Текст книги "Цикл "Пограничная трилогия"+Романы вне цикла. Компиляция. 1-5"
Автор книги: Кормак Маккарти
Жанр:
Вестерны
сообщить о нарушении
Текущая страница: 51 (всего у книги 92 страниц)
– Мне это вам даже и говорить бы не стоило.
– Почему нет?
– Потому что надо самому со своими проблемами разбираться.
Джон-Грейди улыбнулся.
– Ты откуда родом? – спросил он.
– Отсюда.
– А ведь врешь.
– Вообще-то, я вырос в Калифорнии.
– А здесь как очутился?
– А мне тут нравится.
– Да ну?
– Вот вам и «ну».
– Нравится чистить башмаки?
– А что, мне и это нравится.
– То есть нравится уличная жизнь.
– Ну вроде как. А в школу я не люблю ходить.
Поправив шляпу, Джон-Грейди окинул взглядом улицу. Потом снова поглядел на мальчишку.
– Сказать по правде, – задумчиво проговорил он, – мне самому это никогда особо-то не нравилось.
– Во: беспутные мы, – сказал мальчишка.
– Беспутные. Но ты, мне кажется, еще беспутнее меня.
– Думаю, вы правы. Если за каким-нибудь советом, обращайтесь. Буду рад направить по верному пути.
Джон-Грейди улыбнулся.
– О’кей, – сказал он. – Еще увидимся.
– Adiós, vaquero[104].
– Adiós, bolero[105].
Мальчишка улыбнулся и помахал ему рукой.
Высокое, в полный рост, зеркало отражало и ее, и стоявшую за ней criada, чьи плотно сжатые губы ощетинились множеством булавок. Через зеркало она смотрела на девушку, очень бледную и очень тоненькую, особенно в сорочке и с высокой прической. Перевела взгляд на Хосефину, стоявшую чуть поодаль, опираясь подбородком на кулак руки, которую другой рукой поддерживала под локоть.
– Нет, – сказала Хосефина. – Нет и нет.
Покачав головой и произведя рукой движение, будто она отмахивается от чего-то несносного, criada принялась вытаскивать гребни и шпильки из прически, пока длинные черные волосы вновь не упали девушке на спину и плечи. Взяв щетку, служанка снова начала ею расчесывать девушке волосы, подставляя снизу под них ладонь и каждый раз приподнимая их шелковистую черную тяжесть, а потом давая им вновь упасть. Хосефина подступила ближе, взяла со стола серебряную расческу, отвела в сторону прядь волос и так ее подержала, внимательно глядя то на девушку, то на ее отражение в зеркале. Criada сделала шаг назад и остановилась, держа щетку обеими руками. Обе с Хосефиной они изучали отражение девушки в зеркале, и все трое, залитые желтым светом настольной лампы, стояли в обрамлении золоченой, украшенной затейливой резьбой рамы зеркала, словно персонажи старинной фламандской картины маслом.
– Cómo es, pues[106], – сказала Хосефина.
Обращалась она к девушке, но та ничего не ответила.
– Es más joven. Más…[107]
– Inocente[108], – сказала девушка.
Женщина пожала плечами.
– Inocente pues[109], – сказала она.
Она внимательно всмотрелась в отражение лица девушки:
– ¿No le gusta?[110]
– Está bien, – прошептала девушка. – Me gusta[111].
– Bueno, – сказала женщина. Выпустив из рук ее волосы, она вложила расческу в руку criada. – Bueno[112].
Когда она вышла, старуха положила гребень на стол и подступила к девушке опять со щеткой. Покачав головой, прищелкнула языком.
– No te preocupes[113], – сказала девушка.
Но старуха водила щеткой по ее волосам все яростней.
– Bellísima[114], – пришептывала она при этом. – Bellisima.
Она прислуживала девушке старательно. Заботливо. Ласкала пальцами каждый крючочек, каждую шнуровочку. Оглаживала ладонями сиреневый бархат на каждой груди отдельно, выправляла положение края декольте, булавочками скалывала платье с нижней юбкой. Смахивала пушинки. То приобнимет девушку за талию, то повернет ее и так и сяк, как куклу, то встанет на колени у ее ног, застегивая туфельки. Вот встала, отошла.
– ¿Puedes caminar?[115] – спросила она.
– No, – сказала девушка.
– ¿No? Es mentira. Es una broma. ¿No?[116]
– No, – сказала девушка.
Criada возмущенно замахала на нее руками. Кокетливо постукивая высокими золотыми каблучками босоножек, девушка прошлась по комнате.
– ¿Te mortifican?[117] – сказала criada.
– Claro[118].
Девушка снова встала перед зеркалом. Старуха за ее спиной. Когда она моргала, закрывался только один ее глаз. Поэтому она все время, казалось, подмигивала, предлагая некое соучастие. Рукой поправив девушке прическу, она щипками пальцев придала объем «фонарикам» на рукавах.
– Como una princesa[119], – прошептала она.
– Como una puta[120], – сказала девушка.
Criada сжала ей руку. Шикнула на нее, сверкнув в свете лампы единственным глазом. И сказала, что ее возьмет замуж большой человек, богатый человек, и она будет жить с прелестными детьми в шикарном доме. Сказала, что на своем веку она знала многих таких.
– ¿Quién?[121]
– Muchas[122], – прошипела criada. – Muchas.
Причем эти девушки, по утверждению criada, по красоте к ней даже близко не стояли. Ни ее достоинства у них не было, ни изящества. Девушка не отвечала. Через плечо старухи она смотрела в глаза будто какой-то своей сестры, которая там, в зеркале, стоически выдерживает тяготу неминуемого крушения надежд. В безвкусном будуаре, который и сам по себе представляет собой помпезную имитацию других комнат, других миров. Смотрела и пыталась разглядеть в отраженной трюмо своей собственной фальшивой надменности этакий щит против настойчивых уговоров старухи, ее увещеваний и обещаний. Стояла в позе сказочной девы, с презрением отвергающей подношения ведьмы, спрятавшей среди них жало несказанной порчи. Его укол повлечет притязания, от которых не избавишься, и ввергнет в состояние, из которого вовек не выйти. И, как бы обращаясь к девушке из зеркала, она сказала, что человеку не дано знать, где он ступил на путь, которым следует, но то, что он на нем уже стоит, знать можно.
– ¿Mande? – возмутилась criada. – ¿Cual senda?[123]
– Cualquier senda. Esta senda. La senda que escoja[124].
Но старуха сказала, что у некоторых и выбора-то нет. Сказала, что, если ты беден, любой твой выбор – это палка о двух концах.
В этот момент она стояла коленями на полу, перекалывая булавки в подоле платья. Изо рта она уже все булавки вынула, разложила на ковре и брала их теперь с ковра по одной. Девушка смотрела на ее отражение в зеркале. Старуха кивала седой головой у ее ног. Подумав, девушка сказала, что выбор всегда есть, даже если этот выбор – смерть.
– Cielos[125], – сказала старуха. Торопливо перекрестилась и продолжила работу.
Когда она вошла в салон, он стоял у стойки бара. На помосте музыканты собирали инструменты, настраивали их, и время от времени в тишине звучали отдельные ноты и аккорды, как будто здесь готовятся к какой-то церемонии. В темной нише за помостом стоял Тибурсио, курил сигарету, обвив пальцами тонкий мундштук из черного дерева, инкрустированного черненым серебром. Бросил взгляд на девушку, потом устремил его в сторону бара. Смотрел, как парень обернулся, расплатился, взял свой стакан и, спустившись по широким ступеням с поручнями из крытых бархатом канатов, вышел в салон. Медленно выпустив дым из тонких ноздрей, Тибурсио открыл дверь у себя за спиной. В мимолетном потоке света обрисовался темным силуэтом, на миг отбросив длинную тонкую тень на пол салона, потом дверь снова закрылась, и он исчез, будто его и не было.
– Está peligroso[126], – прошептала она.
– ¿Cómo?[127]
– Peligroso. – Она обвела взглядом салон.
– Tenía que verte[128], – сказал он.
Он взял ее руки в свои, но она лишь с гримасой боли смотрела на дверь, где только что стоял Тибурсио. Схватив Джона-Грейди за запястья, она стала умолять его уйти. Из сгущения теней выплыл официант.
– Estás loco[129], – шептала она. – Loco.
– Tienes razón[130].
Она взяла его за руку и встала. Обернувшись, что-то шепнула официанту. Джон-Грейди встал, сунул в руку официанта деньги и повернулся к ней.
– Debemos irnos, – сказала она. – Estamos perdidos[131].
Он сказал, что даже и не собирается. Что он этого не сделает и что она должна побыть с ним, но она сказала, что это слишком опасно. Что теперь это стало слишком опасно. Заиграла музыка. Плавное басовое легато виолончели.
– Me matará[132], – едва слышно проговорила она.
– ¿Quién?[133]
Но она лишь качала головой.
– ¿Quién? – не отступался он. – ¿Quién te matará?
– Eduardo.
– ¿Eduardo?
Она кивнула.
– Sí, – сказала она. – Eduardo.
Той ночью ему снились вещи, о которых он только слышал; снились, хотя она ему о них не говорила. В помещении со стенами из завешенного флагами гофрированного железа и таком холодном, что его дыхание клубилось туманом, настил пола, застланного дешевым красным ковром, поднимался ярусами, на которых рядами стояли фанерные стулья с откидными сиденьями для зрителей. Перед ними грубый деревянный помост, сцена оформлена в виде ярмарочной платформы на колесах, над ней армированный кабель, идущий к горизонтальной оцинкованной железной трубе с навешенными на нее прожекторами, каждый с целлофановым светофильтром – красным, синим или зеленым. И волнистый занавес из уплотненного велюра, красного как кровь.
На стульях сидят туристы с театральными биноклями на шеях, официанты принимают у них заказы и разносят напитки. Когда свет в зале убавили, на помост пружинистым шагом вышел конферансье, снял шляпу, поклонился и с улыбкой воздел руки в белых перчатках. В кулисах стоял и курил alcahuete, а за ним взволнованно толпилось множество самых бесстыжих карнавальных персонажей: накрашенных блядей с голыми грудями, какая-то толстая тетка, вся в черной коже и с хлыстом, с ней юная пара в священнических облачениях. Какой-то то ли поп, то ли жрец, а рядом с ним сводня и козел с золочеными рогами и копытами в напяленном на него плойчатом воротнике из багряного крепа, широком и жестком, как у средневековой инфанты. А вот юные распутницы с нарумяненными щеками и синевой под глазами – эти держат свечи. И трио женщин, держащихся за руки, тощих и изможденных, будто вчера из лечебницы; все три одеты с одинаковыми нищенскими потугами на роскошь, и столько на них белил, что каждая бледна как смерть. В центре собрания на жестком ложе, словно жертвенная дева, лежит юная барышня в белом кисейном платье, со всех сторон обложенная искусственными цветами бледных пастельных тонов, навевающих мысль о том, что яркость у цветов отнята временем и солнцем. Будто они выкрадены с какой-нибудь затерянной в пустыне могилы. Грянула музыка. Какой-то древний кондукт-ро́ндель, слегка отдающий маршем. При этом в музыку периодически вклинивались щелчки, какие возникают, когда игла проскакивает царапину на черной шеллачной пластинке, а крутили пластинку, видимо, где-то за кулисами. Свет в зале окончательно погас, так что освещенной осталась только сцена. Поскрипывали стулья. Там и сям раздавался кашель. Музыка стихла настолько, что остался один шорох иглы да периодические щелчки – то ли неправильный метроном, то ли тиканье часов, в общем, что-то зловещее. Звук, намекающий на тайную цикличность, молчание и безграничное терпение, каковым только кромешный мрак может дать должное пристанище.
Но проснулся он не от этого сна, а уже от следующего, причем связь между первым сном и вторым вспомнить не удавалось. Он был один посреди мрачной и суровой местности, где дул непрекращающийся ветер и до сих пор во тьме витало присутствие тех, кто проходил здесь прежде. Ему как бы слышались их голоса, а может быть, эхо этих голосов. Лежал слушал. То оказался старик, слоняющийся по двору в ночной рубашке; Джон-Грейди соскочил с койки на пол; пошарив, нашел и натянул штаны, встал, застегнул ремень, нащупал и надел сапоги. На выходе из конюшни оказался Билли – стоял в трусах, заслоняя дверной проем.
– Я догоню, – сказал Джон-Грейди.
– Жалко старика, – сказал Билли.
Догнать его удалось, когда, завернув за угол конюшни, он направился бог знает куда. В шляпе, в сапогах и белом исподнем комбинезоне похожий на призрака, будто по усадьбе бродит ковбой из каких-то старых-старых времен.
Джон-Грейди взял его за локоть и повел к дому.
– Ну-ну, мистер Джонсон, – сказал он. – Вам совершенно нечего сейчас здесь делать.
В кухне зажегся свет, в дверях ее, одетая в халат, стояла Сокорро. Старик во дворе снова остановился, повернулся и устремил взгляд во тьму. Джон-Грейди стоял, держа его под локоток. Постояли и пошли к дому.
Сокорро широко распахнула сетчатую створку. Посмотрела на Джона-Грейди. Найдя рукой дверную ручку, старик обрел равновесие и вошел в кухню. Спросил Сокорро, есть ли кофе. Как будто именно за этим он и ходил, искал.
– Да, – сказала она. – Я вам сейчас сварю.
– С ним все нормально, – сказал Джон-Грейди.
– ¿Quieres un cafecito?[134]
– No gracias[135].
– Pásale, – сказала она. – Pásale. ¿Puedes encontrar sus pantalones?[136]
– Sí. Sí.
Он довел старика до стола, усадил на стул и пошел по коридору дальше. У Мэка горел свет, а сам он стоял в дверях:
– Он в порядке?
– Да, сэр. Он в норме.
В конце коридора он свернул в комнату налево, там снял со спинки кровати штаны старика. С карманами, тяжелыми от мелочи, складного ножа, бумажника. О, там еще и ключи от дверей, давным-давно позабытых. Держа штаны за шлевки пояса, вернулся. Мэк все стоял в дверях. Курил сигарету.
– Он что, вышел не одевшись?
– В одних кальсонах.
– Так он и вовсе скоро гол как сокол на двор выскочит. Тогда Сокорро как пить дать от нас сбежит.
– Не сбежит.
– Я знаю.
– Который теперь час, сэр?
– Да уж шестой пошел. Так и так уже почти пора вставать.
– Да, сэр.
– Ты не можешь посидеть с ним немножко?
– Хорошо, сэр.
– Как-нибудь этак успокой его. Пусть думает, что он просто встал чуть пораньше.
– Да, сэр. Сделаю.
– Вот: ты, поди, не знал, что нанялся на ранчо при дурдоме, не знал, а?
– Ну, он не сумасшедший. Просто старый.
– Знаю. Давай двигай. Пока он не простудился. Его исподнее, поди, такое старое и дырявое, что ночью в нем одном холодновато.
– Да, сэр.
Он сидел со стариком и пил кофе, пока не подоспел Орен. Орен окинул их обоих взглядом, но ничего не сказал. Сокорро приготовила завтрак, подала яичницу с гренками и колбасками чоризо, все поели. Когда Джон-Грейди поставил вымытую тарелку в сервант и вышел, уже занимался день. Старик все еще сидел за столом, по-прежнему в шляпе. Выходец из Восточного Техаса, он родился в тысяча восемьсот шестьдесят седьмом, но смолоду жил в здешних местах. На его веку страна перешла от керосиновой лампы и лошади с телегой к реактивным самолетам и атомной бомбе, но не это его удручало. А вот с тем, что умерла его дочь, он так и не смог свыкнуться.
Они сидели в первом ряду, у самого стола аукциониста, и Орен время от времени вытягивал шею, чтобы аккуратно, через верхнюю доску ограды, сплюнуть в пыль площадки для торгов. У Мэка в нагрудном кармане рубашки была маленькая записная книжечка, которую он иногда доставал, сверялся с записями и совал обратно, потом снова доставал и уже не убирал, а так и сидел, держа в руке.
– Мы эту мелкую лошаденку уже смотрели? – спросил он.
– Да, сэр, – подтвердил Джон-Грейди.
Тот снова вынул записную книжку:
– Он говорит, она Дэвиса, а она ж не Дэвиса!
– Нет, сэр.
– Бина, – сказал Орен. – Это лошадь Бина.
– Да знаю я, что это за лошадь, – отмахнулся Мэк.
Аукционист дунул в микрофон. В огромном аукционном ангаре динамики висели высоко в разных его концах, и его голос квакал и крякал, сам себя перебивая.
– Поправочка, леди и джентльмены, поправочка. Эту лошадь выставляет мистер Райл Бин.
Начали с пятисот. Кто-то у дальнего конца торговой площадки коснулся поля шляпы, помощник аукциониста сразу повернулся к нему и поднял руку, а аукционист возгласил:
– Теперь шестьсот, шестьсот теперь, предложено шестьсот, имеем шесть сотен, кто даст семь? Ну-ка, семь давайте.
Вытянув шею, Орен задумчиво сплюнул в пыль.
– Ты глянь-кася, который там сидит, – то ж твой знакомец! – сказал он.
– Я узнал его, – сказал Джон-Грейди.
– А кто это? – спросил Мэк.
– Вольфенбаргер.
– А нас он узнал?
– А то! – сказал Орен. – Еще как узнал.
– Так ты, что ли, тоже его знаешь, Джон-Грейди?
– Да, сэр. Однажды он заезжал к нам.
– Я думал, ты с ним не говорил.
– А я и не говорил.
– Делай вид, будто его тут нет вовсе.
– Слушаюсь, сэр.
– А когда это он заезжал?
– На прошлой неделе. Не помню. В среду, кажется.
– Просто не обращай на него внимания.
– Да, сэр. Я и не обращаю.
– Больше мне делать нечего, еще за него волноваться!
– Да, сэр.
– Восемьдесят! Семьсот восемьдесят! – взывал аукционист. – Ну-ка, кто больше? Ведь меньше-то уж никак.
Жокей проехался на лошади вокруг площадки. Потом пересек ее наискось, остановился, сдал назад.
– Лошадь хороша и как тягловая, и как рабочая ковбойская, – продолжал нахваливать товар аукционист. – За такую тысячи долларов не жалко! А, вот, хорошо. Имеем восемь, восемь, восемь… А ну-ка, восемь с половиной! Кто даст восемьсот пятьдесят, восемьсот пятьдесят, восемьсот пятьдесят…
В итоге лошадь ушла за восемьсот двадцать пять, а на торг вывели кобылу арабских кровей, которую продали за семнадцать сотен. Мэк наблюдал, как ее уводят.
– Вот никогда бы я не стал такую суку сумасшедшую у себя держать, – сказал он.
Потом выставили очень броского на вид пегого с белой гривой мерина, который принес хозяину тысячу триста долларов. Мэк сверился с записями, поднял взгляд.
– Откуда, к черту, у людей такие деньги? – пробормотал он.
Орен покачал головой.
– Что Вольфенбаргер? Бился за него?
– Вы же сказали не смотреть туда.
– Знаю. Так бился он или нет?
– Ну, как бы да.
– Но все же не купил, скажи?
– Не-а.
– Я думал, ты зарекался смотреть туда.
– А мне и не требовалось. Он так махал руками, будто пожар кругом.
Мэк покачал головой и опять уставился в свои записи.
– Через минуту-другую должны начать торговать стринг из тех полудиких, – сказал Орен.
– И как считаешь, о каких деньгах пойдет речь?
– Те лошадки, думаю, пойдут не больше чем по сотне долларов за голову.
– А что будем делать с остальными тремя? Выставим их сразу тут же на продажу?
– Выставим тут же на продажу.
– Или, может быть, лучше продать у себя, прямо на месте.
Мэк кивнул.
– Может быть, – сказал он. И бросил косой взгляд в сторону трибун напротив. – Этот сукин сын, похоже, решил все слизывать с меня. Ненавижу такие вещи.
– Понимаю.
Он прикурил сигарету. Помощник конюха вывел следующую лошадь.
– По-моему, он и впрямь пришел покупать, – сказал Орен.
– По-моему, тоже.
– Спорим, он будет делать ставки на каждую из лошадей с Ред-Ранчо. Вот увидишь.
– Это без сомнения. Надо бы нам какую-нибудь подставу ему сделать.
Орен не ответил.
– Дурак – он собственному кошельку враг, – сказал Мэк. – Ну-ка, Джон-Грейди, что не так с той лошадью?
– Да ничего. Вроде все так.
– А что-то ты как будто говорил, что это какая-то жуткая помесь. Чуть ли не с марсианской лошадью.
– Ну, лошадь тоже может быть немного холодновата.
Орен сплюнул через доску ограды и осклабился.
– Холодновата? – переспросил Мэк.
– Да, сэр.
Начальной ставкой за эту лошадь объявили триста долларов.
– А сколько лет-то ей? Ты не помнишь?
– Сказали, одиннадцать.
– Ага, – хмыкнул Орен. – Шесть лет назад ей было одиннадцать.
В ходе торгов цена выросла до четырехсот пятидесяти. Мэк тронул себя за мочку уха.
– А сам-то я! – сказал он. – Тоже мне, барышник. Дубина стоеросовая.
Помощник указал на него аукционисту.
– А здесь у нас пятьсот, теперь пятьсот у нас, имеем пятьсот, – завел свою песнь аукционист.
– Я думал, вы не склонны к таким проделкам, – сказал Орен.
– К каким? – поднял брови Мэк.
Цена выросла до шестисот, потом до шестисот пятидесяти.
Больше он не проронил ни слова, ни руками не водил, ни головой не качал – вообще застыл.
– Имейте в виду, ребята: эт-та лошадь стоит малость дороже! – сказал аукционист.
В итоге лошадь ушла за семь сотен. В борьбу за нее Вольфенбаргер ни разу даже не вступил.
– А наш мудак-то не такой уж и мудак, скажи? – заметил Мэк.
– Что я должен на это сказать?
– Ну что-нибудь скажи уж.
– Ведь договорились же: действовать так, будто его здесь нет. А мы все делаем наоборот. Почему?
– Ну, это уж ты слишком. Что ты на человека ополчился? Требуешь, чтобы он следовал своим же собственным зарокам.
– Это черт знает что, вообще-то.
– Скорей всего, ты прав. В отношении этого обормота с нашей стороны это было бы лучшей стратегией.
Помощник конюха вывел чалого четырехлетка с ранчо Маккинни; базовую цену назначили в шесть сотен.
– Да где же наконец тот стринг – ну, табунок тот? – забеспокоился Мэк.
– Не знаю.
– Что ж, будем сидеть до упора.
Мэк приложил палец к уху. Рука помощника аукциониста взметнулась вверх. Высокие динамики, перекрывая друг друга, квакали голосом аукциониста. Я говорю, шесть, грю шесть, рю шесть. Кто семь? Не слышу. Кто скажет «семь»? Ага! Уже семь. Теперь, значит, семь, семь, семь…
– Смотри, смотри на его руку!
– Да вижу я.
Конь поднялся в цене до семи, потом до семи с половиной и до восьми сотен. Потом и до восьми с половиной.
– Смотри, какая активность, а? – сказал Орен. – По всему торгу.
– Зрителей просто нет. Сплошь торговцы.
– Ну, это уж… не в нашей власти. Как думаешь, какова этому коньку цена?
– Откуда ж я знаю. За сколько продадут, такова и цена. А, Джон-Грейди?
– Мне он понравился.
– Лучше бы они вперед тот табунок пустили.
– A ведь цифру-то вы небось уже наметили.
– Наметил.
– Так это же тот самый конь, что был в паддоке!
– А послушать его, вроде джентльмен.
На восьми с половиной сотнях ставки застопорились. Аукционист выпил воды.
– Это прекрасный конь, ребята, – сказал он. – Вы просто что-то не врубаетесь.
Жокей проехался на нем, развернулся и подъехал на прежнее место. Он правил им без узды, одной веревкой вокруг конской шеи, но легко развернул и остановил.
– Я вот что вам скажу! – крикнул он публике. – Мне от него ни цента не обломится, но это классный конь, и он обучен аллюрам.
– Одна только вязка с его мамочкой, – вновь раздался голос аукциониста, – вам обойдется в тысячу долларов. Ну что приуныли, соколики?
Его помощник поднял руку:
– Есть девять, есть девять, есть девять. А девятьсот пятьдесят не слабо́? Сот пятьде-сят-сят-сят. Вот: девять с половиной. Девять, да уже и с половиной!
– А можно мне сказать кое-что? – вступил в разговор Джон-Грейди.
– Дык отчего ж нет-то?
– Вы покупаете его не на продажу, верно?
– Нет, не на продажу.
– Тогда, думаю, коня, который глянулся, надо купить.
– А ты о нем, вижу, соскучился.
– Да, сэр.
Орен покачал головой, вытянул шею и сплюнул. Мэк сидит смотрит в записи.
– Все это дорого мне обойдется, как ни крути и с какого боку ни глянь.
– Ты о коне?
– Да нет, ну при чем тут этот чертов конь!
Ставки поднялись до девятисот пятидесяти, потом до тысячи.
Джон-Грейди искоса посмотрел на Мэка, перевел взгляд на торжище.
– А вон – видали, там сидит один, в клетчатой рубашке, – сказал Мэк. – Я его знаю.
– Я тоже, – сказал Орен.
– Вот бы я посмеялся, если они выкупят назад коня, которым сами же торговали.
– Я бы тоже.
В итоге Мэк купил коня за тысячу сто.
– Так с вами кончишь приютом для нищих, – сказал он.
– А конь-то как хорош! – сказал Джон-Грейди.
– Я знаю, как он хорош. Не надо пытаться меня утешить.
– Не слушай его, сынок, – сказал Орен. – Ему приятно слушать, как ты его коня нахваливаешь, просто боится сглазить, вот и все.
– Как думаете, на сколько меня нагрел на этих торгах тот старый жердяй?
– Да мне так кажется, что ни насколько, – сказал Орен. – Может, на следующих собирается.
Служитель в это время прибивал пыль на торжище, поливая его из шланга. После этого в ангар впустили стринг – табунок из четырех коней; Мэк купил и их тоже.
– Аки тать в ночи, – возгласил аукционист. – Из четырех первый. Продан за пять с четвертью.
– Думаю, могло быть и хуже, – сказал Мэк.
– Выйдя на дождь, как не вымокнуть?
– Эт-то-очно.
Тут служитель вывел следующего коня.
– Вот этого коня запомни, Джон-Грейди.
– Да, сэр. Я их всех запоминаю.
Мэк стал листать свои записи:
– Как заведешь себе привычку все записывать, тут же перестаешь что-либо помнить.
– Так ты привычку записывать почему завел-то? Потому и завел, что ничего не помнил, – сказал Орен.
– Этого мелкого конька я знаю, – сказал Мэк. – Ох, как хотелось бы продать его Вольфенбаргеру.
– А я думал, ты собираешься оставить его в покое.
– Да он же нам опять тут цирк устроит!
– Это взрослый конь, чашечки на окрайках его нижних резцов уже сточились, ему примерно восемь лет, – возгласил аукционист. – И как тягловый хорош, и как рабочий ковбойский, да и сто́ит он, уж конечно же, подороже той цены, что объявлена стартовой.
– Он должен, просто обязан купить этого коня. Ради такой цели я пошел бы на что угодно, но только чтобы не впрямую. Уж этот-то покажет ему, где раки зимуют.
Жокей в жесткой манере проехался перед трибунами вперед и назад, резко осаживая коня и заворачивая ему голову назад.
– Пять, пять, пять, – взывал аукционист. – Это хороший конь, ребятки. Здоровый гарантированно. Работает четко. Бегает прямо, как кот по дымоходу. Ага, вот уже пять с половиной, с половиной, с половиной!
Мэк потянул себя за мочку уха.
– …пять с половиной, ага, уже шесть, уже шесть, – заметил его движение аукционист.
С лица Орена не сходила гримаса отвращения.
– Да ладно! – сказал Мэк. – Нельзя уж мне немного постебаться над придурком!
Тем временем конь вырос в цене до семи сотен. Его владелец на трибуне встал.
– Я чего хотел сказать-то, – начал он. – Если кто сможет заставить его выплюнуть удила, я его тому даром отдам.
Конь вырос до семи сотен, потом до семи с половиной и до восьми.
– Джон-Грейди, а ты слыхал про пастора – как он одному придурку слепую лошадь продал?
– Нет, сэр.
– Все свои действия он всегда оправдывал Писанием. Ну, к нему подступили, все хотят знать, почему он с парнем так поступил, а он им: «Парень-то не местный. А в Писании сказано: „Пришлец, поселившийся у вас, да будет для вас то же, что туземец“{29}. Я что, с туземцем чикаться буду?»
– По-моему, вы мне это уже рассказывали.
Мэк кивнул. Порылся в своих записях:
– Он явно не знал, как быть с этим табунком. Невооруженным глазом видно было, как он ломает голову.
– Да, сэр.
– Но уж сейчас-то он созрел купить какую-нибудь лошадь.
– Возможно.
– Слушай, сынок, ты в покер играешь?
– Ну, разок-другой бывало… Да, сэр.
– Как думаешь, эта лошадь может уйти меньше чем за тысячу?
– Нет, сэр. Позвольте в этом усомниться.
– А если через тысячу перескочит, то намного ли?
– Не знаю.
– Вот и я тоже не знаю.
Мэк дважды поднял цену лошади – с восьми сотен до восьми с половиной и с девяти до девяти с половиной. Потом все заглохло. Орен вытянул шею и сплюнул.
– Орен просто не понимает, что чем больше денег в кармане у этого болвана, тем дороже эта уэлбернская лошадь обойдется мне.
– Орен это понимает, – сказал Орен. – Только он понимает так, что вам следовало ковать железо, пока горячо, и постараться купить ее сразу, не дожидаясь, когда цена вырастет так, что всех ваших денег не хватит. У остолопа-то у этого их, видно, больше, чем у датского короля капель от кашля.
Помощник аукциониста поднял руку.
– Пока у нас десять, десять, десять, – возгласил аукционист. – А теперь одиннадцать. Одиннадцать.
Лошадь подержалась на одиннадцати, Вольфенбаргер поднял цену до двенадцати, Мэк до тринадцати.
– Я умываю руки, – сказал Орен.
– Ну, он же явно хочет купить.
– А ты помнишь, какая была заявлена стартовая цена этой лошади?
– Ну, я-то помню.
– Тогда давай, вперед.
– Ах, старина Орен! – усмехнулся Мэк.
В итоге Вольфенбаргер эту лошадь купил за тысячу семьсот долларов.
– Конины накупил – прям завались! – усмехнулся Мэк. – Вот пусть в этом качестве она ему и послужит.
Полез в карман, вынул доллар:
– Слушай, Джон-Грейди, ты бы сбегал принес нам кока-колы.
– Есть, сэр. – И он пошел пробираться между рядами, провожаемый взглядом Орена.
– Думаешь, он точно так же может навести на хорошую лошадь, как и предостеречь от плохой?
– Думаю, да.
– Я тоже так думаю. Этот – может.
– Были бы у меня еще хотя бы шестеро таких работников…
– А ты в курсе, что о лошадях он знает такое, что и сказать-то может только по-испански!
– Да по мне, хоть по-гречески, лишь бы знал. Не так, что ли?
– Просто вот – пришло в голову. Забавно. Думаешь, он правда из Сан-Анджело{30}?
– Думаю, что как он скажет, пусть так и будет.
– А что, может, и впрямь.
– У него все из книг.
– Каких таких книг?
– Хоакин говорит, будто про лошадь он знает все вплоть до названия каждой косточки.
Орен кивнул.
– Что ж, – сказал он. – И это может быть. Но я-то вижу, что некоторые вещи он явно выучил не по книгам.
– Я это тоже вижу, – согласился Мэк.
На торговую площадку вывели следующего коня, и его родословную аукционист читал довольно долго.
– Ты смотри! Не конь, а библейский патриарх, – ухмыльнулся Мэк.
– Это ты хорошо сказал.
Начальной его ценой назначили тысячу долларов, она быстро поднялась до восемнадцати с половиной сотен, и все заглохло. Коня сняли с торгов. Орен вытянул шею, сплюнул.
– Парень что-то больно уж высокого мнения об этом своем коне, – сказал он.
– Эт-точно, – согласился Мэк.
На рысях ввели коня уэлбернской породы, и Мэк купил его за тысячу четыреста долларов.
– Все, парни, – сказал он. – Пошли-ка домой.
– А не хочешь немного тут поваландаться, – может, заставим Вольфенбаргера еще раскошелиться?
– Это какого такого Вольфенбаргера?
Сокорро сложила и повесила полотенце, развязала завязки и сняла фартук. Обернулась к двери.
– Buenas noches, – сказала она.
– Buenas noches, – отозвался Мэк.
Она вышла и закрыла за собою дверь. Слышно было, как она заводит старые ходики. Чуть погодя донеслось тихое потрескивание – понятно, это тесть в коридоре заводит высокие напольные часы с боем. Почти неслышно закрылась их стеклянная дверца. И тишина. И в доме тишина, и во всей окрестности. Мэк сел и закурил. В остывающей кухонной плите что-то щелкнуло. Далеко за домом в горах взвыл койот. Раньше, когда зимы они проводили в старой усадьбе, расположенной на самом юго-востоке их владений, последним, что он слышал перед тем, как уснуть, обычно бывал гудок поезда, идущего на восток из Эль-Пасо. Сьерра-Бланка, Ван-Хорн, Марфа, Элпайн, Марафон. Поезд катит и катит по голубой прерии сквозь ночь, дальше и дальше, в сторону Лэнгтри и Дель-Рио{31}. Белый луч прожектора то освещает чахлые кусты, то выхватывает из тьмы глаза коров, пасущихся у дороги, эти глаза плывут во тьме, как искры из паровозной топки. На ближнем склоне пастухи встают в своих накинутых на плечи одеялах-серапе, смотрят, как внизу проносится поезд, а потом на потемневшее дорожное полотно выходят мелкие пустынные лисы, нюхают еще теплые рельсы, которые гудят и поют в ночи.
Той части ранчо давно нет вовсе, да и остальные скоро за ней последуют. Он допил из чашки холодные остатки кофе, прикурил на сон грядущий последнюю сигарету, потом встал, выключил свет и, вернувшись в кресло, сел докуривать в темноте. Еще под вечер с севера надвинулась гряда грозовых туч, похолодало. Но дождя нет как нет. Видать, прошел где-то восточнее. Где-нибудь в горах Сакраменто. Часто думают, что, если уж ты засуху пережил, впереди у тебя несколько тучных лет на то, чтобы попытаться наверстать, но это то же, что при игре в кости ожидать семерки. Засуха понятия не имеет, когда она приходила в прошлый раз, и уж тем более никто не знает, когда придет следующая. Да и из бизнеса этого скотоводческого его все равно уже практически выперли. Он курил медленно, редкими затяжками. Огонек сигареты разгорался и притухал. В феврале уже три года будет, как умерла жена. На Сокоррово сретенье. Candelaria. Что-то там такое, связанное с Приснодевой{32}. А что у них с ней не связано? В Мексике Бога-то ведь нет. Сплошная Приснодева. Смяв окурок, он встал и задержался, глядя на тускло освещенную площадку перед воротами конюшни.








