355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Новиков » Начала любви » Текст книги (страница 23)
Начала любви
  • Текст добавлен: 20 октября 2017, 19:30

Текст книги "Начала любви"


Автор книги: Константин Новиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 31 страниц)

6

Господи ты Боже, как же боялась, до дрожи в коленках боялась Софи встречи с этим Карлом-Петром-Ульрихом, который в памяти остался суетливым и нервным мальчиком из теперь уже далёкого мирного немецкого детства.

В действительности всё оказалось обыденнее и скучнее. Подросший, подурневший, он по-прежнему оставался сущим ребёнком, дёрганым и грубым, напоминая вариацию короткого и не особенно запомнившегося сна. И всё-таки Господь милостив. Софи опасалась увидеть какого-нибудь монстра, вроде нового Больхагена, – но нет, былой мальчик так и остался мальчиком.

Начальное смущение, вызванное тем, что при встрече великий князь якобы по-русски, на глазах у всех, троекратно расцеловал её – в щёку, в другую щёку и затем в самые губы, взасос и даже с некоторым закусом (отчего мелькнул и тут же исчез образ Бентик), – начальное смущение вскоре прошло без следа; да и чего стыдиться? За тем ведь её сюда и позвали. Уже на следующий после приезда в Москву день, пришедшийся как раз на именины наследника, Пётр не выделял Софи из всех прочих людей, а через неделю-другую и вовсе взял моду отделываться нетерпеливыми ответами, если случалось им вместе прогуливаться или сидеть за одним столом.

И странное дело, призрак «замужества» перестал вселять в девушку былой ужас, переведя всю проблему на какой-то более человеческий, более понятный уровень. Освободившись от высокопарного тумана, в изобилии предлагаемого церковью при соединении сердец, она принялась рассуждать спокойнее и обыденнее, а рассуждения сводились к тому, что, во-первых, пока ещё ничего не известно, а во-вторых, если благополучие отца, брата, дяди, даже матери – если их благополучие зависит от того, как поведёт себя она с великим князем, что ж, извольте...

Миновали первые, особенно тягостные для Софи недели, и в точности как это происходило в её прежней жизни, бал начала править самая настоящая проза. При внешних различиях русский двор оказался на удивление похож на большую семью с императрицей в роли главы. Свой ритуал, своя субординация; позволив отдышаться, Софи определили ни больше ни меньше – учиться, посадили в самом буквальном смысле за парту, где ей надлежало овладеть русским языком и приобрести необходимые познания в нюансах православной веры. К этим двум дисциплинам вскоре были ещё присоединены и танцевальные классы – после того, как увидевшая девушку в танце императрица выразила своё неудовольствие угловатостью движений и отсутствием надлежащей грации. Софи, впрочем, чувствовала себя обрадованной и польщённой хотя бы уже тем, что Елизавета Петровна, божественная и прекраснейшая женщина, вновь отметила её, вновь обратила на неё своё высочайшее внимание. Смысл сделанных распоряжений существенной роли не играл; если бы даже императрица обругала её, Софи безропотно подставила бы и другую щёку.

Нельзя, однако, сказать, что это происшествие прошло столь же радостно и для Иоганны-Елизаветы; лишь маленькое, укреплённое внутри экипажа зеркальце было свидетелем того, как, уязвлённая справедливым упрёком императрицы в адрес дочери, мать захлопнула дверцу кареты и немедленно отвесила дочери оплеуху.

Вся под впечатлением завершившегося бала и очередной встречи с императрицей, Софи не сразу отреагировала.

– Ишь притихла! – с неконтролируемой ненавистью произнесла мать, всматриваясь в лицо Софи, отыскивая малейшую зацепку для того, чтобы обрушить на девушку весь свой гнев, скопленный в России по крупицам и составивший целую гору. Гора гнева требовала выхода.

Любовь – чувство замкнутое, причём замкнутое непосредственно на предмете любви; Софи готова была сделать всё возможное, буквально из кожи вон выпрыгнуть, лишь бы угодить Елизавете Петровне, – однако, как это нередко бывает в жизни, от девушки не требовали отдать жизнь, или совершить немыслимый подвиг, или пожертвовать здоровьем. От неё хотели, чтобы она училась и выучилась тому, чего пока что не знала, не умела, не понимала. Что ж, раз так, она будет стараться изо всех сил, будет зубрить кириллическое написание и странные, на птичий щебет похожие славянские слоги, от которых устают язык и губы, но которые Софи тем не менее зубрить-таки будет, будет, будет...

Молодой, светлобородый, правильно и вместе с тем потешно говоривший по-немецки приставленный к девушке священник Симеон Тодорский формально должен был дать девушке представление о православной вере; фактически же на занятиях учитель и немногим более молодая ученица говорили обо всём подряд, зачастую даже не касаясь религиозных вопросов; Тодорский умудрялся наговорить ей кучу всякой чепухи, однако же Софи не смела спорить или, Боже упаси подсмеиваться над синеглазым увальнем, который в первую очередь оставался для девушки носителем того самого русского языка, на котором говорила её императорское величество. То есть в некотором смысле Симеон Тодорский оказался для неё немножко Елизаветой Петровной, и потому с самого же первого дня Тодорскому была подарена искренняя девичья признательность.

Подчас забавной выглядела манера молодого епископа Псковского скашивать глаза в то место, где под рыжеватыми усами должен был находиться рот (Софи почему-то была уверена, что у него чувственные губы), и нараспев, с чудовищным фрикативным «g» в словах, нараспев произносить непонятные, но певучие объяснения, – напевшись таким образом, Тодорский возвращал своему взгляду обиходную осмысленность и скучным голосом переводил собственные стенания на немецкий язык. Оказывалось, что красиво модулированные завывания с часто употребимым Gospody Bozhe в немецкой речи оборачивались чудовищными банальностями, не содержавшими даже и намёка на тот восторженный изначальный субстрат, который придавал глазам священника восторженную же вдохновенность.

По сравнению с Симеоном Тодорским учитель русского языка Василий Евдокимович Ададуров[74]74
  Василий Евдокимович Ададуров (1709—1780) – учёный, государственный деятель. В 1733 г. первым из русских воспитанников Академии наук получил звание адъютанта по кафедре высшей математики. Составил «Полную русскую грамматику (1738—1741). В 1744 г, назначен преподавателем русского языка к будущей императрице Екатерине II.


[Закрыть]
был элементарным занудой. Пышнотелый, сравнительно молодой, в парике напоминающий капризную женщину-толстушку, он излишне радовался в начале каждого занятия, чрезмерно подчёркивал своё безграничное почтение и – слишком быстро, при первых же ошибках Софи, начинал выходить из себя. Закалённая на стычках с матерью, Софи на женские выходки этого мужчины не реагировала вовсе, вынуждая его кипятиться и кричать ещё больше. Если для Софи уроки русского языка проходили легко, а основных усилий требовали домашние задания, то Ададурову на уроках приходилось до того несладко, что накричавшийся и понервничавший (хотя чего так нервничать, ну подумаешь, ученица мужской и женский род слова «встречаться» перепутала: чего тут нервничать, ей-богу?), он выходил из классной комнаты совершенно измочаленным, с потным лицом и сильным запахом конюшни. Случалось, он в дверях извинялся за свою педагогическую несдержанность и профессиональную вспыльчивость, но чаще уходил безо всяких извинений, шарахнув напоследок дверью, отделяя себя таким образом от «этой бестолочи», как учитель изволил выражаться. Но ни разу, ни разу Софи не выказала недовольства, постоянно помня о том, что Ададуров преподаёт ей науку наиважнейшую. Можно ведь быть уродиной, дурой и плаксой одновременно, и всё-таки сделаться (не произносим всуе, чтоб не сглазить), но немыслимо сделаться (опять не произносим из тех же соображений) без свободного владения русским языком. Это как дважды два. И потому старалась Софи изо всех сил: марала и перемарывала прописи, пыхтела над Псалтырём, приучала губы к нечеловеческому звуку «ы», как, например, в «ryba» – «рыба».

Но не одной только собственной выдержкой защищалась Софи от Ададурова. Непонятно почему, но этот нервный толстяк был ей странным образом приятен. Прежде чем от него начинало тянуть потом, то есть в самом начале всякого урока, Ададуров распространял вокруг себя волнительный запах чистого здорового мужского тела, и потому сказанное учителем в первые минуты пролетало мимо ушей и выше головы девушки: девушка – обоняла. И потом эти его не всегда понятные, но такие искренние, такие спонтанные отступления; спрягая, например, «я сидел на траве» и дойдя в свой черёд до «мы сидели на траве», он мог мечтательно закатить глаза и сказать ни с того ни с сего: «А какие там девки в деревне у нас были...»

Но зубрёжка и прописи, прописи и зубрёжка – это сущий ад, кто бы там что ни говорил.

   – Ну, на сегодня хватит, – такова была финальная присказка Василия Ададурова. – Мы закончили. Кстати, «закончили» – совершенный вид, прошедшее время.

   – Совершенный вид, прошедшее время, – как эхо сказала Софи.

   – Отдохнёшь теперь, поди?

   – Поем немного, а потом следующий урок.

   – У кого, у Тодорского?

   – У Ланде.

Ададуров подозрительно, – мол, а не разыгрывает ли молодая особа – поднял бровь:

   – Это кто ж такой?

Чувствуя определённую неловкость от того, что не может вспомнить по-русски (а ведь ей говорили) название профессии Ланде, и вместе с тем не умея на каком-либо ином языке объясниться с Ададуровым, девушка решительно ушла от родного немецкого и, не дойдя до русского, остановилась на промежуточном варианте:

   – Maitre de danse[75]75
  Учитель танцев (фр.).


[Закрыть]
, – сказала она и пальцами сделала на столе циркуль.

ГЛАВА IV
1

В отношении придворного балетмейстера Жана Батиста Ланде допустимы следующие два предположения. Или же маэстро был чутким, участливым и не лишённым психологического подхода к обучению человеком, или же, второй вариант, под мягким и вежливым обращением Жан Ланде скрывал душу фельдфебеля: то есть мучителя. Одно, как говорится, из двух.

Если бы кто обратился с подобным вопросом к великому князю Петру Фёдоровичу, тот не преминул бы высказаться в пользу версии об учителе-мучителе и снабдил бы вопрошающего массой примеров.

Привыкшая думать – и особенно говорить – о людях хорошо, Софи наверняка прибегла бы к расхожему варианту «...но есть некоторые странности», то есть в целом танцмейстер как бы добродушнейший и безусловно знающий своё дело человек, но у маэстро, как и у всех прочих, изредка проскальзывают отдельные, так сказать, недостатки, которые, будучи облечены в форму... ну и так далее. Так, наверное, сказала бы Софи, страдавшая от француза-сумасброда не менее, чем великий князь.

– Un, deux, trois – et le retour... – без устали приказывал маэстро, так что, если прикрыть глаза, делалось неясно, танцевальный ли тут класс, плац для занятий маршировкой или ещё что. – Раз, два, три – и возвращаемся, снова раз, два, три...

Как бы там ни было, но танцевальные уроки у Ланде сблизили Софи и великого князя значительно больше, нежели все предыдущие, с привкусом обязаловки совместные прогулки, обеды, так называемые развлечения, от которых у принцессы скулы сводило. Все прочие учителя у Петра и Софи были разные, и только лишь в классе Ланде учебные планы перекрещивались. Не склонный к самоиронии и вообще не принадлежавший к списку острословов, великий князь сумел-таки однажды пошутить, сказав, что у него и Софи один и тот же танцмейстер и один Господь. Сколь бы ни двусмысленно звучала данная сентенция, Софи инстинктивно подалась к великому князю, но бог мудрствования отлетел, и никакого продолжения не последовало, а когда на следующий день, желая сделать приятное, Софи напомнила великому князю его же собственную фразу, тот не мог припомнить, решительно не мог припомнить, что менее суток тому назад родил подобную формулу, и, более того, как выяснилось, даже не понимал смысла этих слов.

Исходя из вполне понятных соображений, Ланде сначала занимался с великим князем, после чего усаживал молодого человека к стене и принимался за даму. Потный, тяжело дышащий, Пётр вынужден был терпеливо дожидаться по получасу, когда же нужно будет протанцевать вместе с Софи, – и только после этого раздавалось желанное «ну вот, на сегодня и все». За полчаса разгорячённые мышцы остывали, одежда делалась как после дождя, и потому финальный танец, сопровождаемый корректными, но всё равно грубыми замечаниями маэстро, давался великому князю с превеликим трудом. В довершение всех бед по окончании танца надлежало поцеловать даме руку.

Пётр вовсе не часто видел, чтобы в конце танца кавалеры действительно прикладывались губами к руке своих дам (разве только те из кавалеров, которые искали повода, но при чём тут танец?), однако же Ланде настаивал на подобном церемониале, говоря, что вполне можно, разумеется, не целовать руку, однако сие необходимо уметь, причём уметь делать грациозно, в меру страстно, но не чрезмерно. Клавесин и флейта скучно интонировали, как бы не принадлежа этому времени и этой зале, Жан Батист сдержанно сердился на молодого человека, вырывал у него из-под носа потную ладонь принцессы, демонстрировал вновь лёгкий каскад движений и взглядов, венчаемых лёгким поцелуем, – после чего требовал от ученика повторить всё в точности, а затем повторить ещё и ещё. Собственно, как настоящий фельдфебель. И следил за выражением лица кавалера, когда Пётр тянулся пересохшими губами к руке Софи, а так как маэстро был слабоват глазами, то вынужден был приближать лицо вплотную к бледной девушкиной длани.

Не лишённый воображения, Пётр иногда пытался себе представить, как бы суетился и корректировал маэстро любовную гимнастику, которой подчас предавался великий князь с той же Лопухиной, например. Вот уж покорректировал бы месье Ланде, пощеголял бы собственным примером.

При всей грубости танцевальных, то есть сугубо профессиональных своих манер Ланде, однако, был далеко не худшим представителем двора. Бывая особенно оскорблён, великий князь несколько раз подумывал о том, чтобы улучить момент и пожаловаться на танцмейстера императрице, – однако же простого воспоминания о дикаре и грубияне Брюммере оказывалось достаточно, чтобы простить маэстро все прегрешения, прошлые и будущие, истинные и мнимые, вынужденные и бестактные, совершенные по глупости или по умыслу...

Да и на кого было жаловаться?! Вопреки грубому заглазному прозвищу, собственно, рыжеволосым Ланде не был, но принадлежал к галльской разновидности светловолосых евреев – с вьющимися жёсткими палевыми волосами, светлыми, будто раз и навсегда выгоревшими на солнце ресницами и бровями; усы и борода у него не произрастали вовсе, а свежее лицо дополнял густой естественный румянец, какой обыкновенно сходит у юношей в момент приобщения к тайне лена, а вот у маэстро этот самый румянец задержался. Сквозь тонкую, изящной выделки ушную раковину легко пробивались солнечные лучи, так что при солнце маэстро всегда казался этаким профессиональным врунишкой с вечно пылающими локаторами. И ладно бы одни только уши! У него оказывались постоянно розовыми крылья носа и розовыми же, воспалённо розовыми, глазные белки, отчего создавалось впечатление непроходящего насморка. Во внеурочные часы взгляд маэстро бывал робок, что лишь усугубляло общее впечатление непристойности и шутовства. У окружающих создавалось такое впечатление, будто бы Ланде, честно отработавший многие годы паяцем, в награду за безупречную службу был отпущен на свободу, но при этом ему никто не объяснил, как же именно освободиться от непристойной личины, от такого вот балаганного лица. И чем более Жан Батист, знавший за своим лицом этот грех, пытался сбросить с себя природную маску, тем больше она впивалась – уже не в кожу, но в самое естество, а потому потуги на изменение облика, всячески там идеально ухоженные ногти, яркие одежды, сдержанные жесты и мудрое немногословие – всё это вызывало совершенно обратный эффект. Именно за внешность маэстро был в разное время изгнан с двух мест; именно за внешний облик он был взят к русскому двору, где со времён приснопамятных шуты и скоморохи превосходили по своей популярности многих иных, с обычным разрезом глаз и русыми волосами.

Да и относились к нему таким же именно образом: как к заграничному, имеющему огромное жалованье, мастерски знавшему своё дело, но всё-таки юродивому. Когда взмахом разочарованной руки (всё не так, всё плохо, неумело, угловато и совершенно безо всякого желания исполняют молодые люди!) Жан Батист даровал до следующего раза свободу своим подопечным, великий князь и его дама, объединённые усталостью, уходили из жарко натопленной залы, держась, бывало, за руки: сил не было расцепить пальцы. Увидев это однажды, императрица, слышавшая or наушников о неладах меж Софи и великим князем, умилилась и даже пустила скупую высочайшую слезу, подумав о том, что в юные годы и у неё так же вот могли быть танцевальные уроки, прогулки по саду, нетерпеливое ожидание брачной ночи и последующие горячие уверения. Впрочем, если уж быть точным, если не всё это, то многое из перечисленного у неё всё-таки было, с той, разумеется, оговоркой, что в тандеме с Разумовским роль кавалера приходилось исполнять именно ей. Ошалевший в первую же ночь от гимнастических упражнений с дюже гарной и дюже родовитой дивчиной, хохляцкий певун так и жил с ней – не как с женщиной, но как с дочерью императора Петра Великого... Ох, надо же: идут, голубчики, рука в руке, что Софи, что Петенька – молодые, красивые, счастливые.

Усталость после танцевального класса особенно сказывалась на поведении физически слабосильного Петра; идя бок о бок с принцессой, он шёпотом ругал рыжего танцмейстера и выдумывал для маэстро всевозможные казни. Принцесса не препятствовала излиянию жестокой фантазии, считая себя и своего танцевального кавалера если не друзьями, то как минимум товарищами по несчастью.

Именно вот так, рука в руке, с опущенным лицом, с усталостью в ногах и стыдом во взоре, извинился впервые великий князь перед Софи – за свой несдержанный характер, за собственный подчас наглый тон общения, за свою грубость, за плаксивость, за всё гадкое, что он благодаря вышеозначенным чертам характера сделал Софи.

   – Я слабый, но за слабость Анастасия меня как раз и любит, – сказал Пётр.

   – Вот как? – принцесса подняла бровь, намереваясь задать неизбежный вопрос, не дожидаясь которого великий князь принялся торопливо поверять ей историю своей любви к Анастасии, Настеньке Лопухиной, кому он обязан всем счастием и самой даже своей жизнью, с кем в один прекрасный день намеревается удрать куда подальше. – Куда именно удрать? – с неким взрослым практицизмом в голосе поинтересовалась Софи.

Но тут и закончился если не взрослый, то взрослеющий Пётр, вместо которого опять оказался маленький мальчик, беззаботно махнувший узкой ладонью.

   – К чёрту подальше отсюда, куда-нибудь, словом. Я только всё оттягиваю побег, за императрицу боюсь.

   – За её величество? – встрепенулась девушка. – А что такое?

   – Ну как... – великий князь замялся, раздумывая: сказать – не сказать. Болтливая натура перевесила соображения благоразумной скрытности. Пётр скоренько осмотрелся по сторонам и, схватив обеими руками, как мяч, голову Софи, слюнявым шёпотом просипел ей в ухо: – Влюблена в меня.

   – Кто влюблён? – высвобождаясь из грубых объятий, уточнила девушка.

   – Тссс! – жуткая, испуганная на лице гримаса; руки с растопыренными пальцами нервно запрыгали перед лицом Софи, как если бы великий князь пытался запихнуть назад неожиданно вырвавшиеся слова чудовищной убойной силы.

Сверкнув глазами и ещё раз оглянувшись по сторонам, Пётр с рассерженным лицом стремительно зашагал прочь, отчаянно громыхая каблуками. Ему казалось, что чем сильнее ставишь каблук, тем более мужественной получается походка.

2

С Иоганной-Елизаветой и прежде такое случалось. Услышит какой-нибудь мотивчик и несколько дней кряду ходит затем, мучается, не в силах напевать (музыкальный слух начисто отсутствовал), не в силах выбросить мелодию из головы.

А тут случай приключился вроде бы совершенно пустяковый. Дородный шваб Штелин, мужчина с крупной львиной головой и близко к коже лица расположенными сосудами, отчего создавалось впечатление, будто он во всякое время находится подшофе, Яков Штелин за столом затеял с её императорским величеством скучный разговор, который никоим образом не затрагивал положения принцессы, а потому она слушала беседу безо всякого интереса, вполуха, что называется. Тем более что многого Иоганна попросту не понимала и только удивлялась, как это императрица умудряется не только кивать в такт словам тучного собеседника, но и вставлять какие-то свои соображения, с частью которых Штелин бывал вынужден согласиться.

И запомнился тот разговор благодаря привлёкшей внимание одной фразе. В своих рассуждениях Штелин обмолвился о неких «простых людях», на что императрица спросила: «Что значит – простые? А разве бывают ещё и непростые?» С покровительственной миной, какая появлялась всякий раз, когда Штелин улучал возможность поучать кого-нибудь, учёный ответил: «Все люди простые, за исключением тех, у кого имеется право выбора. Есть выбор, значит, человек непростой. Нет выбора – тогда, увы. Вот, скажем, вы, ваше величество, можете сделать мне ценный подарок, но ведь можете – и бесценный. Стало быть, налицо право выбирать. Значит, с философской точки зрения вы человек непростой. И очень добросердечный», – игривым тоном прибавил он, как бы желая уйти от философической беседы в области, более понятные и близкие женскому складу ума. По счастью, попрошайка-шваб ничего в тот вечер себе не выклянчил, чему Иоганна-Елизавета была чрезвычайно рада. Ревность её распространялась теперь, как это ни странно, на всё, что находилось в России, и, если вдруг происходило несправедливое, по её мнению, перераспределение ценностей, она испытывала сильнейшие муки. Тем более что Елизавету охватывал подчас какой-то сумасшедший дарительный бум, и тогда принцесса страдала не менее, чем если бы её грабили на большой дороге. Но всё хорошо, что хорошо кончается. Шваб остался с носом, Иоганна осталась при своих, императрица осталась доигрывать «фараона».

Пустые, судя по всему, слова Якова Штелина про наличие выбора у всех непростых людей, слова эти запали-таки в душу Иоганны. Она не могла решить, так ли это в действительности, а точнее говоря, думала о том, хорошо ли иметь право выбора и считаться непростым человеком. С одной стороны, в этом «simple»[76]76
  «Простой» (фр.).


[Закрыть]
было что-то явно унизительное; такой именно «простой» была сама Иоганна шестнадцать лет тому назад, поскольку не могла отказать Христиану, не имела в этом отношении права выбора. Но ведь сложись её судьба иначе, откажи она тогда будущему своему супругу, ещё ведь неизвестно, как сложилась бы вся её нынешняя жизнь. Уж наверняка в случае отказа не сидела бы она шестнадцать лет спустя напротив русской императрицы и уж явно не готовилась бы (исподволь, разумеется) вступить со временем во владение Российской империей или как минимум значительной частью этой самой империи.

Вот и думай после этого, хорошо ли иметь этот «выбор» и, значит, хорошо ли в жизни быть человеком непростым?

Разве, скажем, лучше было Иоганне-Елизавете от того, что ныне у неё имелся выбор между возвратившим прежнее хамство в отношениях с ней Брюммером и Лестоком?

Женской душе куда больше потрафлял обворожительный Лесток, который ловко уклонялся от случайных встреч с принцессой в полутёмной галерее и оттого казался Иоганне всё более желанным. Не в последнюю очередь его обворожительность оказывалась связана с тем влиянием, которое оказывал лейб-медик на её императорское величество. Среди придворных расходились (даже Иоганна услышала) какие-то грязные слушки о том, что лейб-медик снабжал, дескать, императрицу неким приворотным зельем, от которого столь многого хочется и столь сладко стонется. Так это или нет, но власть Жана явно превосходила положение обыкновенного дворцового лекаря, и вполне возможно, что дело тут не обошлось без колдовских отваров. Может, императрица и сама даже не понимает, а Лесток её спаивает и подчиняет своей воле. А что? Очень даже возможно! Но тем более тогда следует Иоганне-Елизавете найти тропинку к сердцу Лестока.

Но, с другой-то стороны, Лесток связан с императрицей и может представлять какой-то интерес лишь до тех пор, покуда жива Елизавета, а русские монархи нечасто, правильнее сказать, не всегда подолгу находились у власти. Вот, скажем, перед Елизаветой была Анна Леопольдовна: так ведь и вздохнуть спокойно не успела, как безжалостный ветер перемен отнёс её от столиц чёрт знает куда... А Брюммер, сколь бы ни казался груб, имеет сильное влияние на Петра, который рано или поздно сделается императором России. Вот, пожалуйста, и право выбора, хотя от этого самого выбора Иоганне ничуть сейчас не легче.

Словом, Иоганна-Елизавета согласилась бы отказаться от права выбора и навсегда, выражаясь языком Штелина, превратиться в «простого» человека, если бы в обмен судьба согласилась вести принцессу от хорошей жизни к жизни ещё более хорошей. Тогда бы и выбор не понадобился.

Или вот ещё один пример из той же самой категории «свободы выбора».

Привезённые из Цербста вещи и бельё нераспакованными оставались в сундуках. Если поначалу старшей принцессе было недосуг распорядиться на сей счёт, то позднее, когда придворные мастера понашили ей и её дочери новомодных туалетов, когда появилось бельё, о каком в затхлом Цербсте и слыхом не слыхивали, надобность раскладывать привезённые вещи вроде бы как и отпала. Однако скаредная, подобно всем своим родственникам, с детства приученная «беречь талер пуще глаза», сызмальства впитавшая, что хорошего много быть не может, Иоганна-Елизавета сумела-таки выкроить время и принялась руководить разбором поклажи. Привычно следя за извлекаемыми вещами и сортируя их по группам, не забывала принцесса присматривать за слугами, которые, наплевав на чувство долга и презрев страх, отличались в России чудовищной вороватостью и умудрялись «тибрить», как тут выражались, лакомые кусочки даже с тарелки самой императрицы. И неудивительно, что Иоганна-Елизавета с неторопливых девиц, приставленных к ней в услужение, глаз не спускала.

Распаковав и разложив свои тряпки, она принялась за вещи дочери, и в одном из сундуков вдруг обнаружила отрез превосходнейшего небесно-голубого атласа с тончайшим рисунком по всему полю. Материю такого качества умели делать только лишь в Англии да в Цербсте, причём не уступавшая по качеству выделки цербстская материя отличалась более низкой ценой и потому завоёвывала умы и сердца модниц по всей Европе. В Цербсте, когда Христиан преподнёс этот отрез дочери в подарок, материя не показалась Иоганне, а тут, в Москве, принцесса увидела атлас – и хорошее настроение враз исчезло: материя формально принадлежала дочери, которая, разумеется, никогда не сообразит поинтересоваться, а не желала ли бы мать иметь такой же атлас.

Казалось бы, Иоганна могла попросить Софи о небольшом одолжении, но ведь попросить – значило унизиться. И опять появился выбор, чёрт бы его побрал, выбор между приобретением атласа ценой унижения (и потом, неизвестно ещё, пойдёт ли эта дрянь навстречу просьбе родной матери) или не унижаться и терпеть ещё большее унижение, когда в платье из этого вот атласа дочь совершенно затмит и оттеснит на задний план её, Иоганну, которой и без того несладко приходится при русском дворе... Чем больше думала она, тем более утверждалась в мысли, что платье из голубого атласа могло бы расположить Лестока быстро и однозначно в её пользу; Иоганна даже развернула материю, приложила к себе и посмотрелась в зеркало. Ну так и есть! Такое было ощущение, что ткань и особенно узорчатый рисунок делали специально для Иоганны-Елизаветы. Ей сейчас, при виде отражения в зеркале, до такой степени захотелось иметь это платье (она даже представляла, что рукава нужно сделать вот так и так чуть-чуть, от лифа пустить вниз и потом ещё вот эт-так... и будет очень даже миленькое платье), что даже в животе заурчало. Как женщина страстная и суетливая, Иоганна желала вещи и желала мужчин с одинаковой телесной симптоматикой, в чём, однако, едва ли отдавала себе отчёт.

Тем более что на прошлой неделе подобный наряд видела Иоганна-Елизавета на императрице; и хотя материя была попроще (тоже голубая, впрочем), платье императрицы выглядело божественно, так что теперь появлялась возможность сквитаться.

И надо же такому случиться, что как раз о ту пору с дочерью опять вышла размолвка, короткая, но всё-таки неприятная, и, стало быть, требовалось выждать некоторое время, прежде чем можно будет, не роняя достоинства, попросить Софи о некотором одолжении.

Но ничего, ниче-его! Помиримся с паршивкой-дочерью, возьмём у неё ткань, сошьём себе неподражаемое платье, и пускай тогда весь двор узнает, что такое красивая женщина в самую пору расцвета своей красоты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю