Текст книги "Цикл "Пограничная трилогия"+Романы вне цикла. Компиляция. 1-5"
Автор книги: Кормак Маккарти
Жанр:
Вестерны
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 92 страниц)
– Попей воды.
– Уже.
– Тогда спи давай.
На востоке начинало сереть. Билли встал и прислушался.
– Что слышно? – сказал Бойд.
– Ничего.
– Местечко мы выбрали – ох жутковатенькое.
– Знаю. Спи.
Билли сидел, нянчил ружье на коленях. Было слышно, как кони в прерии рвут траву.
– Ты спишь? – сказал он.
– Нет.
– Кстати, бумаги-то я забрал.
– На Ниньо?
– Ага.
– Не свисти.
– Правда-правда!
– Где же ты взял-то их?
– Они были у него в седельной сумке. Собирался положить туда пистолет, открыл, а они там и есть.
– Провалиться мне на этом месте!
Билли сидел, держал ружье, слушал коней и тишину вокруг. Немного погодя Бойд сказал:
– А пистолет ты туда положил?
– Нет.
– Чегой-то вдруг?
– Да просто…
– Так он у тебя?
– Ага. Спи давай.
Когда рассвело, он встал и пошел смотреть, что вокруг за места. Пес тоже встал, засеменил следом. Взойдя на увал, Билли присел на корточки, опершись на ружье. Примерно в миле от них по равнине медленно смещалось стадо светло-бежевых коров; понятно: совмещают перегон с выпасом. Больше вроде бы ничего. Вернувшись под деревья, встал, глядя на спящего брата.
– Бойд, – сказал он.
– Я тута.
– Ну что, ехать готов?
Брат сел, оглядел окрестность:
– Н-ну, в общем, да.
– По-моему, надо ехать на север, опять на ту асьенду. Пересидеть у той хозяйки, она нас спрячет.
– Надолго ли?
– Не знаю.
– У нас же встреча на завтра назначена.
– Я знаю. А что поделаешь?
– А сколько ехать-то? Ну то есть до той асьенды.
– Понятия не имею. Давай вставай.
Повернули на север, ехали, пока вдали не замаячила река. Там опять стадо белесых коров, бредущих к северу среди деревьев вдоль приречных пахотных участков. Остановили коней, обернулись, сидят, озирая волнистую степь позади.
– А можно из дробовика убить корову? – сказал Бойд.
– Если с близкого расстояния. А что?
– А если из пистолета?
– Все равно надо подойти близко, иначе не попадешь.
– Насколько близко?
– Брось. Никаких коров мы стрелять не будем.
– Жрать-то что-нибудь надо.
– Знаю. Поехали.
Подъехали к реке, по мелководью перебрались на тот берег, поискали дорогу, но дороги не было. Поехали на север вдоль русла и ближе к вечеру на их пути попалась деревушка Пуэблито-де-Сан-Хосе – горстка приземистых сереньких глинобитных лачуг. Пока ехали по ухабистой деревенской улице, видели нескольких женщин, устало глядевших из низких дверных проемов на всадников, ведущих за собой коней.
– Что им не нравится, не знаешь? – спросил Бойд.
– Не знаю.
– Может, они принимают нас за цыган?
– А может, и за конокрадов.
С приземистой крыши внимательным агатовым глазом их осмотрел козел.
– Ау cabron,[405] – сказал Билли.
– Ч-чертова дыра, – сказал Бойд.
Нашли женщину, согласившуюся покормить их, уселись на тростниковые циновки и поели из самодельных необожженных глиняных мисок холодного атоле.{69} Вытирая тортильями миски, обнаружили, что на лепешки, кроме остатков атоле, налипает песок и грязь. Пытались женщине заплатить, но денег она с них не взяла. Билли предлагал настойчиво – мол, для niños,[406] – но она сказала, что ниньос у нее нет.
На ночь расположились в тополиной роще у реки, привязали коней у берега, где трава погуще, разделись и в темноте поплавали. Вода была прохладной и шелковистой. Пес сидел на берегу, наблюдал. Утром Билли встал до рассвета, сходил отвязал Ниньо, привел на стоянку, поседлал и сел верхом, прихватив ружье.
– Ты куда? – сказал Бойд.
– Поеду пошуршу, может, надыбаю какой-нибудь жрачки.
– Ладно.
– А ты тут посиди. Я ненадолго.
– Да куда ж я денусь-то…
– Не знаю.
– А если кто-нибудь придет?
– Никто не придет.
– А если?
Билли оглядел его с головы до ног. Бойд скрючился на корточках, кутая плечи одеялом, – экий же тощенький оборвыш! Отвел глаза, устремив взгляд мимо бледных тополиных стволов на волнистые пустынные луга, едва начинающие проявляться в лучах рассвета.
– То есть надо понимать, ты хочешь, чтобы я оставил тебе пистолет.
– Думаю, это было бы очень правильно.
– А ты стрелять-то из него умеешь?
– Да черт подери, что там уметь!
– У него два предохранителя.
– Да знаю я!
– Ну ладно.
Он вынул пистолет из сумки и подал брату:
– Один в стволе.
– Хорошо.
– Зря не стреляй только. Этот один, да те, что в обойме, – это всё. Патронов-то больше нет.
– Да я и не собираюсь стрелять.
– Хорошо.
– А ты вернешься скоро?
– Я ненадолго.
– Ладно.
Он поехал вдоль реки вниз по течению, положив ружье поперек луки седла. Вынул из патронника патрон с картечью, порылся среди патронов в сумке, нашел парочку с дробью номер пять, одним зарядил ружье, второй положил в карман рубашки. Карман застегнул. Ехал медленно, наблюдая, как за деревьями течет река. Отъехав милю, заметил на воде уток. Спешился, бросил поводья и с ружьем в руках пошел к ним, осторожно пробираясь среди прибрежных вётел. Снял шляпу, положил наземь. Позади него заржал конь, он, обернувшись, выругал его сквозь зубы, потом приподнял голову, глянул на реку. Утки были еще на месте. Три бурые морские черняти на оловянной глади затона. Туман стлался над водой, как дым. Пригибаясь, Билли осторожно продирался сквозь кусты. Конь снова заржал. Утки улетели.
Он выпрямился и оглянулся.
– Черт бы тя драл, – сказал он.
Но конь на него не смотрел. Смотрел на другой берег. Обернувшись, Билли увидел пятерых всадников.
Упал на четвереньки. Появляясь и пропадая за деревьями, всадники ехали гуськом вдоль реки вверх. Его они не видели. Утки вверху описали полукруг, блеснув в лучах только что вставшего солнца, и улетели, чтобы сесть где-то ниже. Всадники задирали головы, не меняя аллюра. Среди прибрежных вётел Ниньо стоял на виду, но они его не заметили, он больше не ржал, и они проехали и исчезли среди деревьев.
Билли поднялся, схватил с земли шляпу, нахлобучил на голову и осторожно, чтобы не испугать, вернулся к коню, поймал поводья, вскочил верхом и, развернув коня, бросил его в галоп.
Держась подальше от реки, он заложил дугу по прерии. Верхние ветви тополей уже освещало солнце. Стараясь не терять скорости, он шарил сзади в седельной сумке, пытаясь отыскать патрон с картечью. Всадников за рекой он не видел, а когда за деревьями замаячили свои привязанные к кольям кони, он повернул к стоянке.
Бойд понял, что произошло, прежде чем брат успел вымолвить слово, и сразу кинулся к лошадям. Билли спрыгнул наземь, собрал одеяла, скатал и связал их. Бойд выскочил на речной откос бегом, гоня перед собою коней.
– Снимай с них веревки! – крикнул Билли. – Сейчас нам устроят гонку.
Бойд повернулся. Поднял руку, словно потянувшись к первому из появившихся из-за деревьев коней, но тут его рубашка сзади надулась красным, и он упал на землю.
Потом Билли понял, что в тот миг он своими глазами видел летящую винтовочную пулю. Что этот чмок и посвист над ухом был полетом пули, и в течение какого-то застывшего мгновенья он даже видел солнечный блик на боковинке вращающегося металлического цилиндрика, за которым тянулся яркий след свинца, раскаленного трением в тесных нарезах ствола, – полетом, уже замедлившимся после прохождения через тело брата, но все еще быстрым, едва ли не быстрее звука, так что воздух у его левого уха успел лишь чмокнуть, словно что-то ему из бездны шепнув, и легонько ткнуть ударной волной в барабанную перепонку, а пуля уже срикошетила от какой-то ветки и запела, уносясь назад, вдаль, в пустыню, лишь на волосок не угадав украсть у него жизнь, и только после этого раздался запоздалый звук выстрела.
Он прозвучал над рекой скупо и плоско, потом из пустыни донеслось эхо. А Билли уже бегал от одного обезумевшего коня к другому, падал на колени, переворачивал брата, лежавшего в окровавленной грязи.
– О господи, – повторял он. – О господи.
Он оторвал от земли перепачканный пылью затылок брата. Его изорванная рубашка была мокрой от крови.
– Бойд, – повторял он. – Бойд.
– Как больно, Билли.
– Я знаю.
– Как больно.
За рекой снова треснул винтовочный выстрел. Все кони выбежали из-под деревьев, кроме Ниньо, который стоял, топча брошенный чумбур.
– No tire, – закричал он. – No tire. Nos rendimos. Nos rendimos aquí.[407]
Опять треснул выстрел. Билли положил Бойда, кинулся к коню и поймал волочащийся чумбур как раз в тот миг, когда животное собиралось броситься прочь. Повиснув на нем, он развернул коня и еле подтащил его туда, где лежал брат; обеими ногами наступил на чумбур, поднял брата, прислонил к коню и толкал вверх, пока тот не оказался в седле, потом перебросил поводья коню через голову, схватился за луку седла и, впрыгнув позади брата, обхватил его, чуть не падающего, вокруг пояса, нагнулся и вонзил каблуки в живот Ниньо.
Пока выезжали из-под деревьев на открытое место, за рекой раздались еще три выстрела, но теперь он уже пустил коня в галоп. Брат елозил в седле такой расслабленный и кровавый, что он решил: все, не иначе как тот уже умер. Остальных коней видел: они бежали по равнине впереди. Один вдруг отстал – видимо, ранили. Пес вообще куда-то делся.
Конем, который отстал, оказался Бейли, пуля попала ему в заднюю ногу, повыше скакательного сустава, и, когда они пронеслись мимо, он остановился. Оглянувшись, Билли увидел, что конь просто стоит, и все. Будто из него душу вынули.
Проскакав еще что-нибудь с милю, он перегнал двух других коней, и они пристроились сзади. Оглянувшись, увидел всех пятерых всадников – они во весь опор неслись за ним, оставляя тонкий хвост пыли, кто-то охлестывал лошадь и сверху и снизу, у каждого в руке винтовка, и всё в лучах только что вставшего утреннего солнца видно ясно, четко, как на ладони. Глянул вперед: трава, трава, трава с кое-где торчащими из нее деревцами юкки, похожими на приземистые пальмы, равнина и трава, трава, а на горизонте голубые горы. И бежать некуда, и спрятаться негде. Вновь и вновь он долбил в бока Ниньо каблуками сапог. Бёрд и Том начали отставать, он обернулся, позвал их. Вновь бросив взгляд вперед, вдруг увидел вдалеке крошечный темный силуэт, ползущий вдоль горизонта слева направо, волоча за собой тучу пыли, и понял, что там дорога.
Прижимая к себе брата, нагнулся ниже к холке и снова тыкал Ниньо каблуками под брюхо, снова уговаривал его, тот с громом копыт несся по голой равнине, а в ребра ему бились болтающиеся, никчемные стремена. Когда оглянулся назад, Бёрд и Том снова были неподалеку, и из этого он сделал вывод, что Ниньо под тяжестью двоих всадников выдыхается. Следующей мыслью было, что преследователи, похоже, отстают, и тут смотрит – один из них остановился и над ним вспухло белое облачко винтовочного выстрела, потом послышался дохленький сухой щелчок, сразу затерявшийся в открытом поле, но это и все. Впереди грузовик вместе с дорогой куда-то исчез, оставив за собою в воздухе лишь белесый шлейф.
Дорога оказалась грунтовым проселком – ни насыпи, ни канав, – так что, выскочив на нее, он даже не сразу это понял. Натянув поводья, резко, с проскальзыванием копыт остановил задыхающегося коня и развернул его в обратную сторону. Бёрд из последних сил нагонял, и он попытался преградить ему путь, но, поглядев на юг, увидел вдруг возникший из ниоткуда допотопный грузовик с кузовом без бортов, везущий сельскохозяйственных рабочих. Забыв о Бёрде, повернул и пустил коня вдоль дороги к югу, к этому грузовику, замахал шляпой.
Грузовик был без тормозов, и, увидев их, водитель загромыхал коробкой передач, постепенно переключаясь с понижением. Рабочие сгрудились у кабины, уставившись на раненого мальчика.
– Tómelo, – закричал им Билли. – Tómelo.[408]
Конь бил копытом и вращал глазами; один из ехавших в кузове принял у Билли чумбур и примотал его к одной из стоек снятого тента; еще чьи-то руки ухватили раненого, кто-то спрыгнул на дорогу, чтобы помочь поднять его в кузов. Кровь для этих людей была явлением обыденным, и никто не спрашивал, что с ним случилось и почему. Называя его el gúerito,[409] они его положили в кузов и вытерли кровь с ладоней о штаны. Один стоял на страже, следил за всадниками погони, руку держа на крыше кабины.
– Pronto, – подгонял он остальных, – pronto.[410]
– Vámonos,[411] – крикнул водителю Билли.
Нагнувшись, он отвязал коня и грохнул по дверце кабины кулаком. Мужчины в кузове помогли взобраться наверх тем, кто спрыгнул на дорогу, водитель врубил передачу, и они рванули вперед. Один из мужчин протянул запачканную кровью руку, Билли за нее схватился. Под Бойда на грубые доски кузова они подстелили рубашки и одеяла-серапе. Понять, жив ли он или уже помер, было невозможно. Мужчина пожал Билли руку.
– No te preocupes,[412] – крикнул он.
– Gracias, hombre. Es mi hermano.[413]
– Vámonos,[414] – крикнул ему мужчина.
Грузовик тяжело разгонялся, ворча и дребезжа трансмиссией. А в степи всадники разделились – двое, срезая угол, рванули к северу, наперехват грузовику. Рабочие махали руками, свистели, торопя Билли, который все еще не трогался с места, крутили над головой руками – дескать, давай, давай, вали! Перебравшись через заднюю луку в седло, он нашел сапогами стремена; пропитавшиеся кровью джинсы холодили ноги. Дал Ниньо шенкеля: пошел! Бёрд опережал его на милю. Когда оглянулся, всадники были в какой-нибудь сотне ярдов, и он упал на холку Ниньо, моля его спасти ему жизнь.
Бёрда вскоре догнал, но, поравнявшись, увидел в его глазах примерно то же, что было у Бейли, и понял, что потерял его. Оглянувшись на всадников, он в последний раз позвал своего старого коняшку, чтобы взбодрить его, и поскакал дальше. Опять услышал тот же негромкий хлопок, который производит винтовка на открытой местности, а когда оглядывался, один из всадников, спешившись, собирался стрелять, целясь с колена. Низко пригнувшись, мчал дальше. Когда снова оглянулся, двое всадников в степи сделались вроде бы меньше, а когда в последний раз оглянулся, они стали еще меньше, при этом Бёрда нигде видно не было. Коня по имени Том он тоже больше никогда не видел.
Еще солнце едва к полудню, а он уже был один неведомо где, вел под уздцы с головы до ног мокрого и вымотанного коня вверх по каменной теснине сухого русла. Все время с ним разговаривал и старался идти по камням, а когда конь ставил копыто в песок, бросал повод, возвращался и стирал след пучком травы. Штанины затвердели от засохшей крови, и он понимал, что и самому ему, и коню вода нужна позарез и срочно.
Оставив коня стоять с распущенным латиго, он полез на скалы, залег наверху в расщелине и осмотрел окрестности на востоке и юге. Ничего не увидел. Спустился обратно вниз и, забрав в одну руку поводья стоящего коня, другой взялся за луку седла; увидев темное кровавое пятно на старой коже, немного постоял, сжимая оба повода в руке, лежащей на влажной и соленой холке отцовского коня.
– Сволочи, – произнес он вслух. – Не могли уж меня застрелить.
В голубоватых сумерках того же дня вдали на севере он увидел огонек, который принял сперва за Полярную звезду. Следил за ним, ожидая, что он поднимется над горизонтом, но он не поднимался, и тогда Билли слегка изменил курс и, ведя измученного коня в поводу, пошел по пустынной прерии на огонь. Конь шел еле-еле, спотыкался, и Билли, подождав, когда конь его нагонит, заговорил с ним и пошел с ним рядом, взяв за щечный ремень недоуздка. Конь был покрыт такой белой соляной коркой, она так сверкала на всю вечереющую прерию, будто это и не конь, а чудо-юдо какое-то. Когда Билли сказал ему все, что в таких случаях говорится, он стал рассказывать сказки. Рассказывал по-испански, как ему самому в детстве их рассказывала бабушка, а когда рассказал все, что мог припомнить, стал ему петь.
Над дальними горами на западе висел последний тощенький огрызок убывающей луны. Венера куда-то сгинула. Во тьме и призрачном роении звезд. И куда только их понаделали, такое множество. Он продолжал свой марш-бросок еще в течение часа, потом остановился и пощупал коня, высох ли, после чего вскочил в седло и дальше ехал верхом. Поискал глазами огонек, но огонек исчез, тогда Билли определился по звездам, а через некоторое время огонек появился снова – выскочил из-за какого-то темного пустынного бугра, который скрывал его. Петь перестал и стал думать, как бы помолиться. В конце концов стал молиться прямо Бойду. «Не умирай, – молил его он. – Ты все, что у меня есть».
Было уже около полуночи, когда, уткнувшись в изгородь, он повернул к востоку и ехал, пока не встретились ворота. Спешился, провел в них коня, закрыл за собой, снова сел в седло и поехал по белесой глинистой дорожке на огонек, где уже проснулись собаки и с лаем бросились вперед.
Вышедшая к двери женщина была немолода. На этом отдаленном становище она жила с мужем, который, как она сказала, отдал глаза за революцию. Она прикрикнула на собак, те куда-то слиняли, и когда она отступила, пропуская его в дом, этот ее муж стоял в крошечной комнатке с низким потолком, как будто поднялся поприветствовать высокого гостя.
– ¿Quién es?[415] – сказал он.
Она ответила ему, что это американец, который заблудился. Мужчина кивнул. Он отвернулся, и его изборожденное морщинами лицо на миг поймало слабый отсвет лампы, в которой горел газойль. Глаз у него в глазницах не было, веки были плотно сомкнуты, так что его лицо постоянно хранило выражение болезненной самоуглубленности. Как будто он все время размышляет о каких-то былых ошибках.
Сели за сосновый стол, выкрашенный зеленой краской, и женщина принесла гостю чашку молока. Он чуть ли не забыл уже, что люди иногда пьют молоко. Чиркнув спичкой, поднесла ее к кольцевому фитилю керогаза, отрегулировала пламя и поставила на него кастрюльку, а когда вода закипела, одно за другим с ложки опустила туда яйца и вновь накрыла ее крышкой. Слепой мужчина сидел прямо и напряженно. Как будто это он был гостем в собственном доме. Когда яйца сварились, женщина переложила их, курящиеся паром, в миску и села, стала смотреть, как мальчик ест. Он взял одно и тут же уронил обратно. Она улыбнулась.
– Le gustan los blanquillos?[416] – сказал слепой.
– Sí. Claro.[417]
Посидели. Яйца в миске исходили паром. Свет керосиновой лампы, на которой не было абажура, делал их лица похожими на маски, висящие в воздухе.
– Dígame, – сказал слепой. – ¿Qué novedades tiene?[418]
Билли сказал, что в этой стране он для того, чтобы вернуть лошадей, украденных у его родителей. Сказал, что путешествует с братом, но сейчас с ним в разлуке. Слепой слушал, наклонив голову. Спросил, что нового слышно о революции, но таких новостей у мальчика не было. Затем слепой сказал, что хотя в их краях вроде бы все спокойно, это не обязательно добрый знак. Мальчик покосился на женщину. Женщина серьезно кивнула. Похоже, она относилась к мужу с большим почтением. Билли взял из миски яйцо, разбил скорлупу о край и начал чистить. Пока он ел, женщина завела рассказ об их жизни.
Она сказала, что ее слепой муж происходит из простой семьи. Имеет «orígenes humildes»,[419] как она выразилась. А глаз своих он лишился в лето Господне одна тысяча девятьсот тринадцатое, в городе Дуранго.{70} До этого он уехал на восток (это еще в конце зимы было), вступил в отряд Макловио Эрреры,{71} и третьего февраля, после сражения у Намикипы, они взяли город. В апреле он воевал на подступах к Дуранго в рядах повстанцев под командованием Контрераса и Перейры.{72} В арсенале федералистов они нашли древнюю, французского литья полукулеврину-дрейк,{73} к которой его как раз и приставили. Город они не взяли. Он мог бы спастись, продолжала женщина, но не оставил свой пост. И попал в плен наряду со многими другими. Пленным дали возможность присягнуть на верность правительству, а тех, кто отказался, ставили к стенке и без долгих проволочек расстреливали. Среди них были люди разных национальностей. Американцы, англичане, немцы… Были и те, кто приехал из стран, о которых здесь и слыхом не слыхивали. Но и они отправлялись к стенке и там умирали под градом винтовочного свинца и в жутком дыму. Они беззвучно падали друг на друга, выпачкав кровью своих сердец штукатурку сзади. Он видел это.
– Среди защитников Дуранго тоже, конечно, были иностранцы, но такой был один. Немец-уэртист{74} по фамилии Вирц, капитан федеральной армии.{75}
Захваченные в плен повстанцы стояли на улице, связанные друг с другом проволокой от забора, как марионетки, а этот человек прохаживался вдоль строя, нагибаясь, чтобы заглянуть каждому в лицо – как отражается у них в глазах работа смерти, – потому что у них за спинами продолжались fusilamientos.[420] Тот человек говорил по-испански, в общем-то, неплохо, хотя и с немецким акцентом, и он сказал artillero,[421] что только самый жалкий идиот способен умереть за дело, которое мало того что нельзя назвать правым, так еще и обречено. В ответ пленный плюнул ему в лицо. А немец сделал нечто совсем уже странное. Он улыбнулся и слизнул слюну пленника с губ. Он был верзила, здоровенный дядька с огромными ручищами, он протянул их, схватил двумя этими ручищами пленника за голову и наклонился вроде как поцеловать его. Но это был не поцелуй. Он схватил его за лицо, так что со стороны и впрямь могло показаться, что он наклонился поцеловать его в каждую щеку, как делают военачальники-французы, но что он сделал на самом деле, так это, сильно втягивая щеки, высосал у человека по очереди оба глаза, а потом выплюнул их, и они повисли, болтаясь на каких-то ниточках, чуждые, мокрые и дрожащие у него на щеках.
– А он стоял. Боль была жуткой, но страдание оттого, что раскололся мир, который уже не спасти, не склеить, было еще ужаснее. Даже дотронуться до этих своих глаз он не мог себя заставить. В отчаянии он закричал и замахал перед собой руками. Он уже не мог видеть лицо врага. Насылателя тьмы, укравшего у него свет. А мог он видеть только потоптанную уличную пыль у себя под ногами. Беспорядочное мельтешение ног в башмаках и обмотках. Видел собственный рот. Когда пленных развернули и повели прочь, товарищи подхватили его и повели под руки по земле, которая качалась у него под ногами. Такого ужаса никто никогда не видывал. Даже говорили вокруг шепотом. Красные дыры его глазниц горели, словно обожженные. Как будто тот человек-демон нес в себе адский пламень, который изрыгнул на свою жертву.
Ему пытались ложкой вправить глаза обратно, но никому это не удавалось, глаза постепенно высохли у него на щеках, как виноградины, мир поблек, посерел, а потом и совсем исчез.
Билли бросил взгляд на слепого. Тот сидел прямо и бесстрастно. Женщина помолчала. Потом продолжила:
– Некоторые говорили, что этот самый Вирц спас ему жизнь, потому что если бы его не ослепили, то непременно поставили бы к стенке. Кое-кто говорил, что это было бы лучше. При этом никто не спрашивал мнения на сей счет самого ослепшего. Который, сидя в холодной каменной cárcel,[422] наблюдал, как свет вокруг него постепенно меркнет, пока не оказался во тьме. Глаза высохли и сморщились, ниточки, на которых они висели, тоже высохли, и мир исчез; тогда он наконец заснул и во сне увидел все те места, по которым прошел с войсками. Увидел горы и птиц в ярких перьях, полевые цветы, а еще ему снились босоногие девушки на улицах горных поселков – девушки с глазами, полными сладких посулов, глубокими и темными, как сам этот мир, а над всем этим туго надутое ветром синее небо Мексики, где день за днем идет генеральная репетиция будущего человечества: вот и фигура Смерти – в ее бумажной маске, изображающей череп, и в костюме с нарисованными на нем костями скелета – ходит взад и вперед перед софитами рампы и что-то надрывно декламирует…
– Hace veintiocho años, – сказала женщина. – Y mucho ha cambiado. Y a pesar de eso todo es lo mismo.[423]
Протянув руку, мальчик достал из миски последнее яйцо, разбил его и стал чистить. Тут заговорил слепой. Он сказал, что, напротив, ничего не изменилось, но все стало по-другому. Мир обновляется каждый день, потому что Господь творит его ежедневно. Но в новом мире все равно столько же зла, что и в прежнем, – ни больше, ни меньше.
Мальчик откусил от яйца. Посмотрел на женщину. Она, похоже, ждала, что слепой скажет что-то еще, но он не сказал ничего, и она продолжила свой рассказ.
– Повстанцы вернулись и восемнадцатого июня все равно захватили Дуранго,{76} и тогда, выпущенный из тюрьмы, он оказался посреди улицы, до которой еще доносились звуки стрельбы из предместьев, где разбежавшихся федеральных солдат вылавливали и убивали. Он стоял и слушал – вдруг услышит какой-нибудь знакомый голос.
«¿Quién es usted, ciego?»[424] – спрашивали его.
Он называл свое имя, но никто не знал его. Кто-то вырубил из дерева паловерде посох и дал ему, и вот с этим единственным принадлежащим ему предметом он пустился в путь пешком по дороге на Парраль.{77} Время суток он определял, поворачивая лицо к солнцу, как солнцепоклонник. А еще по звукам окружающей жизни. По прохладе ночи, по ее сырости. По птичьим трелям и по теплоте так называемого света, луч которого падал ему на кожу. Из домов, мимо которых он проходил, люди выносили ему воду и еду и давали еще с собой, на будущее. Собаки, свирепо выскакивавшие перед ним на дорогу, тушевались и отходили прочь. Он даже удивился привилегиям, которыми наделила его слепота. Он не испытывал нужды ни в чем.
В тех местах недавно прошел дождь, и на обочинах расцвели полевые цветы. Он шел медленно, ощупывая колеи и рытвины своим посохом. Сапог на нем не было, потому что их давно украли, и в те первые дни он шел босиком, а его сердце полнилось отчаянием. Это еще мягко сказано. Отчаяние поселилось в нем как чужой, как враг. Как паразит, который выел его изнутри и в пустую оболочку вселился сам, приняв ее форму. Он чувствовал его в себе, прямо под горлом. Не мог есть. Разве что воды пригубит иногда из чашки, поднесенной ему во вселенской тьме неведомо кем, да и протянет руку с этой чашкой снова во тьму. Освобождение из тюрьмы мало что для него значило. Бывали дни, когда свобода казалась ему не более чем еще одним проклятием, и вот в таком состоянии, постукивая своей палкой, он медленно брел к северу по дороге на Парраль.
Первая одинокая ночь в дороге встретила его тьмой, прохладой и дождем, он остановился и прислушался к тому, как стучит дождь по пустыне. Ветер принес ему запах мокрого креозотового куста. Подняв лицо к небу, он стоял на обочине и думал о том, что, кроме ветра и дождя, ничто и никто уже к нему не приблизится и не коснется, – в таком разрыве он оказался со всем миром. Не подойдет к нему ни с дружбой, ни с враждой. Оковы, которыми он связан с местом в этом мире, совсем отвердели. Когда он двигался, мир двигался тоже, и его место в нем не менялось, вокруг были стены, но такие, что на них не бросишься и за них не выйдешь. Сел под дождем в придорожный бурьян и заплакал.
Утром своего третьего дня на свободе он пришел в город Хуан-Кебальос,{78} где, щурясь ужасным своим прищуром, стоял на дороге, подняв трость, прислушиваясь и поворачиваясь на месте. Но собаки сразу куда-то ушмыгнули, и с ним заговорила женщина, оказавшаяся от него справа; она попросила его дать ей руку; он дал.
– ¿Yadonde va?[425] – спросила она.
Он сказал, что сам не знает. Сказал, что идет туда, куда ведет дорога. Ветер. Божья воля.
– La voluntad de Dios,[426] – сказала она. Словно выбрала.
Она привела его в дом. Усадила за грубый дощатый стол и поставила перед ним pozole с фруктами,{79} но он не мог есть, несмотря на все ее увещевания. Она просила рассказать ей, откуда он, но ему было стыдно своего положения, и он не хотел рассказывать, как постигло его такое несчастье. Она спросила, всегда ли он был слепым, он этот вопрос взвесил и после паузы сказал, что да, всегда.
Когда уходил, на его ногах была пара старых стоптанных уарачей, а на плече заношенное чуть не до дыр одеяло-серапе. В кармане рваных галифе несколько медных монет. Мужчины, болтавшие на улице, при его приближении замолкали и вновь начинали говорить, лишь когда он уже прошел. Как будто он мог быть каким-нибудь делегатом, представителем тьмы в их рядах, который ходит между ними и шпионит. Как будто их слова, унесенные с собой слепцом, могли тем самым обрести свою, не зависящую от них жизнь, а потом всплыть где-нибудь на другом конце света, наделенные смыслом, который те, кто их первоначально произнес, в них не вкладывали. Он вышел на дорогу и высоко поднял свою трость. «Ustedes no saben nada de mí»,[427] – прокричал он. Они умолкли, а он повернулся и пошел и вскоре услышал, что они заговорили вновь.
В тот вечер он услышал доносившиеся издалека, с равнины, звуки боя; постоял послушал. Понюхал воздух – не пахнет ли пороховой гарью, послушал, не донесутся ли крики людей и лошадей, но все, что было слышно, – это слабое потрескивание винтовочной стрельбы да время от времени тяжкий гул гаубицы, бахнувшей картечью, и после этого тишина.
На следующий день ранним утром его трость застучала по доскам моста. Он остановился. Еще раз постукал впереди себя. Осторожно ступил на доски, постоял, прислушался. Снизу глухо доносилось журчание воды.
Спустившись с невысокого речного берега, он раздвинул камыши и вышел к воде. Протянул руку, почувствовал, что достал тростью воду. Постукал по ней, поплескал и вдруг замер. Поднял голову, стал слушать.
– ¿Quién está?[428] – проговорил он.
Никто не ответил.
Он положил на землю серапе, снял с себя лохмотья и, снова взяв в руку посох, тощий, нагой и грязный, ступил в воду.
Влез он туда с мыслью о том, что если вода окажется достаточно глубокой, то, может быть, в нее удастся кануть. Ему пришло в голову, что в состоянии вечной давящей ночи он, пожалуй, и так уже наполовину мертв. Значит, переход в смерть для него не должен быть так уж труден, потому что мир от него и ныне достаточно удален, так что, пребывающий во тьме, он и сейчас уже… Ну где он, как не на самой границе царства смерти?
Вода доходила ему едва до колен. Он стоял в реке, опираясь на свой посох. Потом сел. Вода была прохладной, она его медленно обтекала. Он опустил лицо вниз, чтобы почувствовать ее аромат, попробовать на вкус. Сидел так довольно долго. Услышал, что вдали ударили в колокол, который прогудел три раза и смолк. Встал на колени, наклонился вперед и лег на воду ничком. Посох положил поперек шеи как ярмо, держа его обеими руками. Задержал дыхание. Руками со всех сил нажал на посох и долго держал. Когда уже не в силах был сдерживаться, выдохнул и попытался вдохнуть воды, но не смог и очухался посреди реки на коленях. Он кашлял и ловил ртом воздух. Палку свою упустил, и ее снесло течением, а он встал и побрел куда-то, спотыкаясь, кашляя и хватая ртом воздух. Шел, нагибаясь и щупая перед собой поверхность воды ладонью. Человеку, стоявшему на мосту, он, должно быть, казался сумасшедшим. Тому человеку должно было казаться, что он пытается успокоить или реку, или что-то в реке. Но потом он увидел пустые глазницы.








