в сенях кусок гладкой дощечки.
– Мы сейчас успокоим Степу, – сказал он. – Сделаем ему деревянного конька, разукрасим. Его не изгрызут ни тараканы, ни мыши.
Степа мгновенно смолк, сел на пол и стал понемногу продвигаться к лавке, где сидел дед Охон.
– Видите, понял, чего я сказал, – усмехнулся старик.
– Он давно все понимает, только говорить не умеет, – сказала Марья.
– Такие дети говорить начинают сразу. Молчит, молчит и вдруг заговорит.
Иваж принес из сеней гладкий обрезок сосновой тесины. Дед Охон вынул из дорожного мешка ножовку, стамеску и принялся мастерить деревянную лошадку. Степа неожиданно оказался совсем рядом. На его ресницах еще не успели высохнуть капельки слез, а губы уже расплывались в улыбке.
Фима хотела было взяться за вышивку, но Марья остановила ее:
– Ты что, забыла, какой день сегодня? Разве в праздник можно вышивать – ослепнешь.
– Чего же мне делать? Подруги сегодня катаются на лошадях, а я сижу дома.
– Иди на улицу, посмотри, как катаются, может, и тебя кто-нибудь посадит,– сказала Марья.
– Жди, посадят, если нет своей лошади, – проворчала Фима, но на улицу все же собралась.
Видно прослышав о возвращении Иважа, к Нефедовым заглянул Охрем.
Он присел на длинную лавку, спросил:
– Какую это витушку мастеришь?
– Не витушка, дядя Охрем, – засмеялся Иваж. – Для Степы делаем деревянную лошадку.
Степа, услышав свое имя, вытянул голову из-под лавки, куда он спрятался при появлении Охрема, и тут же скрылся.
– Руки-то, гляжу, у вас не привычны делать игрушки. Вам бы только дубовые кресты тесать да мастерить иконостасы. – Охрем пересел на коник поближе к Охону. – Дай-ка попробую я, у меня, может, лучше получится.
Дед Охон не стал спорить. По части всяких игрушек ему далеко до Охрема. Он передал ему неоконченную лошадку, инструмент и вынул кисет. От Охрема все равно так не избавишься, придется его угостить.
– Сначала покури, конька потом доделаешь, – сказал он и насыпал ему на ладонь щепотку табаку.
– Во что же я его заверну? – в недоуменье проговорил Охрем, оглядывая избу. Его взгляд задержался на трубке, которую набивал дед Охон.
Тот недовольно тряхнул бородой и сказал:
– Трубку не дам. Во что хочешь завертывай табак. Трубка для курящего, что жена для мужа, другим ее не отдают.
Охрем безнадежно махнул рукой.
– Знаю... – Он обратился к Марье: – Нет ли у вас какой-нибудь книжки, от уголка бы немного оторвать?..







