355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Новиков » Начала любви » Текст книги (страница 26)
Начала любви
  • Текст добавлен: 20 октября 2017, 19:30

Текст книги "Начала любви"


Автор книги: Константин Новиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 31 страниц)

ГЛАВА VI
1

Выздоровление молодой принцессы знаменовало не возвращение к прежней жизни, но вхождение в новую жизнь.

Началось с мелочей, тем более приятных, что исходили от самой императрицы; началом всему была золотая, преподнесённая собственноручно её величеством табакерка с изящной, сложного рисунка, золотой паутиновой вязью на покатой крышке: в извивах и линиях золота, под золотыми же листьями прятались – тут маленький рубин, там крошечный бриллиант. Очаровательнейшая, что ни говори, вещица.

– Как ни посмотрю, сразу о вас буду вспоминать, – с детской непосредственностью, приподнявшись на постели, пообещала девушка высочайшей своей дарительнице, в ответ на что Елизавета Петровна попыталась изобразить улыбку. Улыбка у неё, хотя и не тотчас, всё же получилась.

Именно в момент, когда её величество улыбалась, Софи увидела незамечаемую прежде усталость на её лице. От мысли, что усталость Елизаветы Петровны связана с переживаниями за здоровье принцессы, от этой мысли потеплело на сердце и засвербило в носу.

Последние дни добавили морщин на лице императрицы, да и взор, как отметила про себя Софи, сделался грустным и озабоченным, несколько опрощающим лицо её. Однако же платье на ней сидело, как всегда, безукоризненно, а руки Елизаветы казались сейчас ещё более прекрасными, чем прежде. Маленькие белые ладони, аккуратно подрезанные узкие ногти, а вся рука как произведение мастера: соразмерная, пропорциональная, живая.

Приняв подарок, Софи мгновение колебалась: не поцеловать ли руку? Она давно хотела прижаться губами к безукоризненной, мягкой коже запястья: сейчас это будет выглядеть как нельзя более кстати и вполне невинно. Когда во время занятия, ещё до болезни, растроганная рассказом Симеона Тодорского ученица вдруг поцеловала руку своего учителя и наставника (к крайнему его изумлению, отметим), там всё-таки за исключением аффектации и девических эмоций было и ещё что-то не вполне прояснённое для принцессы; в случае с императрицей все мотивы оставались высокими и чистыми.

   – Лежу сейчас, лежу и думаю, что сказать вам, ваше величество. И ни единого нужного слова в голову не приходит. Враз поглупела, – простодушно призналась Софи и согнутым указательным пальцем промокнула свои глаза.

   – А ничего и не нужно говорить, – решительно сказала Елизавета Петровна. – Ты меня любишь всем сердцем, так это на лице твоём написано. Что тут говорить, и слова тут зачем. Так ведь?

Девушка не удержалась, припала губами к тёплой величественной руке.

   – Ах ты, моя хорошая, – императрица погладила её по голове. – Всё у нас с тобой хорошо будет.

День набирал силу, день клонился к вечеру, день опадал, и темнота всё более пробивалась через опущенные шторы; в полудрёме, в легкой полудрёме выздоровления, провела Софи этот и несколько последующих дней. Прислушиваясь к неразборчивым волнам коридорных звуков, разглядывая подаренную табакерку и пытаясь читать, девушка не могла отделаться от ощущения необычности своей нынешней жизни в России. Не столько потряс её последний подарок императрицы, – в конце концов, правительница столь огромной державы может позволить себе столь драгоценные подарки, – но большее, нежели сам подарок, впечатление на неё произвёл повод дарения.

Ведь как там ни крути, но подарок был сделан по случаю её выздоровления или, что то же самое в данной ситуации, – за то, что не умерла. Казалось бы, сам исход болезни был наивысшей для неё наградой, но тут ещё и табакерка... Её стоимость была, судя по всему, соизмеримой с доходами всего Цербста – и безмерность этой суммы приводила Софи в смущение.

Беглая мысль об отце и брате, которые продолжали испытывать стеснённость в средствах, скользнула этакой укоризненной тенью, но оказалась спугнутой громким голосом её величества. Сквозь неприкрытую дверь Софи разобрала беглую русскую речь, выяснив себе существо очередного высочайшего распоряжения. Речь шла о том, что отныне для общения и прочей помощи к маленькой принцессе приставляется графиня Румянцева, в обязанности которой среди многого другого вменялось следить за тем, чтобы не вполне ещё оправившуюся от болезни Софи не беспокоили, не дёргали по пустякам некие неназванные особы, способные стянуть последнее ни за понюшку табаку.

Про табак Софи не вполне поняла, однако же общий смысл распоряжения, равно как и против кого оно было направлено, – не оставлял сомнений.

Продолжение разговора происходило возле самой двери. Софи не только могла прекрасно слышать, но и видела, как в продолжение спокойной отповеди императрицы Елизавета Петровна и Воронцова выразительно посматривали на Иоганну-Елизавету, которая в некоторый момент не удержалась:

   – Ваше величество, если среди присутствующих кто-либо полагает...

Однако договорить ей не позволили. Не повышая голоса, ровно и несколько даже монотонно её величество заметила, что при русском дворе существует давнишний, отнюдь не бесспорный, однако непререкаемый обычай, согласно которому все молчат до тех пор, покуда императрица не закончит говорить.

   – Вы, ради Бога, меня извините, – начиная заводиться и потому теряя контроль над своими эмоциями, начала было Иоганна.

   – Даже ради Бога не извиню, – коротко обрезала её Елизавета Петровна и торжественно удалилась.

   – Ваше величество!.. – крикнула вдогонку принцесса-мать, взглянула на лежащую высоко на взбитых подушках дочь и покраснела.

   – А потому, – властным голосом сказала Иоганне величественная, пышнотелая, гневная Мария Андреевна Румянцева, – я лично прослежу за тем, чтобы ни одна живая душа не беспокоила нашу девочку. – И тихо притворила дверь.

Софи против желания широко улыбнулась, радуясь тому, что в этот миг её никто не видит.

2

Высокая и мощная, с гладким выпуклым лбом и серыми, чуть навыкате глазами, уверенная в движениях, неспешная в своих суждениях, похожая скорее на англичанку или норвежку, графиня Анна Карловна Воронцова сразу сумела поставить себя таким образом, что лишь через неё оказывались для Иоганны возможны контакты с дочерью, от свиданий до минутных заходов к быстро набиравшейся сил девушке.

Поначалу дикий и неестественный порядок, введённый императрицей, воспринимался Иоганной-Елизаветой как нарочитое и серьёзное оскорбление. Да и то сказать: сначала отлучили Христиана от собственной дочери, теперь вот мать родную не допускают к Софи иначе, как в присутствии Воронцовой. При свидетелях даже невозможно намекнуть девочке, что будет куда лучше, если полученную в подарок от императрицы немыслимо дорогую табакерку Иоганна-Елизавета для пущей надёжности заберёт пока к себе до окончательного выздоровления девочки... Собственно, этот порядок оскорблением и был, мерзким, унизительным и совершенно Иоганной незаслуженным.

Но, как говорится, нет худа без добра.

Примирившись со своим новым положением изгоя при русском дворе, Иоганна сумела повернуть обновлённую ситуацию к явной для себя выгоде. Будучи не в состоянии всякий раз унижаться перед Воронцовой, Иоганна под этим предлогом прекратила видеться с дочерью. Высвобожденное таким образом время она теперь использовала для того, чтобы встречаться с немногочисленными своими друзьями и единомышленниками.

Всё-таки, что ни говори, а жизнь без дочери оказалась куда приятнее, тем более что Иоганна осуществила свою давнюю мечту, образовав у себя на половине скромное подобие салона, где у неё бывали Брюммер и Мардефельд, Петцольд и чета – принц и принцесса – гессенские с дочерью княгиней Кантемир, захаживал Иван Иванович Бецкой, опытный профессиональный дипломат и лукавый царедворец, обольститель и интриган.

После исчезновения Лестока и Шетарди сделалось очевидным, что борьба против Бестужева вступает в свою новую стадию, подходит к некой финальной черте, за которой уже явно определится сильнейший. И в предощущении развязки велись бесконечные разговоры, с одной, с другой, третьей, десятой стороны обсматривалась и обсуждалась проблема. Пропажа Лестока, человека к её величеству ближайшего и довереннейшего, а также исчезновение маркиза де ля Шетарди вызывали немало сплетен и пересудов в кругах придворных. Поскольку в разное время тот и другой были близкими друзьями её императорского величества, приносимые в салон и обсуждаемые у Иоганны-Елизаветы версии так или иначе касались того, что у стареющей императрицы взыграла плоть и что исчезновение обоих ничего общего с политикой не имеет; говорили даже о том, что лейб-медик и Шетарди пополнили собой большой мужской гарем, который Елизавета Петровна, дескать, устроила в подвальных помещениях одного из дворцов.

Гости и верили и не верили. Но чувствовать себя прожжёнными заговорщиками при такой обильной кухне нравилось без исключения всем, и заседания продолжались.

Русский двор не выпускал тайны за свои пределы, но русский двор был сплошь наполнен тайнами, остальному миру неведомыми. Так или иначе, но вскоре весть об аресте обоих французов сменила былые выдумки– и стратеги задумались. Особенно их озадачил арест де ля Шетарди, который не так давно был финансовым организатором восшествия Елизаветы Петровны на престол, и если бы не его деньги, сидеть бы, пожалуй, ей до скончания века в своей слободе, грызть бы орехи... Коли уж такого, как Шетарди, человека посадили под арест, то сие не могло произойти помимо Бестужева, человека мстительного и набирающего день ото дня всё больший вес.

Брюммер сумел первым сформулировать мысль, должную служить объединяющим началом в борьбе за свержение канцлера; именно Брюммеру принадлежит формула «чтобы нас всех не раздавили поодиночке». Фраза оказалась историческая, а последствия её, скрытые от сторонних глаз, были ощутимы. Прежде, до ареста Лестока и Шетарди, гости салона занимались прожектёрством и умствованием; после ареста они начали оборонять самое себя – чтоб не раздавили.

Проведший жизнь в бездеятельности, чтобы не сказать – в праздности, оказавшийся теперь за неимением более подходящих кандидатур кем-то вроде теоретика антибестужевского салона, Брюммер не только возгордился и воспарил, но сделался нервен, оживлён и сверх меры болтлив.

– По-мол-чи, – в три приёма выдохнула Иоганна, желая как-то заткнуть любовника, который даже сейчас, в минуты близости, не прекращал разговаривать. Сказать-то она сказала, но прелесть момента была уже напрочь испорчена.

3

Проболев без малого месяц, Софи на весь апрель и половину мая застряла в том неопределённом положении, которое было пограничным – меж болезнью и окончательным выздоровлением. Врачи, как и положено, осматривали её всякое утро, качали головами, делая при этом различные выражения лица, и уходили с пожеланиями скорейшего окончательного выздоровления. Врачей было несколько, всяк себе на уме, и мнение одного лишь отчасти, да и то совсем не обязательно, совпадало с мнением коллег.

Флегматичный Бургаве возлагал основные надежды на тёплую погоду, солнце, воздушные ванны и прочее в том же духе. Нагловатый, хотя и желающий казаться почтительным, темнолицый, смуглокожий, с сильными волосатыми руками Санхерс делал в своих заключениях акцент на том, что вот если бы принцесса вышла сейчас замуж, то окончательное выздоровление наступило бы в считанные дни. Последний аргумент вдруг заинтересовал великого князя; поругавшийся с Лопухиной и давший ей временную отставку, Пётр пытался выяснить у её величества, нельзя ли ему, раз уж всё идёт к этому, сначала жениться на Софи, а уж потом обвенчаться, сочетаться законным браком и поселить её у себя в комнатах.

– Торопишься! – сказала ему Елизавета Петровна, как-то вяло сказала. Другой на его месте принял бы высочайший ответ за разрешение, за предоставление карт-бланша в отношении молодой принцессы и санкционированное развязывание рук; Пётр же, однако, в подобного рода вопросах был буквален: сказали ему «торопишься!» – стало быть, торопиться и бежать впереди лошади он не будет. Чтобы потом никто не мог попенять ему.

Да и объект мало подходил для приложения любви. Против задорных и вместе с тем стыдливых, прытких, хорошеньких да сообразительных барышень, какие прямо-таки кишели при дворе, – так вот по сравнению с ними принцесса Софи и в лучшее-то время казалась малопривлекательной. Теперь же она и вовсе сделалась уродиной.

В чём, однако, вполне отдавала себе отчёт.

Девушке явно нездоровилось. Причём сама она не могла даже решить, было ли её настоящее состояние финальной фазой недавней болезни или же началом новой. То ломота, то головокружение; то её подташнивало, то слабило, – а случалось так, что подташнивало и слабило одновременно с женскими делами, и тогда Софи желала умереть, чтобы прекратить этот позор, этот ужас и эту пытку.

К тому же у неё появилась невиданная прежде потливость. Верхняя губа практически во всякое время оказывалась украшена ювелирной росой из капелек пота: именно с того времени берёт своё начало привычка Софи прикрывать нижней губой верхнюю.

Посасывая верхнюю солоноватую губу, она и предстала 20 апреля на публике – впервые с момента начала болезни; посасывала губу она и в свой день рождения, и в ужасный для матери день 13 июня, когда злейший враг Иоганны-Елизаветы был произведён в полновесные канцлеры... От чрезмерного потоотделения Софи вынуждена была переменять платья по три-четыре раза на дню; понимая непростое положение девушки, императрица распорядилась выделять для обнов денег без ограничения – в разумных, как Елизавета отметила, пределах. Видя всё новые наряды, которым в шкафах дочери делалось всё более тесно, Иоганна-Елизавета мрачнела лицом, решительно не понимая, за какие такие заслуги дочь пользуется явным покровительством её величества.

Положение казалось Иоганне тем более странным, что после того, как дочь отболела, после того, как потный бледный уродец предстал на очередном вечере перед почтенной публикой, мать переживала, как бы её саму вместе с безобразной принцессой не вышвырнули за ненадобностью из пределов российской сытой сказки, где богатство прямо-таки валяется под ногами, нужно только изловчиться и подобрать. Тут выяснилась одна из существенных особенностей этой стороны света, а именно распространённость принципа «чем хуже, тем лучше». В германских землях эту дурёху, сосущую губу, на порог бы не пустили. Тут же – всё наоборот. Чем менее подходила отболевшая Софи для своего изначального предназначения, тем большую признательность демонстрировала к ней её величество. А уж следом за ней, как и водится, тянулся и остальной двор – в этом Россия как две капли воды была похожа на тот же, скажем, берлинский двор.

Уж если родной матери было за неё стыдно, если наиболее брезгливые из царедворцев не таясь делали гримасы, если великому князю кто-то подбросил (а тот и рад повторять, как попка) грубую фразу, мол, нет-нет, я вам руки не подам, вы, может, заразная, – иначе говоря, если вокруг Софи клубились брезгливость и непонимание, то каково же приходилось в эти недели самой девушке?! Одинокая, с невыразимо тёплым чувством вспоминала сейчас она отставленную Бабет, с которой всё можно было обсудить и на плече у которой бывало так сладко поплакать...

Но как бы там ни было, а и в России люди живут. Страдая от запаха пота, девушка не просто взяла за правило ежедневно мыться, но пристрастилась к мытью. Тем самым незаметно для окружающих, и прежде всего для неё самой, был сделан большущий шаг от немецкой культуры к славянской, к русской, – более значительный даже, чем переход в православие. Последний, кстати, впечатления на девушку решительно не произвёл; новгородскому архиепископу Амвросию Юшкевичу она, как и учили, сказала с чувством: «Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, творца Неба и земли, видимого всего и невидимого, и в Духа Святаго Господа, Животворящего, иже от Отца исходящего, иже со Отцем и Сыном споклоняема и славима...» – ну и ещё какие-то слова, теперь позабытые. Переход в иную религию воспринимался ею как простая формальность, а вот привычка содержать тело в чистоте привилась и осталась. Позднее Софи поведала странице своего дневника: «Против своей прежней алеутской неумытости я сделалась в России прямо-таки фантастической чистюлей (une jeune fille d’ordre excessif)».

Правда, с крещением в православную веру получилась небольшая накладка. А именно, лишь после того, как все приуготовления к таинству были завершены, вспомнили о необходимости получить внятное подтверждение от Христиана-Августа на переход дочери в иную веру.

Из спорадической переписки с женой и коротких приписок рукой дочери Христиан-Август имел лишь самое общее представление, зачастую искажённое и вовсе не адекватное, о действительном положении дочери и супруги при русском доре. Вопрос этот беспокоил его, однако тут вмешалась судьба, преподнёсшая ангальт-цербстскому князю второй удар. И пускай состояние было не таким тяжёлым, как после первого удара, однако житейские вопросы как-то сами собой отошли на второй план.

И хотя брат и неизменно бодрый Больхаген пытались приуменьшить размеры несчастья, хотя и советовали «наплевать, забыть и растереть», хотя и давали советы касательно того, что следует Христиану взять с собой в путешествие к дочери, а что лучше оставить, – сам Христиан-Август не склонен был обманываться насчёт своего здоровья, понимая, что второй за год удар – он и есть второй, как там ни крути. По изредка перехватываемым взглядам, исполненным озабоченности и страха, он понимал, что брат вполне осознает сложность ситуации и лишь по привычке продолжает прежние разговоры на тему о том, брать или не брать.

По излишнему упорству в отстаивании ничтожных проблем, по глубоким носогубным складкам, по многим незаметным стороннему наблюдателю особенностям Христиан-Август начинал догадываться, что Иоганн перестал верить в возможное приглашение брата в Россию, что смертельно этим оскорблён, что лишь старается не подать виду – и потому будет отстаивать переставший налезать на палец перстень или давно не стиранный плед с ожесточением, годным для защиты фамильной чести.

В глубине души Христиан-Август презирал себя за способность столь безропотно сносить унижения. Уже сам по себе тот факт, что с момента приезда дочери к российскому двору прошло несколько месяцев, что там, судя по письмам жены, вовсю уже идут приготовления к переходу Софи в православную веру и к последующему обручению с официальным наследником престола, а при всём этом он, отец Софи, оказался совершенно позабыт как русской императрицей (хоть бы какое письмо прислала...), так и её сановниками, вторящими Елизавете, – этот факт казался возмутительным. Но что ещё хуже, сам Ангальт-Цербстский князь понимал унизительность своего положения разве что умозрительно, не чувствуя этой унизительности вовсе. Отец Софи в нём страдал и оскорблялся, тогда как другая ипостась – ипостась соправителя маленького княжества – воспринимала неуместное поведение русской государыни едва ли не как должное. В конце-то концов, что есть громаднейшая Россия и что значит Ангальт-Цербстское княжество?!

Но отец будущей русской великой княгини должен, прямо-таки обязан оскорбиться, не может не оскорбиться при столь инсолентном поведении русского двора.

В Христиане-Августе боролись возмущённый отец и ничтожный, покорно ничтожный правитель крошечной земли, привыкший испытывать робость при одном упоминании имён влиятельных мировых монархов.

Это была сущая пытка, происходившая, что вовсе не маловажно, на глазах у Иоганна и Больхагена.

– Я буду добиваться, – сказал однажды за завтраком начавший выходить к общему столу Христиан-Август, – чтобы русская императрица сделала меня герцогом курляндским.

Больхаген хотел было сострить, но вовремя взглянул на Иоганна и придал своему лицу безучастное выражение.

Старший князь прекратил жевать и с уважением взглянул на брата.

В конце марта Христиан получил письмо от дочери. С момента отбытия её в Россию то был первый случай, чтобы Софи не просто строчила под диктовку Иоганны, но писала от себя. Неустоявшимся, то есть, по сути, совсем ещё детским почерком, сочетавшим неровные линии с лихими росчерками отдельных букв, дочь вежливо сообщала:

«Светлейший князь,

Вполне согласуясь с тем, что Вы уже знаете из предыдущего письма, спешу Вам подтвердить те виды, которые имеют на меня Её Императорское Величество и великий князь и наследник русского престола. Я очень надеюсь, что в скором времени сумею представить Вам письменные доказательства того расхожего заблуждения, которое мы невольно переняли вслед за Гейнекцием, подчас не подозревая даже о научном труде последнего. Я разумею отличие нашей религии от православной. Внешне обряды здесь действительно весьма отличаются от наших, но дело в том, что к этому православную церковь вынуждает грубость простого народа.

Исключительно важный для всей моей дальнейшей жизни выбор я уже сделала. При этом, вполне сообразуясь с Вашими пожеланиями, я исключила всяческую поспешность, взвесила все «за» и «против», каждый свой шаг я согласовывала с инструкциями Вашей светлости. Это послушание и почтение к Вашей особе будут всегда и впредь руководить мною. Я совершенно теперь здорова, чего и Вам искренне желаю. Прошу Вашего благословения и остаюсь на всю жизнь дочерью и слугою

Софи Ф. А., принцесса Ангальт-Цербстская».

Несколько раз подряд перечитал Христиан-Август письмо. Истинный смысл отыскивал в послании Христиан-Август, понимая, что никто бы не стал гнать из России курьера исключительно ради того, чтобы на помнить отцу, какая у него почтительная девочка. Ближе к вечеру того же самого дня над письмом склонились две старческие головы: седой короткий «ёжик» Христиана и обширная глянцевая лысина Иоганна. После нескольких рюмок текст предстал в ином свете; особенно придирчиво изучал послание Иоганн, видевший скрытые отголоски скрытых бед там, где Христиан не видел ровным счётом ничего подозрительного. Особенно почему-то Иоганн-Людвиг придирался к фразе «я совершенно здорова».

   – Посуди сам, – убеждённо говорил Иоганн, поддевая вилкой ломтик жареной, теперь уже безнадёжно остывшей свинины. – Ведь о болезнях она прежде не сообщала, так ведь?

   – Так, – соглашался Христиан, более прислушивавшийся после выпитой рюмки к своему организму, нежели к собеседнику, что не позволяло ему сосредоточиться всецело на обсуждении письма, утром казавшегося таким важным. – Так, – повторил он.

   – Ну так, а если твоя дочь прежде не сообщала о болезни, стало быть, она и не болела. Она же всегда отличалась честностью.

   – Ну, – сказал Христиан.

   – Вот тебе и «ну». А она в этом письме про своё здоровье пишет, так?

   – Ну так и?..

   – Вот поэтому я и говорю... э, мне самую малость, буквально на донышке, ты себе наливай... Вот и говорю, что раз прежде она про болезнь не сообщала, а теперь пишет – только уже не о самой болезни, а про выздоровление, фактически ведь именно об этом идёт речь, стало быть, раньше девочка была больна, причём больна серьёзно.

   – Ты думаешь? – с сомнением в голосе поинтересовался Христиан, который налил по цельной рюмке себе и брату, но теперь сомневался, можно ли после всего случившегося пить в таких количествах. Мысленно сходился к тому, что в этот раз он явно пожадничал, причём не столько сейчас, разливая, как в тот ещё момент, когда ставил на стол эти вот вместительные рюмки, годные разве для слабых вин.

   – Да, брат, именно так и я думаю. Причём больна так серьёзно, что и тебя-то не спешили они приглашать в Россию, чтобы ты не расстраивался понапрасну. Но... – Иоганн назидательно поднял палец вверх. – Да, так вот я и говорю... А, собственно, о чём я? Мысль потерял…

   – Чтобы не расстраиваться понапрасну, – как эхо повторил Христиан, плохо слушавший собеседника, однако умудрившийся теперь повторить финальную фразу братовых рассуждений.

   – Ну, я и говорю, чего тебе расстраиваться! – сказал Иоганн, не сумевший и после подсказки поймать проворную свою мысль. – Нечего расстраиваться. Живи себе и веселись. Давай-ка выпьем с тобой, – он решительно потянулся рюмкой к Христиану.

Братья дружно закинули головы и одинаково зажмурились, сделавшись на мгновение похожими на волосатый и лысый варианты одного и того же человека.

Перед сном, попав-таки со второй попытки концом пера в розовую чернильницу, Христиан-Август размашисто записал в дневник: «Господь испытует сердца и внутренние побуждения наши, и по ним уже оказывает свои милости. Вот так!»

Наутро он решительно не мог припомнить, по какому именно случаю испортил в дневнике чистый лист и какой смысл скрывала его же собственной рукой начертанная фраза. Он приближал к глазам и, напротив, отстранял от себя страницу, он морщил лоб, но так ничего и не вспомнил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю