Текст книги "Цикл "Пограничная трилогия"+Романы вне цикла. Компиляция. 1-5"
Автор книги: Кормак Маккарти
Жанр:
Вестерны
сообщить о нарушении
Текущая страница: 56 (всего у книги 92 страниц)
– Да, сэр, – сказал Джон-Грейди. – Красиво.
Старик вынул из кармана сигареты. Джон-Грейди улыбнулся.
– Я смотрю, курить вы не бросаете, – сказал он.
– Хочу, чтобы меня похоронили с пачкой в кармане.
– Думаете, там они вам понадобятся?
– На самом деле не думаю. Но человеку свойственно надеяться.
Он бросил взгляд в небо:
– Интересно, куда зимой летучие мыши деваются? Им надо ведь что-то есть.
– Может, они какие-нибудь перелетные?
– Надеюсь.
– Как вы думаете, стоит мне жениться?
– Ч-черт, сынок! Мне-то откуда знать?
– Вы ведь так и не женились?
– Это не значит, что я не пытался.
– И что – попытка оказалась неудачной?
– Она мне отказала.
– А почему?
– Я для нее был слишком беден. А может быть, для ее папаши. Не знаю.
– А что было с ней потом?
– С ней странная произошла штука. Она потом вышла за другого парня и умерла в родах. В те времена это было вполне обычное дело. Очень была красивая девушка. Женщина. Но ей, кажется, и двадцати-то не было. Я до сих пор о ней часто думаю.
На западе умерли последние сполохи заката. Небо стало темным и синим. Потом просто темным. На доски около того места, где они сидели, легла полоса света от кухонного окошка.
– По некоторым иногда скучаешь, хочется знать, что сталось с теми или этими людьми. Где они живут, как у них дела или где они умерли, если умерли. Вспоминаю, например, старого Билла Рида. Частенько говорю себе, как бы самого себя спрашиваю: что, интересно, сталось со старым Биллом Ридом? Да только вряд ли я это узнаю. А мы с ним друзьями были, да.
– А еще?
– Что – еще?
– По чему еще скучаете?
Старик покачал головой:
– Вот щас как заведу!
– Что, по многому?
– Ну, не по всему, что было в молодости. Вот не скучаю по тому, как мне сапожными щипцами рвали зуб, когда для обезболивания была одна холодная вода из колодца. Но по той жизни, что была тут в приграничье в старину, я скучаю. Когда не было никаких этих оград… Со стадами на север я прошел весь путь четыре раза. Это лучшее время в моей жизни. Самое лучшее. Свобода… Новые места… Ничего лучше этого в мире нет. И никогда не будет. Сидеть со всеми вместе вечером у костра, когда стадо расположилось на ночлег и нет ветра. Нальешь в кружку кофе… И слушай себе, как старые ковбои рассказывают свои истории. Занятные, между прочим, истории. Свернешь себе сигаретку. Потом спать. Нигде так сладко не спится. Нигде.
Он выбросил окурок в темноту. Открылась дверь, выглянула Сокорро.
– Мистер Джонсон, – сказала она, – шли бы вы в дом. Для вас уже холодновато.
– Иду сей момент.
– А я, пожалуй, двинусь, – сказал Джон-Грейди.
– Не заставляй ее ждать, – сказал старик. – Они этого не переносят.
– Да, сэр.
– Давай, дуй.
Джон-Грейди встал. Сокорро скрылась в доме. Он опустил взгляд на старика:
– И все же вы полагаете, это не такая уж хорошая идея, я правильно понял?
– Насчет чего?
– Насчет жениться.
– Я этого не говорил.
– Но вы так думаете, верно?
– Я думаю, надо следовать велению сердца, – сказал старик. – Это все, что я думаю по любому поводу.
Двигаясь по Хуарес-авеню в толпе туристов, на углу он увидел знакомого мальчишку-чистильщика и помахал ему рукой.
– А! Идете небось на свидание со своей девушкой, – сказал мальчишка.
– Нет. Иду повидаться с другом.
– А она по-прежнему ваша novia?[174]
– Да, конечно.
– И когда свадьба?
– Очень скоро.
– Она сказала «да»?
– Сказала «да».
Мальчишка ухмыльнулся:
– Otro más de los perdidos[175].
– Otro más.
– Ándale pues[176], – сказал мальчишка. – Тут я помочь не в силах.
Джон-Грейди вошел в бар «Модерно», снял шляпу, пристроил ее среди других шляп и мелких музыкальных инструментов на длинную вешалку у двери и прошел к столику рядом с тем, что был зарезервирован для маэстро. Бармен через весь зал кивнул ему и поднял руку.
– Buenas tardes[177], – сказал он.
– Buenas tardes, – ответил Джон-Грейди.
Сел, сложил руки перед собой на скатерти. За столиком в углу сидели двое престарелых музыкантов в заношенных сценических костюмах, они ему вежливо кивнули, признав в нем друга маэстро, он кивнул в ответ, и сразу к нему заспешил по бетонному полу официант в белом фартуке. Подошел, поприветствовал. Джон-Грейди заказал текилу, официант поклонился. Будто клиент тем самым принял важное и очень правильное решение. С улицы доносился детский гомон, выкрики бродячих торговцев. Прямоугольный столб света от забранного решеткой уличного окна прорезал пространство у него над головой и бледным трапецоидом косо утыкался в пол. В его центре, будто экспонат, выставленный на обозрение в погнутой и покосившейся клетке, сидел и мылся огромный светло-рыжий кот. Кот встряхнул ушами и зевнул. Потом повернулся и стал смотреть на Джона-Грейди. Пришел официант, принес текилу.
Смочив языком тыльную сторону запястья, Джон-Грейди посыпал его из стоящей на столе солонки солью, пригубил текилу, взял с блюдца ломтик лимона, стиснул его зубами, положил обратно на блюдце и лизнул соленое запястье. Потом еще раз пригубил текилу. Музыканты сидели молча, наблюдали.
Выпив текилу, он заказал еще. Кот куда-то делся. Клетка света на полу переместилась. Через некоторое время она поползла вверх по стене. В соседнем зале официант включил свет, вошел еще один музыкант и присоединился к первым двоим. Потом, об руку с дочерью, вошел маэстро.
К ним подошел официант, помог ему снять пальто, придвинул стул. Они кратко переговорили, официант кивнул и, улыбнувшись девочке, унес пальто на вешалку. Девочка на стуле приобернулась, посмотрела на Джона-Грейди.
– ¿Cómo estás?[178] – спросила она.
– Bien. ¿Y tú?[179]
– Bien, gracias[180].
Насмешливо наклонив голову, слепой слушал.
– Добрый вечер, – сказал он. – Прошу вас, присоединяйтесь к нам.
– Спасибо. Да. Я бы с удовольствием.
– Ну так давайте же.
Джон-Грейди отодвинул стул и встал. При его приближении маэстро улыбнулся и вытянул в темноту руку:
– Как поживаете?
– Спасибо, все замечательно.
Поговорив с девочкой по-испански, слепой покачал головой.
– Мария стесняется, – сказал он. – ¿Por qué no hablas inglés con nuestro amigo?[181] Вот видите! Не хочет. Бесполезно. Но где официант? Вы что будете?
Официант принес напитки, и маэстро сделал заказ для гостя. Положив ладонь на локоть девочки, он сделал ей знак подождать, пока не обслужат всех. Когда официант отошел, маэстро повернулся к Джону-Грейди:
– Ну, как развиваются события?
– Я попросил ее выйти за меня замуж.
– И что же? Отказала? Говорите.
– Нет. Она согласилась.
– А что так мрачно? Вы нас пугаете.
Девочка закатила глаза и отвела взгляд. Джон-Грейди не понял, что бы это могло значить.
– Я пришел просить вас об одолжении.
– Конечно, – сказал маэстро. – Все, что могу…
– У нее никого нет. Ни родных, ни наставника. Мне хотелось бы, чтобы вы выступили в качестве ее padrino{53}.
– А, – проговорил маэстро. Поднес сложенные руки к подбородку и вновь опустил их на стол.
Подождали.
– Это большая честь, конечно. Но дело-то ведь серьезное. Вы ж понимаете.
– Да. Я понимаю.
– Вы будете жить в Америке.
– Да.
– Америка, – повторил маэстро. – Н-да.
Посидели. Молчащий слепой молчал как бы вдвойне. Даже те трое музыкантов, что сидели за столиком в углу, неотрывно на него смотрели. Слышать, что он говорил, они не могли, но все равно, казалось, ждали, что маэстро скажет дальше.
– Роль padrino не сводится к простой формальности, – сказал он. – Это не демонстрация родства или симпатии и не способ завязать дружбу.
– Да. Я понимаю.
– Это дело серьезное, так что не стоит принимать за оскорбление, когда такое предложение отклоняют, если, конечно, причина для отказа уважительная.
– Да, сэр.
– В таких вещах следует быть логичными.
Подняв руку с разведенными пальцами, маэстро задержал ее перед собой. Будто заклиная кого-то или от чего-то отстраняясь. Не будь он слеп, он, может быть, просто разглядывал бы свои ногти.
– Я больной человек, – сказал он. – Но если б это было и не так, этой девочке предстоит строить свою жизнь, и на новой родине ей будет нужен кто-то, к кому она сможет обращаться за советом. Я правильно говорю, как вы думаете?
– Не знаю. Думаю, ей понадобится помощь, и как можно более всеобъемлющая.
– Да. Конечно.
– Это из-за вашего зрения?
Слепой опустил руку.
– Нет, – сказал он. – Дело не в зрении.
Джон-Грейди ждал, что слепой скажет дальше, но тот молчал.
– Это что-то такое, о чем вы не можете говорить при девочке?
– При девочке? – повторил маэстро. Улыбнулся своей слепой улыбкой и покачал головой. – Да ну! – сказал он. – Нет-нет! У меня от нее нет секретов. Представьте: старый слепой папаша с секретами! Нет, это не наш случай.
– Вообще-то, у нас в Америке нет padrinos, – сказал Джон-Грейди.
Подошедший официант поставил перед Джоном-Грейди его бокал, маэстро поблагодарил официанта и провел пальцами по столу, пока они не натолкнулись на бокал, стоящий перед ним.
– Я пью за вашу свадьбу, – сказал он.
– Gracias.
Они выпили. Девочка наклонилась над соломинкой в ее бутылочке «рефреско»{54}, приникла к ней и присосалась.
– Если удастся найти, – сказал маэстро, – кого-нибудь умного и душевного, ему и нужно предложить сделаться посаженым отцом. Что скажете?
– Скажу, что вы и есть такой человек.
Сделав глоток вина, слепой поставил бокал точно в тот же кружок на столе, на котором он стоял прежде, и в задумчивости сложил руки.
– Вы разрешите вам кое-что рассказать?
– Да, сэр.
– В деле, подобном этому, если к человеку обратились, он уже в ответе. Даже если он отказал.
– Просто я думаю о ней.
– Я тоже.
– У нее ведь никого нет. Нет друзей.
– Но padrino не обязательно должен быть ей другом.
– Он должен быть человеком уважаемым.
– Он должен быть достойным человеком, готовым взять на себя определенные обязательства. Вот и все. Может быть ей другом, а может и не быть. Он может быть соперником из другого дома. Может быть тем, кто объединит семьи, далеко разведенные чьими-то кознями, враждой или политикой. Ты ж понимаешь. Он может быть почти совсем не связан с этой семьей. Может быть даже врагом.
– Врагом?
– Да. Я знаю один такой случай. Как раз в этом самом городе.
– Зачем человеку может понадобиться враг в качестве padrino?
– Да из самых что ни на есть лучших побуждений. Или из самых худших. Человек, о котором мы говорим, уже умирал, когда на свет божий появился последний из его отпрысков. Сын. Его единственный сын. И что же он сделал? Он заявился к человеку, который был когда-то его другом, но потом стал заклятым врагом, и попросил его стать padrino его сына. Тот, естественно, отказался. Что? Ты, видно, спятил? Очень он, надо полагать, был ошарашен. Они уже и не разговаривали-то много лет, а их злая вражда глубоко укоренилась. Возможно, они стали врагами по той же причине, по которой прежде были друзьями. Такое часто в этом мире случается. Но новоявленный отец настаивал. Кроме того, у него был припасен – как это у вас говорится? – el naipe? En su manga[182].
– Козырный туз.
– Да. Туз в рукаве. Он поведал своему врагу о том, что умирает. Раскрыл карты. Выложил на стол. И его враг не смог отказать. Его просто лишили возможности выбора.
Внезапным режущим движением слепой вскинул руку в задымленный воздух.
– Дальше уже кривотолки, – сказал он. – Бесконечные пересуды. Кто-то говорит, что умирающий хотел возобновить их дружбу. Другие – что он когда-то поступил с тем человеком несправедливо и хотел загладить свою вину, прежде чем навсегда уйдет из этого мира. Еще другие говорили что-то еще. Все гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд. Я вот что тебе скажу: тот человек, что стоял на пороге смерти, не был склонен к сентиментальности. Бывало, что умирали его друзья. Он не питал никаких иллюзий. Знал, что вещей, для нас более всего желанных, тех, которые мы хотели бы удерживать близко к сердцу, мы зачастую скоро лишаемся, а тех, которые мы предпочли бы изжить, расточить как-нибудь, именно это желание странным образом наделяет неожиданной жизнестойкостью. Он знал, как хрупка память о любимых. Как закрываем мы глаза и говорим с ними. Как жаждем мы услышать их голоса хотя бы раз еще и как эти голоса и эти воспоминания тускнеют и тускнеют, пока из них не уйдет вся плоть и кровь, превратившись всего лишь в тень и эхо. А в конце концов и этого не остается.
А вот враги наши, наоборот, будто все время с нами. Чем сильнее бушует в нас ненависть, тем нетленнее память о них, так что по-настоящему страшный враг становится бессмертным. Поэтому человек, который принес тебе по-настоящему большой вред или несправедливо с тобой обошелся, становится постоянным жильцом у тебя в доме. И одно лишь прощение, может быть, способно его выселить.
Вот так примерно рассуждал тот человек. Если поверить в то, что он действовал из лучших побуждений. Хотел связать padrino самыми крепкими узами, которые он мог себе представить. Но и не только. Потому что своим предложением он, кроме всего прочего, брал себе в защитники весь мир. Как выполняет свой долг друг, проверять не будет никто. Но враг! Вы видите, как ловко он поймал его в расставленные сети. Потому что этот его враг на самом-то деле был совестливым человеком. То есть стóящим врагом. И теперь этому врагу-padrino придется нести образ умирающего в своем сердце веки вечные. Придется выдерживать испытующие взгляды всего мира. О таком человеке уже едва ли скажешь, что он сам определяет свой путь.
Ну вот. Как и предполагалось, отец умирает. Враг, ставший padrino, делается отцом его ребенка. А мир не спускает с него глаз. Стоит на страже, сменив умершего. Который своей дерзкой выходкой заставил его служить себе. Потому что есть, есть в этом мире высшая справедливость, как бы люди ни подвергали это сомнению. Конечно, эту справедливость, эту совесть можно себе представить как сумму совестей всех людей, но есть и другая точка зрения, и состоит она в том, что высшая совесть, может быть, существует и сама по себе, а доля в ней каждого человека мала и несовершенна. Человек, который умирал, стоял именно на этой точке зрения. Как и я лично. Кое-кто верит, что мир – как это сказать? – подвластен случаю.
– Изменчив.
– Изменчив? Ну не знаю. Пусть будет подвластен случаю. Но мир ничему такому вовсе не подвластен. И он всегда одинаков. Вот человек взял да и назначил весь мир себе в свидетели, чтобы заставить врага служить себе. Чтобы этот самый враг не вздумал пренебречь своим долгом. Вот что он сделал. Во всяком случае, я в это верую. Временами я все еще верую.
– И как же все это обернулось?
– О, весьма странным образом.
Слепой потянулся за своим бокалом. Выпив, продолжал держать его перед собой, словно разглядывая, а потом вновь поставил перед собой.
– Весьма странным образом. Потому что обстоятельства введения того человека в роль padrino сделали этот его статус главным, центральным в его жизни. На этом поприще выявилось все лучшее, что в нем было. Да даже и то, чего не было. Добродетели, давно отброшенные, вернулись и воссияли в нем. Он напрочь перестал грешить. Начал даже посещать мессу. Из самых затаенных глубин его существа это новое служение вызвало к жизни честь и верность, рвение и доблесть. То, чего он достиг, не передать словами. Кто бы мог такое предвидеть?
– Но что-то случилось? – спросил Джон-Грейди.
Слепой улыбнулся своей болезненной слепой улыбкой.
– Ага, почуял подвох! – сказал он.
– Вроде того.
– Все правильно. Ничем хорошим это не кончилось. Может быть, из этой сказки можно извлечь мораль. А может, и нельзя. Оставляю это на твое усмотрение.
– Так что же случилось?
– Судьба человека, чью жизнь навсегда изменила просьба умирающего, в конце концов оказалась совершенно загублена. Тот ребенок стал главным в его жизни. Стал чем-то большим, чем сама жизнь. Сказать, что он полюбил того ребенка до безумия, – значит ничего не сказать. И тем не менее все вышло скверно. Опять-таки я верую, что намерения умирающего были самыми лучшими. Но допустим и иной взгляд. Это ведь не первый случай, когда отец приносит в жертву сына… Крестный сын рос неуправляемым и своенравным. Стал преступником. Мелким воришкой. Игроком. За ним много чего водилось. В конце концов, зимой одна тысяча девятьсот седьмого, находясь в городе Охинага, он убил человека. В это время ему было от роду девятнадцать лет. Возраст, где-то близкий к твоему, наверное.
– Такой же.
– Да. Может быть, такова была его судьба. Может быть, никакой padrino не уберег бы его от него самого. Никакой отец. Тот padrino все свое состояние ухнул на взятки и на адвокатов. Все зря. Такая дорога, если на нее встать, конца не имеет, и он умер в нищете и одиночестве. Но не ожесточился. И даже мысли не допускал о том, что его, может быть, предали. Когда-то он был сильным и даже безжалостным человеком, но любовь делает людей глупцами. Я сам таков, так что говорить это имею право. Под ее влиянием мы напрочь забываем об осмотрительности и вновь о ней вспоминаем, только если судьбе будет угодно обратить на нас некую толику милосердия. Бывает, что очень малую. Или вообще никакой… Говорят о какой-то слепой судьбе, которая бессмысленна и бесцельна. Но что за штука такая эта судьба? В этом мире каждому действию, после которого нет пути назад, предшествует другое, а тому еще одно и так далее. Получается лестница с невообразимым множеством ступеней. Люди думают, что, когда у них возникает выбор, они что-то решают. Но свобода наших действий ограничена тем, что нам дано. Возможность выбора теряется в путанице поколений, и каждое действие в этой путанице еще больше порабощает, ибо сводит на нет всякую альтернативу и еще крепче привязывает тебя к стенам и заграждениям, из которых и состоит жизнь. Если бы тот умерший мог простить своему врагу неправду, которая с ним творилась, все было бы иначе. Правда ли, что сын вознамерился отомстить за отца? Правда ли, что умерший принес сына в жертву? Наши планы обоснованы неким будущим, а будущего мы не знаем. Мир ежечасно меняет очертания и формы в зависимости от того, что перевесит, и сколько бы мы ни пытались разгадать, какую форму он примет, мы не имеем такой возможности. А имеем мы только Закон Божий и благоразумие ему следовать, если захотим.
Маэстро наклонился вперед и сложил руки перед собой. Винный бокал у него был пуст, он взял его, поднял.
– Тем, кто лишен зрения, – сказал он, – приходится полагаться на память о прошлом. Если я не хочу выглядеть глупо, пытаясь выпить из пустого бокала, я должен помнить, выпил ли я его весь или нет. Так и тот человек, который стал padrino. По тому, что я рассказал о нем, можно подумать, будто он умер старцем, но это не так. Он был моложе, чем я сейчас. Из моих слов выходит, что щепетильность, с которой он исполнял свой долг, была продиктована ему совестью, или ощущением прикованного к нему внимания мира, или и тем и другим. Но эта догадка быстро отпадает. Действия его были вызваны любовью к чаду, ставшему причиной его горя, если это было горе. А вы что об этом думаете?
– Не знаю.
– И я не знаю. Знаю только, что каждое действие, в котором нет сердца, в конце концов обнаружит свою тщетность. Каждое мелкое движение.
Посидели в молчании. И во всем зале вокруг них стояла тишина. Джон-Грейди смотрел, как сливаются капли воды на стоящем перед ним запотевшем бокале, к которому он так и не притронулся. Слепой поставил свой бокал опять на стол и оттолкнул от себя.
– Вы эту девушку очень любите?
– Больше жизни.
– Alcahuete тоже в нее влюблен.
– Тибурсио?
– Нет. Главный alcahuete.
– Эдуардо.
– Да.
Посидели тихо. Во внешнем зале собрались музыканты, они уже раскладывали свои инструменты. Джон-Грейди сидел, глядя в пол. Немного посидев так, поднял взгляд:
– Как вы думаете, старухе можно верить?
– ¿La Tuerta?[183]
– Да.
– О господи! – тихо произнес слепой.
– Старуха все время говорит ей, что она удачно выйдет замуж.
– Старуха – это же мать Тибурсио!
Джона-Грейди так и отбросило на спинку стула. Он так и замер с ошарашенным видом. Смотрел при этом на дочь слепого. А она на него. Тихая. Добрая. Непроницаемая.
– А вы не знали?
– Нет. А она знает? Хотя что я говорю? Она-то, конечно, знает.
– Да.
– А она знает, что Эдуардо влюблен в нее?
– Да.
Музыканты завели какую-то простенькую барочную партиту. На выделенной для танцев площадке задвигались престарелые пары. Слепой сидел сложив руки на столе перед собой.
– Она уверена, что Эдуардо убьет ее, – сказал Джон-Грейди.
Слепой кивнул.
– Вы тоже думаете, что он способен ее убить?
– Да, – сказал маэстро. – Я верю, что он на это способен.
– Поэтому вы и не хотите быть ее посаженым отцом?
– Да. Именно поэтому.
– Это навлекло бы ответственность и на вас.
– Да.
По выметенному и отшлифованному бетонному полу с одеревенелой правильностью скользили пары. Танцующие двигались с ветхозаветной грацией, как массовка в фильме.
– И что, по-вашему, мне теперь делать?
– Я не могу вам советовать.
– Вы не хотите.
– Нет. Я не хочу.
– Я бы бросил ее, если бы думал, что не в силах ее защитить.
– Думать можно все что угодно.
– То есть в том, что я в силах, вы сомневаетесь.
– Я думаю, что трудности могут превзойти ваши ожидания.
– И что же мне делать?
Слепой посидел помолчал. Потом сказал:
– Вы поймите. У меня нет уверенности. А дело это серьезное.
Он провел рукой по столешнице. Как будто разглаживает перед собой что-то невидимое.
– Вы хотите, чтобы я выдал вам некий секрет главного alcahuete. Обнажил бы перед вами какую-то его слабость. Но девушка как раз и есть эта его слабость.
– Как, по-вашему, мне следует поступить?
– Молить Господа.
– А-а.
– Вы будете это делать?
– Нет.
– Почему?
– Не знаю.
– Вы неверующий?
– Не в этом дело.
– А, потому что девушка – mujerzuela?[184]
– Не знаю. Может быть.
Слепой посидел молча.
– Танцуют, – сказал он.
– Да.
– Это не причина.
– Что «не причина»?
– То, что она проститутка.
– Нет.
– А можете вы ее все-таки бросить? Честно.
– Не знаю.
– Если да, то вы бы сами не знали, о чем вам молиться.
– Нет. Если бы да, я бы и впрямь не знал, чего просить.
Слепой кивнул. Склонился вперед. Локтем оперся о стол, а лбом уткнулся в основание большого пальца, будто исповедник. Со стороны казалось, будто он увлеченно слушает музыку.
– Вы познакомились с ней еще до того, как она попала в «Белое озеро»? – спросил он.
– Я видел ее раньше. Да.
– В «Ла-Венаде»?
– Да.
– Как и он.
– Да. Наверное.
– Там все и началось.
– Да.
– Он cuchillero. Filero[185], как говорят в здешних местах. Тоже ведь своего рода квалификация. Серьезный человек.
– Я тоже человек серьезный.
– Разумеется. Если бы вы таким не были, не было бы и проблемы.
Джон-Грейди вгляделся в ничего не выражающее лицо напротив. Закрытое для мира ровно так же, как мир закрыт для него.
– Что вы хотите этим сказать?
– Абсолютно ничего.
– Он влюблен в нее?
– Да.
– Но может запросто ее убить?
– Да.
– Вона как.
– Вот так. Разрешите, я вам только вот что еще скажу. Ваша любовь напрочь лишена друзей. Вы думаете, что друзья есть, но их нет. Ни одного. Ей не сочувствует, может быть, даже Господь.
– А вы?
– Себя я не считаю. Если бы я мог видеть будущее, я бы вам сказал. Но я не могу.
– По-вашему, я дурак.
– Нет, я так не думаю.
– А если и думаете, то не скажете.
– Впрямую – нет, но лгать я бы не стал. Повторяю, я так не думаю. Мужчина всегда вправе пытаться завоевать свою любовь.
– Даже если это убьет его?
– Думаю, да. Да. Даже если так.
Выкатив последнюю тачку мусора с кухонного двора к костру и перевернув ее, он отступил и стал смотреть, как темно-оранжевое пламя изрыгает клубы дыма, почти черные на фоне сумеречного неба. Провел тыльной стороной ладони по лбу, нагнулся, вновь взялся за рукояти тачки и покатил ее к тому месту, где стоял пикап; там водрузил ее в кузов, поднял и запер на задвижки задний борт, после чего вошел в дом. Там Эктор, пятясь, заканчивал подметать пол веником. Из другой комнаты они притащили кухонный стол, потом внесли стулья. Взяв с серванта лампу, Эктор поставил ее на стол, снял с нее стекло и зажег фитиль. Задул спичку, поставил стекло на место и, повернув медное колесико, отрегулировал пламя.
– А где santo?[186] – спросил он.
– А, он еще в машине. Пойду схожу за ним.
Сходив к пикапу, забрал остававшиеся в кабине вещи. Грубую деревянную фигурку святого поставил на туалетный столик, распаковал постельное белье и принялся застилать кровать. Эктор стоял в дверях:
– Тебе помочь?
– Да нет, спасибо.
Эктор закурил, прислонившись к дверному косяку. Джон-Грейди разгладил простыни, взялся за наволочки. Развернул их, всунул в них перьевые подушки, затем развернул одеяло, подаренное ему Сокорро, накрыл им разостланную постель. Эктор с зажатой в зубах сигаретой подошел с другой стороны кровати, вместе они разгладили одеяло и отступили.
– Думаю, мы все сделали, – сказал Джон-Грейди.
Они возвратились в кухню, там Джон-Грейди наклонился над лампой, прикрыл ладонью отверстие лампового стекла и задул пламя, после чего они вышли во двор и затворили за собой дверь. Когда шли уже по двору, Джон-Грейди обернулся, еще раз бросил взгляд на домик. Вечер стоял ненастный. Все небо в тучах, тьма и холод. Вот и пикап.
– Там тебя ужином-то покормят?
– Да, – сказал Эктор. – Конечно.
– А то, если хочешь, можно поесть тут, в доме.
– Ничего, не беспокойся.
Сели в машину, захлопнули дверцы. Джон-Грейди завел двигатель.
– А она в седле-то как? – спросил Эктор.
– Нормально. Ездить верхом умеет.
Выехали со двора и покатили по ухабистой дороге под звяканье и грохот инструментов в кузове.
– ¿En qué piensas?[187] – спросил Эктор.
– Nada[188].
Грузовик полз вперевалку, на второй передаче, полосы света от его фар метались. После первого поворота дороги на равнине внизу показались городские огни, до которых было миль тридцать.
– А наверху тут бывает холодновато, – сказал Эктор.
– Н-да.
– Ты уже пробовал ночевать здесь?
– Ночевать – нет, но я пару раз задерживался за полночь. – Он покосился на Эктора; тот, достав из кармана рубашки курительные принадлежности, сидел, скручивая сигарету. – ¿Tienes tus dudas?[189]
Тот пожал плечами. Чиркнув по ногтю большого пальца, зажег спичку, прикурил, задул спичку.
– Hombre de precautión[190], – сказал он.
– ¿Yo?[191]
– Yo[192].
Сидевшие в дорожной пыли две совы повернули свои бледные, формой напоминающие сердце физиономии на свет фар, обе моргнули и, на мгновенье показав белую изнанку крыльев, взлетели столь бесшумно, будто это возносятся две души; ушли куда-то вверх и исчезли во тьме.
– Buhos[193], – сказал Джон-Грейди.
– Lechugas[194].
– Tecolotes[195].
Эктор улыбнулся. Затянулся сигаретой. Его темное лицо отразилось в темном стекле.
– Quizás[196], – сказал он.
– Puede ser[197].
– Puede ser. Sí.
Когда он вошел в кухню, Орен все еще сидел за столом. Он повесил шляпу, прошел к раковине, помылся и взял кружку кофе. Из своей комнаты вышла Сокорро, зашикав, отогнала его от плиты, и он унес кофе к столу и сел. Оторвавшись от газеты, Орен бросил на него взгляд.
– Что пишут новенького, Орен?
– В смысле хорошего или в смысле плохого?
– Не знаю. Выбери что-нибудь посерединке.
– Посерединке у них не бывает. А то это была бы не новость.
– Ну, наверное.
– Дочку Макгрегора выбрали королевой «Солнечного карнавала». Ты ее видел вообще?
– Нет.
– Миленькая. Как дела с ремонтом развалюхи?
– Нормально движутся.
Сокорро поставила перед ним тарелку и рядом еще одну, прикрытую тряпочкой, – с поджаренным хлебом.
– Но она ведь не какая-нибудь городская цаца? Или где?
– Нет.
– Это хорошо.
– Ну-у… Хорошо.
– Парэм говорит, она на щенка похожа, только веснушчатая.
– Он меня держит за сумасшедшего.
– Что ж, ты, может быть, слегка того. А он, может быть, слегка ревнует.
Орен сидит смотрит, как парень ест. Отхлебнул кофе.
– Когда я женился, мои кореша все говорили, что я спятил. Говорили, что я пожалею.
– И как? Пожалели?
– Нет. Из этого вышел пшик. Но я не жалел. Ее-то вины в том не было.
– А что случилось?
– Да даже и не знаю. Много чего. В основном то, что я не смог ужиться с ее родней. Мамаша у нее была – это кошмар какой-то. Я-то думал, навидался я в жизни злобных теток, а оказалось – нет. Если бы ее старик прожил дольше, у меня, может, и был бы шанс. Но у него было больное сердце. Я видел, как все это приближалось. И когда я справлялся о его здоровье, у меня это был не просто дежурный вопрос. В конце концов он слег и умер, и тут появилась она. Со всеми пожитками. Ну и настал моему житью женатому конец.
Он взял со стола свои сигареты, прикурил. Задумчиво пустил через всю комнату струю дыма. От парня взгляд не отводил.
– Мы прожили с ней три года, почти день в день. Она, бывало, купала меня – хочешь верь, хочешь нет. И мне она очень нравилась. А когда замуж выходила, прямо что сирота была.
– Сочувствую.
– Мужику ведь, когда женится, откуда знать, что будет дальше. Ему-то кажется, что он знает, только куда там.
– Наверное, вы правы.
– Если ты честно хочешь знать, чтó у тебя не в порядке и что надо делать, чтобы исправиться, всего-то и надо – пустить в свой дом ее тестя с тещей. Тебе в этом вопросе наведут полную ясность, это я гарантирую.
– У моей вообще родных нет никого.
– Это хорошо, – сказал Орен. – На этот счет ты выступил круче некуда.
После ухода Орена он долго сидел, попивая кофе. В окно было видно, как далеко на юге, на самом краешке неба, во тьме над Мексикой тонкими змеиными языками беззвучно выскакивают молнии. Звук при этом был один-единственный – тиканье часов в коридоре.
Вошел в конюшню, смотрит – у Билли еще горит свет. Прошел мимо – к деннику, где держал щенка, посадил его, поскуливающего и пытающегося выкрутиться из рук, на сгиб локтя, принес в свой закуток. В дверях своего закутка остановился, оглянулся и позвал:
– Эй, ты не спишь?
Отпихнув полог, пошарил в темноте, отыскивая шнурок выключателя.
– Привет, – отозвался Билли.
Он улыбнулся. Выключатель дергать не стал, сел в темноте на койку, почесывая брюшко щенка. Пахло лошадьми. На дворе разыгрался ветер, от его порыва загремел плохо закрепленный лист кровельного железа в дальнем конце конюшни, но налетевший ветер сразу стих. В помещении было прохладно, и появилась мысль, не затопить ли маленький керосиновый обогреватель, но, подумав, он только скинул сапоги и штаны, опустил щенка в его коробку и заполз под одеяло. Ветер снаружи и холод в комнате напомнили о зимних ночах на равнинах Северного Техаса, где он жил в доме своего деда. Там точно так же, когда с севера налетала буря, прерия вокруг дома вдруг освещалась белым при внезапных вспышках молний, а дом сотрясался под ударами грома. Как раз в такие же точно ночи и такие же утра в тот год, когда ему впервые доверили жеребенка, он, бывало, вставал, завернутый в одеяло, и скорей в конюшню, – во дворе приходилось налегать на ветер, а первые капли дождя били хлестко, как камешки; дальше надо было пройти весь длинный конюшенный проход, и он шел по нему, похожий на закутанного в саван беженца, и полутьма прорезалась быстрым стаккато полосок света от прерывистых дощатых стен, когда один за другим, мельком, только на краткий миг белой вспышки открывались электрические просцениумы, и вот он уже в нужном деннике, где стоит маленькая лошадка, стоит и ждет его; он отпирал дверь, садился на солому, обнимал животное за шею и так держал, пока оно не перестанет дрожать. Он проводил так всю ночь и все еще сидел там утром, когда в конюшню входил Артуро, чтобы задать лошадям корму. Домой его обычно провожал Артуро, который из всех домашних один в этот час не спал, и он шел с ним рядом, отряхивая одеяло от приставшей соломы. Шел и молчал, будто он юный лорд. Будто он не лишен наследства войной и военной машинерией. В ранней юности все его грезы были об одном: прийти на помощь кому-то или чему-то испуганному и помочь. Нечто подобное, бывает, снится ему до сих пор. А еще вот: он стоит посреди комнаты в черном костюме и завязывает новый черный галстук, который надевал лишь однажды – в холодный и ветреный день, когда хоронили деда. И вот на другом таком же промозглом рассвете перед работой на ранчо Мэка Макговерна он стоит в своей выгородке конюшни в другом таком же костюме, и две половинки картонной коробки, в которой костюм доставили, лежат на койке пустые, если не считать разворошенной гофрированной бумаги, а рядом ленточка и нож, которым он ее разрезал (нож-то еще отцовский), а в дверях стоит Билли, на него смотрит. Вот застегнул пиджак, повернулся. Перед собой держит руки, скрещенные в запястьях. Маленькое зеркальце, которое он пристроил на один из продольных брусьев два на четыре дюйма, вмещает в себя всю грубую, в торчащих гвоздях, стену помещения и его лицо, бледное-бледное. Может, из-за света, который зима разлила окрест. Чуть наклонившись, Билли сплюнул в солому, повернулся и двинулся по проходу – это он в дом пошел, завтракать.








