Текст книги "Начала любви"
Автор книги: Константин Новиков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 31 страниц)
Подобно иным мужчинам, её величество имела обыкновение знакомиться с той или иной ситуацией но неофициальным источникам информации, обращая при этом главное внимание на фабульную сторону сплетен и, напротив, решительно игнорируя всякие цифры и тем более всяческие оценочные прилагательные.
Переодевшись с дороги, перекусив и наскоро отхлебнув разбавленного вина, Елизавета Петровна пригласила к себе специально оставленную во дворце Марию Андреевну Румянцеву, тучную, до срока постаревшую статс-даму, приобняв которую (были практически одного возраста одна и другая) императрица так любила заглядывать в зеркало. Именно от своей статс-дамы услышала она потрясающий рассказ о том, как молодая принцесса, будучи уверенной в скором и неотвратимом конце, выразила желание исповедоваться, причём в свой последний час захотела видеть не лютеранского, как настаивала мать, но православного священника.
Захотев напоследок увидеть хоть одно красивое лицо, Софи категорически потребовала, чтобы к ней привели Симеона Тодорского, священника, в которого незаметно для себя умудрилась влюбиться; когда Тодорский присел возле постели и взял ладонь девушки в свою крепкую сухую руку, в дверь заглянул Бургаве; Симеон вынужденно убрал руку, и Софи, сверкнув глазами, подумала о том, что никогда не сможет простить доктору этого беспардонного вторжения. Более Тодорский так к ней и не прикоснулся, отчего девушке сделалось ещё хуже, ещё мучительнее и невыносимее...
В ответ на укоры матери касательно того, что надлежало всё-таки позвать лютеранского священника, девушка ответила, что, дескать, считает себя в достаточной степени дочерью этой страны. За что получила от Иоганны «дуру несчастную».
– Так и сказала, – со скорбным наклоном головы повторила Румянцева.
– В точности так? – усомнилась императрица.
– Я находилась возле изголовья постели, – с достоинством ответила Мария Андреевна. – Разделяла нас лишь тонкая стенная перегородка. Так что я могла слышать абсолютно всё, от слова до слова. И ведь только представьте, ваше величество, девушка умирает, девушка, можно сказать, одной ногой уже в могиле («Тьфу, тьфу, тьфу...» – привычно сплюнула императрица и постучала по дереву, совершенно не изменившись при этом в лице), а мамаша обвиняет её – знаете в чём?
– ?!
– Ни за что не поверите. В фарисействе! Она так прямо и сказала дочери, тут, мол, тебе не театр.
– А та сказала, что считает себя русской в значительной мере, так?
– В точности так, ваше величество, – скорбно согласилась статс-дама, как бы погрустневшая от того, что на земле встречаются столь низкие, как эта немка, матери.
– Боже ты мой... – императрица смотрела поверх плеча статс-дамы, в некую даль детства, и вдруг из обоих глаз императрицы потекли злые слёзы – по щекам, на лиф домашнего платья.
Румянцева подумала, не кликнуть ли доктора, но вовремя осадила собственный пыл. В некоторых отношениях она понимала императрицу лучше, нежели та понимала самое себя.
– Я ещё к ним туда тихонько заглянула, у мамаши было такое лицо, словно она хотела сказать, мол, ты подыхаешь, а я здоровая, сильная, переломаю тебя, и всё равно по-моему будет.
Румянцева и видела-то Иоганну-Елизавету от силы десяток раз, меж ними никаких слов сказано не было, однако за короткие мгновения их общения, как это случается подчас между женщинами, воспылала к немке такой ненавистью, что говорила сейчас и – сама верила.
– Так и сказала, что по-ейному будет?!
– Сказать она, конечно, не сказала, но выражение лица было настолько красноречивым, что всё равно, как бы и вслух сказала.
– Ну да, это всё равно, – с готовностью согласилась Елизавета Петровна.
Погрузившись в стратегические размышления, её величество напрочь позабыла о времени. За незашторенными окнами густел и наливался вечер. Сквозняк колебал тяжёлые шторы и ерошил пламя свечей. Румянцевой давно уже хотелось спать, однако она боролась с дремотой, полагая бестактным намекнуть о позднем часе императрице, которая застыла и напрочь отрешилась от действительности, напоминая сейчас большую птицу, задремавшую на ветке...
А наутро в субботу графиня Румянцева научила похожую лицом на капризного мопса Марфу Семёновну Тендрякову тактично подъехать к императрице и поведать – как бы в простоте душевной – историю о том, как немка принцесса у чуть живой дочери голубой атлас клянчила. История в переложении Тендряковой выглядела достаточно невинной и вместе с тем исключительно чудовищной, чтобы не трепать слово «невероятной» всуе.
– Голубым атласом намеревается наша гостья затмить ваше величество.
В тишине комнаты раздавалось лишь слабое похрустывание, которое в равной мере могло относиться к растопленному камину и сокрытым в толще степных перегородок мышам.
– Затмить, говоришь? – спросила её величество ласковым тоном, таким ласковым, что по спине Тендряковой прошла волна холодных мурашек.
По голосу императрицы Марфа Семёновна безошибочно поняла, что попала в точку.
– Вы только, пожалуйста, не поймите меня превратно, будто бы я против неё...
– Ни в коем случае, – охотно заверила Гендрикову императрица.
3Всякое выздоровление благословенно.
Благословенно хотя бы уже потому, что является неявной компенсацией перенесённых тягот.
Особенно хороша выдалась заключительная часть освобождения от недуга, когда Софи практически совсем уже освободилась от болезни, но ей по инерции ещё продолжали оказывать почести, полагающиеся больной.
Желая из сугубо приватных своих соображений потрафить императрице, великий князь также принялся заглядывать к маленькой принцессе, развлекая её разговорами, одаривая сладостями, среди которых Софи особенно пришлись по вкусу засахаренные орешки фундук и клюква в сахаре.
В один из своих визитов, наблюдая за тем, как принцесса уплетает принесённые сладости и втайне сожалея о том, что не догадался отсыпать орехов себе в карман, наблюдая, стало быть, и глотая слюну, великий князь вдруг вспомнил новость, которую нёс принцессе ещё вчера, нёс, но не донёс, что-то в самый последний момент его тогда сбило.
– Да, а ведь мы с вами того... – Пётр коротко хохотнул. – Говорят, мы с вами вроде как того, вроде как жениться должны будем... Представляете? – он ещё раз хихикнул, как если бы речь шла о некоем забавном и вместе с тем малоприятном курьёзе.
– Это кто же вам сказал? – спросила его Софи.
– Все говорят, – ответил он и подмигнул.
– Так, да? – девушка хмыкнула, пожала плечами, а брови повторили в точности линию излома плеч. – Ну, мы-то с вами – ладно, а как же ваша Лопухина?
– Тсс, – как бы шутливо, а на самом деле с нешуточным взрывным ожесточением произнёс великий князь и расплющил свои губы о воздетый указательный палец. – Я попросил бы вас не касаться личности Анастасии Степановны.
– Так разве ж я касаюсь? – простодушно удивилась принцесса.
– Не касаться – в смысле не поминать без дела. Поскольку Анастасия Степановна... – он поискал глазами подсказку, – это святая женщина.
– Ну?
– Вот вам и «ну». Говорю, значит, знаю. У нас же с вами совсем другое. Тут женитьба, там любовь. Разные вещи.
– Слушайте, – Софи подалась вперёд, и Пётр едва успел схватить вазу с орехами, иначе она была бы опрокинута на пол, – а что, если я выберу более или менее подходящий момент, и, когда её величество окажется одна, брошусь ей в ноги и упрошу не заставлять вас жениться на мне?
– Вы думаете? – он с сомнением поскрёб макушку, привычным жестом отбросив на затылок свой парик.
– Конечно! – приходя в восторг от собственного благородства, воскликнула Софи. – Она такая добрая, такая замечательная и чуткая! Она очень умная и всё поймёт. И вас, как вы говорили... то есть к вам она хорошо относится. Брошусь прямо в ноги... – Софи застеснялась своих слов и умолкла.
– Ну, это едва ли! – неуверенно возразил великий князь, причём было неясно, относится ли его сомнение к возможному благоприятному исходу такой миссии девушки или же он высказывает сомнение в столь высоких душевных качествах императрицы.
– Я вам говорю! Вы совсем её не знаете. Брошусь в ноги. Мол, ваше императорское величество, дозвольте его высочеству великому князю сочетаться законным браком с Анастасией...
– Степановной.
– С Анастасией Степановной.
Пётр вздрогнул и сощурился:
– Эт-то ещё зачем?!
– То есть?
– Ну, жениться мне на Лопухиной, спрашиваю, зачем?
– Так вы же сами... сами говорили...
– Правильно, говорил о нашей страстной любви. А разве я когда говорил, что жениться собираюсь? Вы, я вижу, готовы сейчас всех собак на меня навесить.
– Да ваше высочество...
– Что? Что «ваше высочество»? Вам давно уже пора различать эти два понятия. Любить – это одно, а того...
Он неловко пожал плечами, ссутулился и пошёл прочь, втайне ожидая, что девушка бросится за ним вслед, примется убеждать, доказывать. На душе у него было сейчас так муторно, что самый пустяковый разговор предпочёл бы он молчанию и одиночеству.
4Живущие на японских островах дикари в тех случаях, когда не могут соответствующим образом отомстить своему обидчику, лепят его статуэтку из глины или воска, делают из песка или дерева, а после издеваются над этой самой статуэткой: отрезают конечности, выкалывают глаза – снимают, словом, собственную обиду.
Состоятельные русские находились в куда более выгодном положении, поскольку их крестьяне во всякое время суток готовы были выступить в роли этаких статуэток.
Самое выигрышное положение было у её величества; если допустить, что существовала возможность выведения её из себя (а возможность такая, без сомнения, была), то мальчиком для битья рисковал сделаться всякий российский подданный. И счастье ближайшего к трону окружения зиждилось на добродушии монархини. Распространённость счастливых карьер и судеб при Елизавете Петровне объяснялась в значительной степени именно тем, что императрица отличалась сравнительно незлобивым нравом, и вывести её из себя или, как принято говорить, довести до белого каления удавалось далеко не каждому.
Ангальт-Цербстской принцессе Иоганне удалось-таки...
Принцесса за время пребывания при русском дворе сумела – частью осознанно, частью по глупости – совершить с изяществом и грацией кошки множество поступков, противных (зело противных) российской императрице.
Уловив направление, в котором дул сей как бы и вовсе не политический сквозняк, новоиспечённый канцлер Бестужев не преминул воспользоваться благоприятным для себя раскладом. Если в момент приезда немецких принцесс в Россию Алексей Петрович считал себя полностью уничтоженным, если пришедший титул канцлера воспринял всего лишь как восстановление статус-кво, то нынешний императрицын гнев, затаённый и оттого могущий оказаться ещё более разрушительным, этот гнев Бестужев считал главной своей заслугой, равно как и главной наградой.
Выждав того благословенного момента, когда ярость императрицы достигнет степеней известных, он явился во дворец – как обычно собранный и сдержанный, с задумчивостью в маслиновых глазах, безукоризненно выбритый, в новом парике и хорошо пошитом чёрном костюме. То ли монах, то ли дипломат, скорбящий об ухудшении нравов в России. Явился и, словно бы не замечая состояния императрицы, повёл с ней скучный профессиональный разговор о том о сём, о Балканах, о Швеции, Франции. Плёл и плёл сухую канцелярскую вязь ровным своим влажным голосом. Этак осторожно, незаметненько так сумел в свой черёд вставить среди канцеляризмов и фразу о том, что если в обозримом будущем произойдёт некоторое ухудшение отношений с Францией...
– Франция-то здесь при чём? – грозно оборвала его Елизавета Петровна.
Однако министр не смутился, то есть не то чтобы не смутился, а вовсе не изменил лица, не повысил тона, не сморгнул и не покраснел: таким же, как и прежде, скучным голосом продолжил доклад; после «отношений с Францией» он прибавил, что сие, возможно, случится из-за ложного представления, которое у Людовика может возникнуть под воздействием недобросовестной и тенденциозной информации, каковую он получает из России.
Ах, как же долго и бесстрастно выговаривал он эту свою кружевную фразу. Императрица нетерпеливо барабанила пальцами по столешнице. От её взгляда другой на месте Бестужева сквозь землю провалился бы, да и как, посудите сами, можно выдержать разъярённый взор императрицы, одно лёгкое движение пальца которой может любого, решительно любого из её подданных обратить в порошок, в ничто?
Впрочем, за то и держала она возле себя министра, за то и привечала, что своей уверенной наглостью Бестужев мог сравняться с Брюммером или даже с Лестоком, и ещё он был человеком головастым, дело знал, и неплохо знал.
Дождавшись наконец, когда ручеёк слов иссякнет, императрица напрямую спросила:
– Кто же клевещет на меня?
Так у неё это получилось, что Бестужев, каким бы непреклонным и сильным ни казался, дрогнул. Виду, однако же, не подал.
– Ваше величество... – с уклончивой интонацией заговорил Бестужев.
– Кто?! – И алмазная брошь императрицы грозно сверкнула.
Канцлер пожал плечами, вытащил из кармана вчетверо сложенный лист бумаги и с поклоном протянул Елизавете, присовокупив, что тут лишь фрагменты письма Шетарди, те фрагменты, которые удалось расшифровать, ибо маркиз воспользовался сразу несколькими шифрами в одном и том же письме.
Про множественность шифров он сказал экспромтом, заранее зная, что в таком десятистепенном вопросе можно несколько отклониться от истины (да и потом, что есть «истина»?). В конце-то концов, откуда канцлер знал, может, маркиз и впрямь воспользовался несколькими шифрами? Пойди проверь! В глазах же её величества подобная предосторожность Шетарди должна быть воспринята указанием на явно гнусный характер остальных – нерасшифрованных – частей того же послания.
При имени своего давнишнего – даже не любовника, поскольку несколько эпизодических свиданий не привели к возникновению любови меж ними – её величество несколько смягчилась.
Взглянув на ровный почерк, она спросила:
– Кто расшифровал? – Имея в виду, сколько и кто именно из посторонних уже знают содержание письма.
– В Иностранной коллегии, коей я имею честь руководить благодаря желанию вашего величества, имеются большие мастера, можете мне поверить.
– Я знаю их? – перебила канцлера она.
– Не уверен, – уклонился Бестужев, уже не на шутку струхнувший; но как бы там ни было, он знал, что имеет вес в глазах императрицы лишь благодаря своей неуступчивости, непреклонности своей позиции, и потому продолжал держаться независимо и даже несколько развязно в присутствии монархини.
– Иди. После позову.
Спиной к дверям, раскланиваясь и улыбаясь (если, конечно, сей оскал напряжённых лицевых мускулов можно именовать улыбкой), попятился канцлер Бестужев, как если бы не уходил от красивой и умной женщины, но ретировался от трона в некоей восточной сатрапии.
Возле внешних дверей, перед тем как сесть в карету, Алексей Петрович Бестужев увидел спешащего в покои императрицы дежурного гвардейского офицера и – мысленно пожал плечами. При Елизавете никогда толком не знаешь, какой из мужчин по какой именно надобности устремляется во внутренние покои. Но именно этот гвардеец может означать, что её величество прочитала перлюстрированное послание маркиза, что её уже проняло и что она приводит в действие механизм ответных мер.
Да, тут Бестужев оказался недалёк от истины. Едва только пробежала по строчкам, первой была реакция импульсивная и сугубо женская. Ровным красивым почерком начертанные буквы слагались в мерзости прямо-таки немыслимые: давно уже ничего подобного о себе Елизавета Петровна по вполне понятным причинам не читала. На щеках её, на ладонях выступили крупные малиновые пятна, глаза наполнились слезами, дыхание сделалось прерывистым и тяжёлым, как от температурного жара. В те самые первые минуты, окажись у её величества чуть меньше выдержки, она приказала бы притащить подлого изменника де ля Шетарди, притащить и освежевать, как настоящую свинью.
Обхватив голову руками, как бы опасаясь за свой рассудок, её величество истошно закричала – животный этот крик был ужасен: услышанный во многих концах дворца, он вызвал, однако, не совсем ожидаемый эффект. Вышколенная, но обленившаяся дворцовая прислуга попряталась кто куда, чтобы только не попасть под разгневанную длань её величества. Недоразумение это, как, впрочем, и вообще большинство недоразумений, оказалось преодолено, кто-то из бойких слуг побежал за дежурным офицером, как нарочно куда-то запропастившимся именно сейчас. Но пауза, как оказалось, возымела на Елизавету Петровну облагораживающее действие. Кровь отхлынула от её лица, раздражение несколько улетучилось, и она попыталась сосредоточиться.
Что же, собственно, произошло? А ведь ничего смертельного, ей-богу. Разберём в деталях. Что более всего огорошило её в данной ситуации? Да, собственно, лишь то, что подонком, то есть сплетником и шпионом, оказался один из тех мужчин, кого с большой долей условности она могла назвать своим любовником. Он сообщал о том, что действительно имело место быть, и Елизавета не чувствовала себя вправе схватить (условно говоря) его за руку и сказать: «Врёшь, скотина!» Нет, он сообщал правду. Иной разговор, что он выбрал из всего и подтасовал лишь только те факты, которые от него, судя по всему, хотели слышать в Париже или Версале. Можно ставить под сомнение её остроумие, её искренность, другие качества, но были ведь какие-то очевидные истины, вроде, например, её щедрости, привязчивости к друзьям, верности государственному долгу. Но ни о чём подобном Шетарди ведь не обмолвился в своём пасквиле ни единым словом. Выбрал одно только нарочитое. Да, она любит наряжаться, есть за ней этот грех. Но ведь этот же самый грех знают за собой все женщины: она же лишь может позволить себе модно и дорого одеваться. Но ведь и в этом немалая польза: приветив у себя десятки лучших портных, она, подобно её отцу, способствует развитию вкусов у своих подданных. Никто теперь уже не является во дворец в дорогих и безвкусных нарядах, понимая, что вкус должен преобладать над весом украшений и стоимостью драгоценных камней. И если сама она не отказывает себе в том, чтобы примерить в день пару-тройку новых платьев, то лишь потому, что нет решительно никакой возможности удержаться от того, чтобы не примерять ежедневно появлявшиеся платья.
Что же касается сальных шуток и произнесения вслух непристойностей, то в данном отношении маркиз врёт как сивый мерин. А вот там, где речь идёт о кутежах, там он говорит правду: многолюдные банные кутежи были ей всегда по сердцу – визг, смех, квасной пар, галдёж, дамы вперемешку с кавалерами – это всё Елизавета действительно любила, кто бы что ни говорил на сей счёт.
Эрго: при всём том, что лжецом маркиза не назовёшь, он повествует в своём послании о таких мотивах, про которые в приличном обществе принято помалкивать. А значит, его следует наказать надлежащим образом. Но если уж Елизавета вынуждена будет опуститься до уровня восточной правительницы, никогда – никогда! – не будет она культивировать азиатские способы сведения счетов.
Больше всего поразило императрицу приведение в послании маркиза де ля Шетарди ничтожного вроде бы эпизода, о котором кроме самой Елизаветы Петровны знала, пожалуй, одна только Иоганна-Елизавета.
У императрицы не было ни малейшего намерения осуществлять то, о чём было сказано вслух, – и если принцесса сочла возможным принять всё за чистую монету, то это, в конце-то концов, её, принцессы, личные проблемы. Но слово не воробей. И теперь её величество имела удовольствие прочитать в обратном, с французского, переводе своё шутливое намерение, препарированное, однако, с таким расчётом, чтобы выставить её в наихудшем свете, а весь российский двор представить этаким тотальным Лесбосом.
Как бы там ни было, но в последующие недели из депеш почувствовавшего сильный писательский зуд маркиза де ля Шетарди Бестужев и, следовательно, Елизавета Петровна узнали немало для себя интересного. В частности, они сумели выяснить, что Иоганна-Елизавета прибыла в Россию вовсе не как любящая мать и не как потенциальная тёща великого князя, но как убеждённая и сознательная шпионка императора Фридриха II – шпионка циничная, хладнокровная, деятельная, хотя, по счастью, глупая.
– А про тебя-то что он пишет? – спросила канцлера Елизавета Петровна. – Ты всё выдержки мне даёшь, где про меня одну речь идёт. А что маркиз про тебя-то пишет?
– А что я ему? – вопросом на вопрос ответил канцлер.
– Ну конечно, что ты ему... Маркиз одну меня поливает грязью. Иоганна ему нашёптывает, а он составляет свои депеши. Вот и думай после всего этого, как тут поступить...
Ко времени этого разговора, однако, Лесток, замешанный в клевете, а также маркиз де ля Шетарди были уже взяты под стражу и отвезены в страшную Петропавловскую крепость.
Обоих французов схватили посреди ночи, в самых лучших традициях политического сыска. В крепость тот и другой привезены были порознь, напуганные и ожидавшие худшего исхода. Французы были впихнуты в одиночные камеры, освобождены от всяческой одежды, после чего их руки-ноги прикрутили цепями к специальным кольцам, вделанным в стену.
А несколько часов спустя маркиз де ля Шетарди оказался приведён в камеру, где его приятеля Лестока некий лысый палач спокойно и деловито избивал цепью по лицу, выбивая из подопечного звериные стоны. В тесной камере было немного света и явный избыток крика, стонов, воплей.
Маркиз несколько раз не выдерживал, отключался, однако всякий раз его возвращали к жизни при помощи пахучей жидкости во флаконе. Сказать, что Шетарди слишком уж сочувствовал истязаемому Лестоку, было бы явным преувеличением. Однако же когда на глазах маркиза некий человек извивался и хрипел под ударами цепей, плётки и банальных розог, когда ему выломали суставы и отрезали пальцы, Шетарди потерял сознание.
Когда маркиз отдыхал и тихонько замерзал на сырой казематной соломе, безвозвратно сломленного и превращённого в кусок свежего мяса Жана Германа Лестока, лишённого наград, равно как и всего движимого и недвижимого имущества, везли на простой крестьянской телеге в Сибирь. Везли как простой куль. До Сибири, этой русской Мекки преступников и вольнодумцев, оставались многие сотни вёрст, что для бывшего лейб-медика решительно никакой роли не играло. Ему было уже всё равно.