Текст книги "Цикл "Пограничная трилогия"+Романы вне цикла. Компиляция. 1-5"
Автор книги: Кормак Маккарти
Жанр:
Вестерны
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 92 страниц)
– Ты думаешь, эта страна из тех, куда можно вторгаться и делать здесь что угодно?
– Я никогда так не думал. Я вообще никогда не думал об этой стране ни так ни эдак.
– Вот именно, – сказал молодой асьендадо.
– Мы просто шли здесь, проходили мимо, – сказал мальчик. – Мы никого не трогали. Queríamos pasar, по más.[180]
– ¿Pasar о trespasar?[181]
Мальчик отвернулся, сплюнул в грязь. Он чувствовал, как волчица жмется к его ноге. Сказал, что следы волчицы вели из Мексики. И что волки о границах не знают. Молодой дон кивнул, словно бы соглашаясь, но сказал при этом, что совершенно не важно, о чем волки знают, а о чем нет, потому что если волк пересек границу, тем хуже для волка, ибо граница существует от него независимо.
Зрители закивали, загомонили. Взгляды устремились на мальчика: что он ответит? Но он сказал лишь, что, если ему будет позволено, он вернется с волком в Америку и выплатит любой положенный штраф, но асьендадо покачал головой. Сказал, что об этом вести речь поздновато: альгуасил уже конфисковал волка, заменив этим взимание portazgo.[182] На слова мальчика о том, что он не знал, что за проход по стране от него потребуют плату, асьендадо ответил, что в таком случае ты, дескать, сам мало чем отличаешься от волка.
Все ждали. Мальчик возвел глаза горе – туда, где клубы поднятой пыли и дыма, освещенные снизу, медленными извивами расползались среди стропил. Обвел взглядом толпу, пытаясь всматриваться в лица: неужто здесь нет никого, к кому можно было бы обратиться, ни одного человека, который понял бы и поддержал его, но разглядеть ничего не смог. Наклонился, расстегнул кожаный ошейник на шее волчицы, снял его и снова выпрямился. Помещичий отпрыск достал из-за пояса короткоствольный револьвер.
– Agarrala,[183] – проговорил он.
Мальчик не двигался. В толпе еще несколько человек вытащили оружие. Он был как человек на эшафоте, который ищет в толпе того, кто был бы близок ему по духу. Бесплодные попытки, пусть даже каждый из них, не ровен час, запросто может оказаться в подобном положении. Он посмотрел на молодого дона. Понял, что тот волчицу неминуемо застрелит. Потянулся вниз и, вновь обернув ошейником окровавленную вздыбленную шерсть волчьей шеи, застегнул его.
– Ponga la cadena,[184] – сказал асьендадо.
Что ж, пристегнул и цепь. Нагнулся, поднял конец цепи с карабином, прицепил его к кольцу ошейника. Потом бросил цепь в грязь и отступил от волчицы. Карманное оружие исчезло так же беззвучно, как и появилось.
Для него освободили проход и смотрели, как он уходит. Снаружи еще похолодало, в ночном воздухе пахло печным дымком: в домах работников готовили ужин. Кто-то за ним затворил дверь. Прямоугольное поле света, в котором он стоял, медленно сузилось, и тень от двери соединилась с темнотой. Внутри деревянно стукнул опущенный в гнезда брус засова. Во тьме Билли вернулся к хлеву, позади которого у коновязи дожидались лошади. Молоденький мосо встал ему навстречу, поздоровался. Билли кивнул ему, прошел мимо и, подойдя к своему коню, отвязал чумбур, поседлал и взнуздал его. Снял притороченное к седлу одеяло и набросил на плечи. После чего сел верхом и проехал мимо стоящих лошадей, еще раз кивнул мосо, коснулся шляпы и направил коня к дому.
Ворота патио были закрыты. Он спешился, отворил их и снова взобрался в седло. Нагнувшись вперед, проехал под арку и двинулся по проходу, шурша болтающимися стременами по штукатурке и звякая о железные столбики. Дворик был вымощен керамической плиткой, и конские копыта щелкали по ней так громко, что девушки-служанки, отрываясь от дел, высовывались посмотреть. И застывали со скатертями, тарелками и корзинами в руках. Вдоль стены все еще горели на высоких подпорках керосиновые лампы, и дорожку то и дело перечеркивали дерганые тени охотящихся летучих мышей, исчезали, появлялись, пересекали в обратном направлении. Верхом он проехал через двор, кивнул женщинам, потом, склонившись с седла, взял с блюда пирожок empanada, остановился, съел. Конь потянулся своей длинной мордой к столу, но Билли ему не позволил. Пирожок был с копченым мясом и острыми приправами, он съел его, наклонился снова, взял еще один. Женщины продолжили работу. Покончив с пирожками, он взял с подноса сладкое пирожное и съел, понемногу продвигаясь на коне вдоль столов. Женщины при его приближении отходили. Снова и снова он кивал им: здравствуйте, добрый вечер… Взял еще одно пирожное и, пока ел его, объехал весь двор по кругу, при этом конь вздрагивал, когда мимо проносились летучие мыши, а потом он опять проехал в ворота и пустил коня по подъездной дорожке. Через некоторое время одна из женщин вышла в патио и заперла за ним ворота.
Выехав на дорогу, он повернул на юг и медленно поехал к городку. Взвизги и лай собак сзади умолкли. На востоке над горами косо повисла половинка луны, похожая на глаз, прищуренный в гневе.
Показались огоньки первых домов колонии, вот они уже близко, но вдруг он резко осадил коня. Потом развернул его и поскакал обратно.
Остановившись у двери амбара, он высвободил из стремени сапог и каблуком стукнул в дверь. Дверь сотряслась, громыхнув брусом засова. Изнутри слышались выкрики, а из сарая, примыкающего к амбару с другой стороны, – собачьи завывания. Никто не вышел. Объехав здание, он зашел сзади, направив коня в узкий проход между стеной амбара и сараем, превращенным в вольер для собак. У стены на корточках сидели несколько мужчин. Встали. Он им кивнул, спешился, вынул из седельной кобуры винтовку, связал поводья вместе и набросил их на столбик у входа в сарай, после чего прошел мимо мужчин, распахнул дверь и вошел внутрь.
Никто не обратил на него внимания. Когда, продравшись сквозь толпу, он оказался у загородки, волчица была на арене одна и являла собой печальное зрелище. Возвратившись к центральному колу, она прилегла у него, но голова у нее не держалась, лежала в грязи, высунутый язык тоже был вывален в грязь, окровавленная и заляпанная грязью шерсть свалялась, а желтые глаза смотрели в никуда. Она дралась уже чуть ли не два часа, выдержав парные атаки лучшей половины всех псов, приведенных на feria. С дальней стороны загородки двое помощников арбитра уже подвели двух королевских оранов, но тут вышла заминка: между арбитром и молодым асьендадо разгорелся какой-то спор. Около оранов образовалась пустота; натянув поводки, они щелкали зубами и рвались, вскакивая на задние лапы; чтобы их сдерживать, помощникам арбитра приходилось упираться каблуками. В поднятой пыли поблескивали частицы кварца. Наготове стоял aguador[185] с ведром воды.
Билли переступил через заборчик, подошел к волчице, на ходу досылая патрон в патронник, в трех метрах от нее остановился, прижал приклад к плечу, прицелился в окровавленную голову и выстрелил.
В закрытом пространстве амбара выстрел ударил по ушам, все смолкли. Ораны, заскулив, уже на четырех ногах закружились, прячась за спины своих водителей. Никто не двинулся. Голубоватый пороховой дымок висел в воздухе. Волчица, вытянувшись, лежала мертвой.
Опустив винтовку, он дернул за рычаг, на лету поймал ладонью кувыркающуюся, еще горячую гильзу, сунул в карман, после чего, задвинув затвор на место, выпрямился, придерживая взведенный курок большим пальцем. Оглядел окружающую толпу. Все молчали. Некоторые заозирались, но на сей раз к оградке вышел не сын хозяина, а патрульный службы альгуасила – тот, которого в последний раз видели на улице приречной колонии, когда он насмеялся над каретеро, бросив в него его же собственной курткой. Перешагнув загородку, он вышел на арену и потребовал, чтобы мальчик отдал винтовку. Тот не шелохнулся. Патрульный расстегнул кобуру и вытащил самозарядный армейский кольт с заранее взведенным курком.
– Déme la carabina,[186] – процедил он.
Мальчик посмотрел на волчицу. Окинул взглядом толпу. В глазах все плыло, но он курок не опускал и не спешил отдавать винтовку. Патрульный поднял пистолет и прицелился ему в грудь. Зрители по другую сторону заборчика попадали кто на колени, кто на корточки, а кое-кто даже повалился лицом в грязь, обхватив голову руками. В тишине слышалось лишь тихое поскуливание одной из собак. И тут раздался голос с трибуны.
– Bastante, – сказал голос. – No le molesta.[187]
То был альгуасил. Все повернулись к нему. Он встал с курящейся сигарой в руке в одном из задних рядов грубо сколоченной дощатой трибуны, где сидел среди мужчин, которые по большей части тоже курили сигары и были в дорогих, семииксовых касторовых шляпах.{33} Он сделал рукой успокоительный жест. Мол, ладно вам, хватит, хватит. Дескать, пусть парень подымет ствол вверх, и его никто не тронет. Патрульный опустил пистолет, и зрители по другую сторону арены принялись вставать с земли и отряхиваться. Мальчик положил винтовку стволом на плечо и большим пальцем опустил курок. Обратил взгляд на альгуасила. Тот сделал рукой небрежный жест, как бы брезгливо отмахнувшись тыльной стороной ладони. Ему этот жест был адресован или толпе в целом, Билли не понял, но зрители сразу опять начали между собой переговариваться, и кто-то отворил дверь амбара в холодную зимнюю ночь.
Через штакетник оградки переступил человек, которому была обещана шкура. Обошел мертвую волчицу вокруг и встал над ней с охотничьим ножом в руке. Мальчик спросил его, сколько эту шкура стоит, тот пожал плечами. Опасливо покосился на мальчика.
– ¿Cuánto quiere por él?[188] – спросил мальчик.
– ¿El cuero?[189]
– La loba.[190]
Претендент на шкуру поглядел на волчицу, поглядел на мальчика. И сказал, что шкура стоит пятьдесят песо.
– ¿Acepta la carabina?[191] – спросил мальчик.
Брови претендента полезли вверх, но он тут же взял себя в руки.
– ¿Es un huinche?[192] – переспросил он.
– Claro. Cuarenta у cuatro.[193]
Он снял с плеча винтовку и подал мужчине. Качнув скобой Генри, тот открыл и закрыл затвор. Наклонился и поднял из грязи вылетевший патрон, вытер его о рукав рубашки и отправил назад в окошко магазина. Направил стволом вверх и прицелился в огни над головой. Винтовка стоила десятка испорченных волчьих шкур, но он долго взвешивал ее на руке и смотрел на мальчика, прежде чем согласиться.
– Bueno,[194] – наконец сказал он.
Взял винтовку на плечо и протянул руку. Глянув на его руку сверху вниз, мальчик помедлил, но потом взял ее, и этим рукопожатием они скрепили сделку, заключенную в центре петушиной арены; народ тем временем валил мимо них, устремившись к открытой двери. Проходя мимо, мужчины смотрели на мальчика изучающими черными глазами, но если и были разочарованы сорванным зрелищем, то виду не подавали, потому что и сами были гостями асьендадо и альгуасила и держали свое мнение при себе, как в их стране положено. Претендент на шкуру спросил мальчика, нет ли у него еще патронов к винтовке, но тот лишь покачал головой, стал на колени и поднял с земли обвисающее на руках тело волчицы, которое при всей ее худобе было таким тяжелым, что он его еле нес; он пересек арену, шагнул через загородку и направился к задней двери, а ее голова моталась, и медленные капли крови падали вдоль его пути.
Прежде чем выехать из асьенды, он завернул волчицу в остатки простыни, которой его снабдила жена владельца ранчо, и уложил ее поперек луки седла. Двор был полон разъезжающихся гостей с их громогласной перекличкой. Под ноги коня бросались лающие собаки, конь шарахался, взбрыкивая и оступаясь. Вот позади остались распахнутые двери амбара, потом парадные ворота имения, потом мимо пошли поля, где-то тут уже и река неподалеку, и всю дорогу ему приходилось наклоняться с седла и шляпой отмахиваться от наиболее настырных из собак. На юге над городком в небе появились ракеты – длинной искристой дугой взлетает вверх, во тьме выбрасывает светящуюся гроздь и опадает медленными раскаленными конфетти. Хлопок разрыва долетал гораздо позже вспышки, и на каждую вспышку света накладывались смазанные тени предыдущих. Доехав до реки, он свернул вниз по течению и пустил коня через перекаты мелководья на широкую галечную косу. По небу пролетела стая уток, во тьме стремящихся в низовья. Слышно было хлопанье их крыльев. И какое-то время даже видно – когда с темной стороны горизонта они сместились к западу и пролетели на фоне неба. Городок с его огоньками празднества, пусть тускло и размыто, но игравшими даже в реке на черных медленных прибрежных водоворотах, он объехал стороной. Видел прогоревшее, еще дымящееся огненное колесо, вдруг возникшее за кустами. Посмотрел на горы – нет ли здесь подхода прямо к ним. Запах дующего с воды ветра отдавал мокрым металлом. Почувствовал кровь волчицы на своем бедре: просочившись сквозь ее саван, она пропитала брюки; он потрогал рукой свою ногу и лизнул ладонь – на вкус ее кровь была неотличима от его собственной. Фейерверк прекратился. Половинка луны зависла над черным рогом утеса.
У слияния рек он пересек широкий галечный пляж и пустил коня через русло; войдя в воду, конь посмотрел туда же, куда и он, – на север, вдаль, откуда в темноте, холодная и чистая, неслась река. Он чуть было не потянулся за винтовкой – достать из кобуры, чтобы не мочить лишний раз, – но спохватился и лишь направил коня туда, где помельче.
Нутром чувствовал, как ступает по окатанным булыжникам речного дна конь, слышал, как вода бурлит, обтекая его ноги. Вот вода подошла коню под брюхо, и Билли ощутил холод – это она потекла в сапоги. И тут над городом взвилась последняя одинокая ракета, открыв всем взорам всадника на середине реки и местность вокруг, ближний берег, где странными тенями обозначился береговой ракитник и бледные валуны. Последняя собака, которая еще в городке учуяла запах волка и с тех пор их преследовала, застыла на берегу, стоя на трех ногах, словно обездвиженная этим неверным светом, а затем все опять ухнуло во тьму, из которой на миг было выхвачено.
Преодолев брод, капая и обтекая, они выбрались из реки, Билли оглянулся на темнеющий городок и пустил коня проламываться через тростники; после них пошел береговой ивняк, а потом он поехал на запад, прямо к горам. Ехал и пел – то старые песни, которые когда-то в былые времена напевал отец, то грустную corrido[195] на испанском – ее он слышал еще от бабушки, – в ней говорилось о храброй soldadera, которая взяла из рук павшего возлюбленного винтовку и вместо него стала биться с врагом во время старинной не то войны, не то иной какой смертельной заварухи. Ночь была ясной, и, пока он ехал, луна скрылась за выступом горы, а на востоке, где тьма была непроглядней всего, одна за другой стали зажигаться звезды. Они ехали по сухому руслу ручья, когда внезапно ночь похолодала – так, словно бы ушедшая луна могла давать тепло. Все выше поднимались они по отрогам, и всю ночь он ехал и тихонько пел.
К тому времени, когда показались первые осыпи, а над ними высокие скальные обрывы гор Пиларес, недалек уже был рассвет. Съехав на травянистое болотце, он спешился и бросил поводья. Все брюки у него задубели от крови. Он взял волчицу на руки и опустил на землю; развернул простыню. Ее тело было холодным и закостенелым, от запекшейся крови шерсть сделалась даже колючей. Он отвел коня назад к ручью и, оставив его у воды, пошел искать по берегам топливо для костра. На южных склонах тявкали и подвывали койоты, да и откуда-то сверху, где только каменные темные громады, тоже раздавались их голоса, казавшиеся криками, исторгаемыми самим существом ночи.
Он развел костер, вынул, приподняв волчицу, из-под нее простыню, отнес к ручью и там, сидя в темноте у воды, отстирал кровь, потом принес простыню обратно, пошел в заросли каменного дерева и наделал палок с развилками. Камнем забил у огня две палки в землю, положил на развилки третью и на нее повесил простыню, которая в свете костра сразу окуталась паром, сделавшись похожей на освещенный театральный задник, воздвигнутый в каком-то диком уединении, куда для отправления тайного обряда удалились сектанты, которых то ли вытеснили туда их конкуренты по религии, то ли они просто укрылись в ночи, страшась своих же собственных ритуалов. Билли закутался в одеяло и, дрожа от холода, сидел, ждал рассвета, когда можно будет поискать место, где похоронить волчицу. Через некоторое время от ручья пришел конь, таща за собой по опавшей листве мокрые поводья, и тоже встал у огня.
Заснул Билли сидя, положив руки перед собой ладонями вверх, как ненароком задремавший кающийся грешник. Когда проснулся, было еще темно. Костер прогорел, лишь кое-где на углях вспыхивали последние мелкие язычки пламени. Он подбросил дров, снял шляпу и сызнова раздул ею огонь. Огляделся в поисках коня, но того было что-то не видно. По всем каменным бастионам Пиларес по-прежнему перекликались койоты, но на востоке начинало слегка сереть. Он подошел к волчице, сел на корточки и коснулся ее шерсти. Потрогал холодные совершенные зубы. Обращенный к огню ее глаз ничего не отражал, и он закрыл его большим пальцем, сел с нею рядом, положил ладонь на ее окровавленный лоб и сам тоже закрыл глаза, чтобы увидеть, как она бежит среди гор, как мчится по сырой траве звездной ночью, торопясь, пока не распалось с восходом солнца щедрое единение существ, которые чередой проходят перед нею в ночи. Олени, зайцы, голуби и полевки своими запахами густо насыщают воздух – все для нее, все ей на радость, все народы и племена этого единственно возможного из миров, каждый со своей предписанной Господом ролью, и она им своя, она неотделима от них. Где пробежит она – смолкают крики койотов, их будто выставили за дверь, когда здесь она, вся устрашение и диво. Он поднял ее окоченевшую голову из палой листвы и держал, пытаясь удержать то, чего удержать нельзя, что бежит уже среди гор, заставляя одновременно и ужасаться, и любоваться, как ужасаются, любуясь цветком, питающимся плотью; удержать то, что лежит в основе крови и костей, но во что им никогда не превратиться ни на каком алтаре и ни при каком воинском подвиге. То, чему мы склонны приписывать силу ваять, лепить и придавать форму темной материи мира, – ведь и впрямь, если уж ветер может и может дождь… Но удержать это нельзя никак и никогда, и не цветок это, а быстрота, охотница, сама охота, от которой приходит в ужас даже ветер, и лишиться ее мир не может.
II
Обреченные начинания навсегда делят жизнь на «прежде» и «теперь». Положив на луку седла, он отвез волчицу в горы и похоронил на высоком перевале под пирамидой камней. Крошечные волчата в ее брюхе почувствовали, как потянуло холодом, они беззвучно плакали в темноте, и он их всех похоронил, навалил сверху груду камней и увел коня прочь. Сам пошел дальше в горы. Выстрогал себе из ветки падуба лук, сделал стрелы из тонких прутьев. Задумал снова стать тем ребенком, которым никогда не был.
Неделями они скитались по высокогорью и превратились в тощего, полубезумного на вид мужчину и такого же коня, который щипал в горах скудную зимнюю траву и глодал лишайники на камнях, тогда как мальчик стрелами добывал форель, улучив миг, когда рыбина стоит над своей тенью, дрожащей на холодном каменном дне заводи, и тем питался, а еще ел зеленый нопал, а однажды ветреным днем, проходя высокой седловиной в горах, заметил ястреба, который на миг закрыл собою солнце, и его тень пробежала перед ним по траве так быстро, что конь испуганно прянул, а мальчик бросил взгляд вверх, где птица заложила вираж, снял с плеча лук, натянул и, пустив стрелу, смотрел, как она пошла в зенит, трепеща на ветру оперением, а потом по высокой дуге стала поворачивать, а ястреб летел по своей дуге и вдруг взмахнул крыльями, потому что стрела застряла у него в груди.
Ястреб забился, стал скатываться, потеряв ветровой поток, и исчез за выступом горы, вращаясь, как падающее перо. Билли поскакал его искать, но так ничего и не нашел. На скалах отыскал единственное пятнышко крови, уже высохшее на камне и потемневшее от ветра, и ничего больше. Он спешился, сел на землю у ног коня на ветру, сделал ножом надрез на краю ладони и смотрел, как медленно капли крови капают на камень. Двумя днями позже остановил коня на мысу, вдававшемся в реку Бависпе, и, оглядевшись, обнаружил, что река течет вспять. А если нет, тогда, значит, солнце садится сзади, то есть на востоке. Свой примитивный лагерь он разбил среди можжевелового бурелома и ночь прождал, что будет делать солнце, а что река, и утром, когда рассвет замаячил над дальними горами за широкой долиной впереди, понял, что проехал горный массив насквозь, туда, где вдоль восточных склонов река опять течет на север.
Углубился еще дальше в горы. Сидя на поваленном ветром стволе в горном лесу, где ясень перемежался деревом madroño,[196] вынул веревку и под пристальным взглядом коня отрезал кусок нужной длины. Встал, продернул веревку в шлевки джинсов, которые спадали с бедер, сложил и убрал нож.
– Есть-то нечего! – объяснил он коню.
Скитаясь по дикому высокогорью, он лежал, бывало, в холоде и тьме, слушая ветер и глядя, как в костре умирают последние угольки, как появляются на них красные волосяные трещинки, складываются в сетку, а потом угольки распадаются по линиям, которых не угадаешь наперед. Будто пытался в этих опытах с древесиной понять тайную геометрию, законы которой можно полностью выявить – так уж в этом мире заведено – только через мрак и тлен. Волков не слышал ни разу. Обтрепанный и оголодавший, на встревоженном коне неделей позже он въехал в горняцкий поселок Эль-Тигре.
Весь поселок – дюжина домиков, беспорядочно разбросанных по склону над крошечной горной долиной. На улицах никого. Остановил коня посреди немощеной улочки, и конь мрачно уставился на жалкие, крытые соломой лачуги со стенами из обмазанных глиной жердей и с дверным проемом, завешенным коровьей шкурой. Вновь тронул коня, но тут на улицу вышла женщина, подошла к нему, встала у стремени и, поглядев в мальчишеское лицо под шляпой, спросила, что с ним, не болен ли. Он сказал, нет. Просто голоден. Она велела ему слезть, и он спешился, снял с плеча лук и, повесив его на седельный рожок, пошел за ней к ее дому, конь за ним следом.
Его посадили в кухне, где было почти темно, настолько она была защищена от солнца, и дали глиняную миску каши из фасоли пинто и огромную железную эмалированную ложку. Единственным источником света была дыра в потолке для выхода дыма, а женщина сразу стала на колени у низенькой глиняной brasero[197] и на древнем треснутом комале принялась печь тортильи; над жаровней при этом вдоль почерневшей стены вился дымок, уходивший в дыру наверху. Снаружи доносилось кудахтанье кур, а в комнате, которая была еще темнее кухни, за занавеской из сшитых вместе дерюжных мешков, видимо, кто-то спал. Дом пропах дымом и прогорклым жиром, при этом в запахе дыма чувствовался слегка антисептический аромат сосны пиньон. Женщина переворачивала тортильи прямо пальцами; готовые наложила в глиняную миску и принесла ему. Он поблагодарил ее, сложил тортилью вдвое, обмакнул в фасолевую кашу и стал есть.
– ¿De dónde viene?[198] – спросила она.
– De los Estados Unidos.[199]
– ¿De Texas?[200]
– Nuevo Mexico.[201]
– Que lindo,[202] – сказала она.
– ¿Lo conoce?[203]
– No.[204]
Он ел, она смотрела.
– ¿Es minero?[205] – спросила она.
– Vaquero.[206]
– Ay, vaquero.[207]
Когда он все съел и последним куском тортильи подобрал остатки, она собрала посуду и унесла в другой конец кухни; положила в ведро. Вернувшись, придвинула к столу скамью, сколоченную из горбыля, села напротив и, с интересом заглянув ему в лицо, спросила:
– ¿Adonde va?[208]
А он и сам не знал. Стал озадаченно озираться. На голой глиняной стене, прибитый деревянным колышком, красовался календарь с цветной картинкой: «бьюик» 1927 года. Рядом женщина в меховой шубе и тюрбане. И он сказал, что сам не знает, куда едет. Посидели. Он кивнул в сторону завешенного мешковиной проема:
– ¿Es su marido?[209]
Она ответила, что нет. Сказала, что там сестра.
Он кивнул. Снова оглядел помещение, в котором смотреть было в любом случае не на что, протянул руку за спину, снял со спинки стула шляпу, отодвинул стул, шаркнувший ножками по глиняному полу, и встал.
– Muchísimas gracias,[210] – сказал он.
– Clarita,[211] – позвала женщина.
Она не отрывала от него глаз, и ему пришло в голову, что она, может быть, слегка не в себе. Она позвала снова. Повернулась и поглядела в сторону темной комнаты за пологом, потом подняла кверху палец.
– Momentito,[212] – сказала она.
Встала и ушла в комнату. Через несколько минут появилась снова. Немного театрально откинула к дверному косяку мешковину. На пороге появилась женщина, которая до этого спала; встала в дверях в замызганном розовом халате из искусственного шелка. Глянула на мальчика и опять отвернулась к сестре. Эта была, пожалуй, помоложе, но они были очень похожи. Снова подняла взгляд на мальчика. Он стоял, держа шляпу в руках. Ее сестра тоже стояла в дверях позади нее, драпируясь в складки пыльной и истрепанной мешковины с таким видом, будто выход к людям этой бывшей спящей – явление редкостное и необычайное. А сама она всего лишь вестница грядущего добра.{34} Спящая сестрица плотней запахнула свое одеяние, протянула руку и коснулась лица мальчика. Затем повернулась, ушла к себе за дверь и больше не появлялась. Мальчик поблагодарил хозяйку, надел шляпу, пихнул ломко хрустнувшую дверь из пересохшей шкуры и вышел на солнце, где дожидался конь.
Пока ехал через поселок по дороге, на которой не было ни рытвин, ни копытных отпечатков, ни иных признаков какой-либо осмысленной деятельности, по пути встретил двоих мужчин, стоявших в дверях дома; они ему что-то кричали и делали знаки руками. За плечом у него висел лук, и он подумал, что с таким вооружением, да к тому же одетый в почерневшие лохмотья, да на костлявой кляче в качестве транспортного средства, он, должно быть, имеет жалкий или глупый вид, но, рассмотрев насмешников более внимательно, решил, что вряд ли он выглядит хуже их, и поехал дальше.
Пересек небольшую долину и направился на запад, все дальше в горы. Он понятия не имел, долго ли пробыл в стране, но из всего, что обнаружил в ней хорошего и плохого, он вывел, что не боится больше ничего, что бы ему в здешних краях ни встретилось. А встречались ему с тех пор все больше дикие индейцы, живущие среди круч в своих убогих чозах и викиапах,{35} а также индейцы еще более дикие, жители пещер, и все они, вполне возможно, считали его сумасшедшим, судя по той заботе, которой окружали. Они кормили его, женщины стирали и чинили ему одежду, зашивали его сапоги сухожилиями из ястребиной лапы, пользуясь при этом самодельным шилом. Между собой они говорили на собственном наречии, а с ним на ломаном испанском. Рассказали ему, что большая часть их молодежи уходит работать либо на рудники, либо в города или на асьенды мексиканцев, но, вообще-то, они мексиканцам не доверяют. Нет, они с ними торгуют, не без этого, встречаясь главным образом в мелких деревушках у реки, приходят и на их празднества, стоят на границе между тьмой и светом, смотрят, но во всем остальном предпочитают держаться подальше. Еще рассказали, что у мексиканцев заведено обвинять их в преступлениях, которые те сами совершают между собой, – они как напьются, дескать, тут же друг друга и поубивают, а потом посылают солдат в горы хватать кого ни попадя. Когда он рассказал им, откуда пришел, к его удивлению выяснилось, что его страну они тоже знают, но говорить о ней все отказывались наотрез. Никто не соглашался поменяться с ним конями. Никто не спрашивал, зачем он пришел. Его лишь предупредили, чтобы держался в стороне от территории племени яки, которая лежит на западе, потому что яки его убьют. Потом женщины упаковали ему в дорогу еду – сушеное, похожее на кожаную подметку мясо, именуемое мачака, поджаренную кукурузу и запачканные сажей тортильи, после чего вперед вышел старик и обратился к нему на таком испанском, которого он почти не понимал; старик что-то с жаром ему втолковывал, глядя мальчику прямо в глаза и держась за его седло спереди и сзади, так что мальчик сидел у него чуть ли не на руках. Одет старик был нелепо и странно, в накидке, целиком покрытой вышитыми знаками и узорами по большей части геометрического вида, похожими на руководство по какой-то, может быть, игре. Украшения на нем были из нефрита и серебра, а длинные волосы казались нереально черными для столь почтенного возраста. Он сказал мальчику, что хотя тот и huérfano,[213] ему все-таки следует прекратить скитания и найти себе где-нибудь в этом мире место, потому что если он свои странствия продолжит, это может перерасти в страсть, которая уведет его от людей, а в конце концов и от себя самого. Еще старик сказал, что этот мир можно постичь лишь постольку, поскольку он существует в сердцах людей. Ибо мир лишь на первый взгляд кажется местом, где живут люди: на самом деле он сам живет у людей внутри, а значит, постичь его можно, только заглядывая в их сердца, научившись читать в них, но для этого надо жить с людьми, а не просто скитаться где-то от них поодаль. Сказал, что, конечно, самому huérfano сейчас может казаться, что среди людей ему не место, но он должен гнать от себя эту мысль, потому что в нем есть величие духа, которое, может быть, откроется людям, и тогда они захотят с ним сблизиться, причем окружающие будут нуждаться в нем не меньше, чем он нуждается в них, потому что он и они – одно целое. А напоследок он вновь напомнил, что хотя странствия сами по себе вещь хорошая, в них все же есть опасность. С этими словами он оторвал руки от седла, умолк и отступил. Мальчик поблагодарил его за добрые слова, но сказал, что сирота – это не о нем, а потом стал благодарить стоящих поодаль женщин, после чего повернул коня и поехал прочь. Все стояли, смотрели, как он уезжает. Минуя последний из плетеных ивовых викиапов, он оглянулся, посмотрел на остающихся, и тут вновь к нему обратил слова тот старик.
– Eres, – сказал он. – Eres huérfano.[214]
Но мальчик лишь поднял руку, коснулся шляпы и поехал дальше.
Через два дня он выехал на торную дорогу, проложенную через горы с востока на запад. В лесу зеленели падубы и мадроньо, тележные следы на дороге были, но немного. За весь день он не встретил на ней ни души. Дорога вывела на высокий перевал, где сделалась такой узкой, что скалы пестрели старыми шрамами от колесных ступиц, а за перевалом там и сям виднелись пирамиды из камней – обычные для этих мест mojoneros de muerte[215] – надгробия, воздвигнутые на тех местах, где очередной путешественник много лет назад погиб, убитый индейцами. Местность казалась пустынной и ненаселенной, на глаза не попадалась ни дичь, ни птица, то есть вообще ничего, лишь ветер и безмолвие.








