355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Новиков » Начала любви » Текст книги (страница 13)
Начала любви
  • Текст добавлен: 20 октября 2017, 19:30

Текст книги "Начала любви"


Автор книги: Константин Новиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц)

3

Глядя из окна замка на почти совсем освободившиеся от листьев старые липы, иные из которых разрослись и сплелись концами веток, Элизабет Кардель мысленно вздыхала. Сестра её Мадлен, переехавшая и теперь обосновавшаяся почти напротив городской Торговой палаты, сделалась самой настоящей немкой.

Когда сёстры только-только переехали в Пруссию и когда ещё глагол «онемечиться» воспринимался обеими как страшное оскорбление, они поклялись на томике горячо любимого Мольера, что никогда не онемечатся, – в чём не просто поклялись, но даже скрепили слова своей кровью: укололись булавкой и, смешав по капельке крови, оставили на последней странице книжки два отчётливых, ныне побуревших пятна. Давно это было, ныне встречи ничего, кроме взаимных упрёков, у сестёр не вызывали. Элизабет делала постоянные замечания, Мадлен яростно защищалась, причём степень ярости оказывалась прямо пропорциональной точности того или другого словесного укола. Когда же, решительно сдув с пива клочья пены, Мадлен надолго присасывалась к циклопической кру́жище, а после, запыхавшись, обтирала губы тыльной стороной ладони, или, когда принималась бравировать немецкими словечками, но особенно когда принималась лопотать по-немецки со своим розовомордым супругом, – она теряла всяческое сходство с былой Мадлен, делаясь однозначно и бесповоротно штеттинской бюргершей средней руки.

Словом, сёстры стали чужими. Что-то важное, более важное, чем все произносимые ими слова, чем совместная память и общее детство, встало между Элизабет и Мадлен непробиваемой стеной. Как если бы вдруг захлопнулась в душах самая последняя, самая важная дверца, не рассчитанная на вторичное открытие.

Что ж, всё так, всё правильно. Свой предельный возраст есть у собаки, у театральной школы, у формы государственного правления; свой возраст есть и у женской дружбы. Сие нужно принять с достоинством, не опускаясь до уровня базарной торговки. Впрочем, всё плохое следует принимать с достоинством: жизнь, мол, сурова, а настоящая француженка ещё крепче. Ведь чем, в конце концов, только и можно сейчас одолеть неметчину? Силой духа, именно что – силой духа. Мыслями о родине, духом и поддержанием в соплеменниках здорового энергичного оптимизма.

Соплеменники, впрочем, разъезжались. Одни находили себе места в самой Пруссии, другие уезжали в сопредельные страны. Вот и мосье де Моклерк, отшлифовав слог «Истории Англии» и прочитав несколько из неё отрывков на «воскресеньях» у Элизабет, тоже вдруг загрустил, начал жаловаться на недомогание (хотя в прежние годы купался в реке практически до самых заморозков), а затем вдруг укатил в Бельгию. «Людей посмотрю, развеюсь», – сказал перед отъездом Моклерк. И как в воду канул. То ли душевная у него застоялость была чрезмерной, то ли климат бельгийский показался более подходящим, но только исчез де Моклерк, ни слуху ни духу. А несколько месяцев спустя и Рапэн Туара двинул из затхлого Штеттина. Элизабет не без оснований подозревала, что едет Туара к своему зятю, по просьбе которого как раз и скрывал свой маршрут, однако вдаваться в подробности сочла излишним. В конце концов, всякий отъехавший от Штеттина миль на двести практически умирает для тех, кто в Штеттине остался, – с учётом скорости передвижения и возможностей почтового сообщения. Так что Бельгия или не Бельгия, один чёрт; всё равно, как если бы тот и другой уехали на Луну. Хотя в глубине души Элизабет была оскорблена отказом Рапэна Туара сообщить свой маршрут. Секрет и есть секрет, она прекрасно это понимала. Но перед ней?! О, людская неблагодарность, о, постылая чужбина!

Уходят, уходят друзья... Да и друзья ли?

Когда хозяйка в своей обыкновенной наглой манере сообщила ей о том, что всё семейство собирается переехать из Штеттина в цербстский фамильный замок, Элизабет Кардель обрадовалась. Что бы там ни говорили, а переезд, к тому же переезд в другой город, – это как новая тетрадь для ученика, это как новое платье для девушки, как новый любовник для вдовицы. Это всегда новая глава в книге жизни.

Глубокая, та, что глубже знания и разумения, женская интуиция подсказывала Элизабет: погоди, мол, не радуйся, ещё помянешь добрым словом и набережную, и городскую площадь, и скучноватые пикники возле дворца. Но душа мадемуазель уже стремилась в этот незнакомый Цербст. Среди прочих была у Элизабет ещё и та надежда, что приехавшая из Вортеля до неузнаваемости преображённой Софи вновь обретёт прежнее эго, едва только приедет в свой фамильный дом.

Но приехала её любимая Фике настолько преображённой, холодной, неразговорчивой, что Бабет даже оторопь взяла. Начать хотя бы с того, что девочка не позволила себя поцеловать при встрече. Такого ещё не бывало! Элизабет стремглав сбежала с лестницы, отпахнула дверцу кареты со стороны Фике – и вдруг такой афронт: дражайшая Софичка безучастно взглянула на свою мадемуазель и каким-то подозрительно взрослым движением уклонилась от поцелуя:

– Не надо, я очень устала.

Это было хуже оскорбления, жестоко и незаслуженно; это было хуже откровенной пощёчины.

И сразу же всё пошло наперекосяк. Все мысли Бабет, все мечты обратились в прах.

Главное, девочка одевалась и раздевалась самостоятельно. Даже принимать ванну Софи предпочитала теперь без посторонних глаз. Поначалу мадемуазель была склонна приписывать неожиданную перемену девичьему переходному возрасту, характеру Софи, отношениям девочки с матерью... Придумывая всё новые аргументы и один за другим отклоняя собственные же объяснения, Бабет заметно приуныла. Да и было отчего. Если, не дай Бог, пришёл конец их дружбе, как же теперь прикажете дальше жить?

И ведь никаких объяснений, никаких разговором. О чём ни спросишь её, в ответ только: «Да, пожалуйста», «Нет, спасибо», и опять: «Да, пожалуйста». Как будто заколдовали.

Временный отъезд принца и принцессы в Цербст не принёс ожидаемого потепления. Девочка по-прежнему раздевалась и мылась без посторонней помощи, предпочитая всё свободное время проводить с братьями и Больхагеном. Так что в некотором отношении Элизабет Кардель даже обрадовалась, когда приехали хозяева и сообщили о скорейшем, незамедлительнейшем переезде в Цербст. Навсегда! Насовсем!!!

В предотъездной кутерьме благодаря обилию хозяйственных дел горечь приуменьшилась. Мысленно распростившись со Штеттином и потому желая скорее отсюда убраться, Бабет помогала упаковывать вещи и сама же стаскивала неподъёмные тюки вниз. Помогала слугам также и маленькая принцесса, воспринявшая отъезд с детской непосредственностью, то есть как очередную игру. Всё-таки она была совсем ещё ребёнком, чем и утешала себя Элизабет. Мало ли... Сегодня одно настроение, завтра – другое. С девочками в подобном возрасте чего только не случается. От множественности движений, от обилия беготни по лестницам Софи взмокла, и, когда удавалось под видом помощи склоняться к девочке, беря у неё из рук очередную запакованную игрушку, Элизабет с удовольствием вдыхала запах вспотевшего и такого любимого тела. Какое-то время спустя девочка расстегнула свою лёгкую шубку, а затем и вовсе сбросила её; разгорячённая, со здоровым румянцем на лице, в своей плотно облегающей фигурку шерстяной кофте маленькая принцесса выглядела прямо-таки красавицей, о чём ей немедленно и было заявлено.

– Ой, ну ты скажешь тоже, Бабетик, – смущённо отмахнулась она и затем, несколько даже насторожив мадемуазель, мечтательно сказала: – Увидеть бы тебе настоящую красавицу...

Незадолго перед обедом, когда отдувавшиеся и обмахивавшие свои мокрые лица слуги разбрелись кто куда и только неугомонная маленькая принцесса всё стаскивала и стаскивала к повозкам свои бесценные пожитки, во время одного из наклонов Элизабет вдруг увидела прямо перед собой подозрительно гладкую спину Софи. В тех самых местах, где вот уже столько месяцев подряд...

   – А корсет? – с мгновенно пробудившимся ужасом выдохнула мадемуазель, не вполне веря своим глазам и вполне искренне надеясь, что произошла некая чудовищная оплошность и ещё можно как-то выправить дело.

   – Ну... – девочка беспечно отмахнулась (что у ребёнка за манеры такие?!) и как бы между прочим пояснила: – Это Бентик уговорила меня снять.

   – То есть? – плохо понимая смысл только что произнесённых слов, Элизабет даже сощурилась, как от сильного ветра.

   – Что «то есть»? Мы с ней взяли и – сняли.

   – Да ты... ты хоть понимаешь...

   – Бабет, ради Бога! В Вортеле мать орала, здесь – ты начинаешь. Всё же нормально. Столько уже недель хожу, – и она повторила отмахивающий жест рукой.

   – И перестань так делать рукой! – повысила голос Кардель.

   – Извини. – Софи с некоторым любопытством взглянула на свою мадемуазель, слегка пожала плечами и, удаляясь, ещё раз повторила: – Извини.

В точности таким тоном, как она разговаривала со своей матерью. Что показалось Элизабет особенно обидным.

Перед сном, несколько успокоенная, в чистой рубашке, с подвязанными на ночь волосами, пока согревались под одеялом озябшие ступни, Элизабет пыталась разобраться в происшедшем. В конце-то концов, ничего непоправимого не случилось. Девочка проявляет симптомы обыкновенной влюблённости. Допустим, в этом Вортеле она и влюбилась в кого-нибудь. Ну так у неё возраст нынче влюбчивый, ничего тут особенного. Летом, например, она влюбилась в своего дядю, в этого Георга, красавчика с блудливым взором. И – ничего. Влюбилась, а через несколько дней всё прошло. В этом нет ничего страшного, даже напротив. Вот если бы в этом возрасте она не влюблялась, тогда другое дело. Подумаешь, даже пусть и влюбилась... Это мужчинам, как рассказывают, иногда удаётся любить на расстоянии. А женщины всегда любят то, что рядом. Тем более тут никакой женщины в помине даже нет, есть маленькая капризная девочка, и только. Если допустить, что в Вортеле она влюбилась, там же, в Вортеле, и осталась её любовь. А тут – просто капризы. Да и едва ли она влюбилась, там же влюбиться не в кого. Иоганна-Елизавета сама говорила, мол, сплошное женское царство во всей округе... От этой мысли ногам Элизабет сделалось тепло, и, несколько успокоившись, мадемуазель отпахнула одеяло, вновь соскочила на холоднющий пол, вытащила из специально устроенной захоронки бутылку вина и сделала большой глоток. Чуть подумала и – повторила. Для лучшего, что называется, сна...

Наутро, пересиливая робость (а прежде и не подозревала, что может робеть перед маленькой принцессой), Бабет толкнула соседнюю дверь. Как это ни странно, дверь оказалась незапертой. Как раз в этот момент на колокольне замка принялся мощно гудеть колокол, и мельчайшая от его звука дрожь привычно объяла всё крыло замка, что несколько походило на попытку массивного здания потянуться со сна – всеми своими комнатами, залами, переходами, потянуться навечно сработанными стропилами, консолями, шевельнуть черепашьей чешуёй массивной каменной кладки. В этот час по обыкновению серенький мутный свет предзимья высвечивал на столешнице скопившуюся пыль. Отчего-то пыльным казался и графин с водой, который Элизабет собственноручно вытерла, прежде чем поставить.

   – Как спалось? – с деланной утренней бодростью в голосе поинтересовалась Элизабет.

   – Спасибо, Бабетик.

Мадемуазель была приятно удивлена: вместо «Бабет» последнего времени вдруг «Бабетик». Подождала, не добавит ли девочка ещё чего. Всё? Тем лучше. Привычными движениями раздвигая шторы, отставляя на дальний край стола графин, проводя рукой по гладкой столешнице (не много ли пыли?), мадемуазель ровным тоном поинтересовалась:

   – Ты вчера про Бентик мне рассказывала. Кто это?

   – Это моя очень хорошая подруга, – ответила девочка, между «хорошая» и «подруга» сладко потянувшись.

   – И ты, Брут[46]46
  И ты, Брут... — последние слова римского диктатора и полководца Гая Юлия Цезаря (100—44 до н. э.), убитого в результате заговора сенатской аристократии, обращённые к Марку Юнию Бруту (85—42 до н. э.), стоявшему (вместе с Кассием) во главе заговора.


[Закрыть]
... – укоризненно заметила Элизабет.

   – Прости?

   – Это я так. Одевайся, сегодня день будет ничуть не легче вчерашнего. Я вечером как только добрела до постели, так сразу и рухнула. Не помочь ли одеться?

   – Ты раньше никогда не спрашивала, ты просто помогала.

   – Помилуй, раньше и ты ведь совсем была другой. А теперь ты у нас ни больше ни меньше как дочь владетельного князя. Так ведь, кажется, будут называть твоего отца, нет?

Элизабет резко отвернулась, вдруг сообразив, что единственной настоящей причиной было изменившееся положение Софи. Дочь губернатора – это одно, а дочь всамделишнего князя, у которого теперь будет целое настоящее княжество... Какая же она дура, не понять чувств своей девочки...

   – Бабетик, – Софи ловко уселась в постели, – это тебе мамаша наболтала что-нибудь про... Эй, никак ты плачешь, Бабетик?!

4

Сколько ни было в распоряжении слуг, помощников и советчиков, но всё равно главная тяжесть переезда легла на Христиана-Августа. То ли он слишком постарел, то ли вправду чрезмерно много скопилось в хозяйстве разных вещей, но только приходилось загружать всё новые и новые повозки, а кажущаяся нескончаемость этой процедуры лишала его последних остатков сил. Хорошо ещё, что удалось спровадить в Цербст жену – якобы для приведения в порядок нового дома. Дел, разумеется, после отъезда Иоганны не уменьшилось, однако дышать Христиану-Августу стало легче.

По глупости ли, по злобе, только многие распоряжения слуги вкупе со специально нанятыми грузчиками переиначивали «до наоборот», как будто в насмешку. Принесённая вниз – только погрузить! – посуда в безобиднейших ситуациях вдруг разбивалась, а дорогая бранденбургская мебель, бывшая некогда приданым Иоганны, так и вовсе оказалась сваленной в кучу во дворике замка. Причём один чайный столик уже сделался инвалидом – завалился набок с подвёрнутой ногой. Кто-то из грузчиков, наверное, постарался и не нашёл мужества признаться в содеянном. Ну да ладно, только бы скорее...

Жилую часть замка протапливали куда меньше против обычного, и если на третьем этаже каким-то непонятным образом ещё сохранялось тепло, то внизу безраздельно господствовали сквозняки. Течением воздуха задуваемые через двери снежинки таяли не иначе как под чьим-нибудь сапожищем, а до того так и лежали на полу сонным напоминанием о зиме. За всяким приходилось доглядывать, каждый новоявленный носильщик требовал себе персонального окрика, и, ненавидя себя, Христиан-Август вынужден был скандалить, орать на прислугу, а наиболее наглым так даже отвешивал оплеуху-другую, чего ранее за ним не водилось.

Мало кто задумывался в те сумасшедшие дни, что Христиан-Август, в сущности, такой же человек, как и все остальные: с нервами, сердцем, терпением (отнюдь не безграничным), со своими пристрастиями и суевериями. И кроме того, сердце несколько раз уже принималось сбоить, и лишь усилием, казалось, воли принц восстанавливал работу самой уязвимой мышцы. Случись что с ним, так и останется семья в холодном, продуваемом сквозняками, освобождённом от мебели доме.

И всё-таки дело продвигалось. С обильной бранью, окриками (причём утомившиеся грузчики тоже потихоньку начали покрикивать на своего хозяина), с непродуктивными спорами и травмированными предметами мебели, – но продвигалось, в чём Христиан-Август видел главный залог успеха.

А реденький снег сыпал и сыпал, превращал землю под сапогами грузчиков в скользкую грязь.

В последний день сборов, чтобы уж вовсе не затягивать удовольствия, Христиан-Август пригласил на помощь полдюжины гарнизонных солдат, которые несколько дней кряду напрашивались помочь и теперь, как всякое свежее пополнение, удивляли принца ненужным ухарством. Наблюдая за тем, как после очередной ходки отдуваются полураздетые, с влажными лицами и мокрыми пятнами сзади на рубахах совсем ещё молодые солдаты, Христиан-Август чувствовал некоторую зависть – к их возрасту, силе, возможности перешучиваться с грузом в руках. Он и дальше смотрел бы на солдат, и дальше расстраивался от невольного сравнения, но тут его грустные раздумья прервал чуткий до неприличия Больхаген.

   – Поднимемся, выпьем по глотку, – предложил он, и, облапав грязной рукой, потащил принца. – Я совсем замёрз, а пить одному неловко.

   – Так я ведь утром вроде как... – неуверенно начал Христиан-Август, давно уже чувствующий тягу к спиртному, боящийся быть в этом заподозренным и потому считавший своим долгом усаживаться за стол не иначе как после уговоров.

   – Пойдём, пойдём... – грубовато тянул его Больхаген. – Я насквозь промёрз. Подохну, где такого найдёшь на замену?

   – Может, хоть обеда подождём? – без особенной настойчивости предложил Христиан.

Заметив спешившую к ним зарёванную Софи с кукольным безголовым торсом в руке, Больхаген за спиной принца сделал девочке знак, мол, отстань, сейчас, мол, не время. Придержав дверь, он ловко впихнул Христиана-Августа в стылый вестибюль и миролюбиво заметил:

   – А чего обеда нам ждать? Если будет нужно, так мы за обедом ещё раз выпьем. Потому как не ты свою бутылку, а бутылка тебя должна ждать.

Отпущенная дверная створка не без помощи ветра внушительно шарахнула у них за спиной.

5

Если уважаемый читатель взял бы ландкарту и, соединив линией Штеттин и Берлин, продолжил бы эту линию дальше на юго-запад, то центрально симметричная положению Штеттина относительно Берлина точка и явилась бы масштабной проекцией города Цербста.

Для повествовательной простоты мы рискнём предложить следующую, почти что математическую пропорцию: Штеттин во столько же тише, скромнее и незначительнее Берлина, во сколько Цербст компактнее, тише и грязнее Штеттина.

Или по-другому: если Штеттин слишком уж мал для города, то Цербст велик для деревни. Приблизительно так.

По формальным признакам Ангальт-Цербстское княжество считалось территорией суверенной, не входящей в состав Бранденбург-Пруссии. С таким же, однако, успехом можно было бы сказать, что усевшийся на спину лошади овод независим от объекта приложения своих сил, то есть от этой самой лошади. В Цербсте варили превосходное густое пиво, столь любезное сердцу покойного Фридриха-Вильгельма, а кроме того, цербстские ткачи наловчились не хуже англичан расписывать серебряной и золотой нитью некоторые виды местных тканей. Так что в определённом смысле правомерно говорить о том, что там, где заканчиваются ткани и пиво, заканчивается и суверенитет княжества. Всё необходимое приходилось завозить из Шёнберга, Магдебурга, а то и Потсдама, на чём неплохо зарабатывали местные и тамошние торговцы.

Но имелось отличие и совсем иного рода. Штеттин при всех его достоинствах был для принца чужим, тогда как Цербст, пусть маленький, невзрачный, захолустный и вечно сонный, – свой. Это обстоятельство в глазах Христиана-Августа перевешивало все иные достоинства всех других городов.

Чем более карета с принцем и Больхагеном приближалась к месту назначения, тем более делался весёлым и оживлённым рыжий шут. И только недобросовестный соглядатай мог бы приписать оживление количеству опрокинутого внутрь спиртного.

Сколько уже лет, – десятка полтора как минимум – идя по жизни рука об руку с Христианом-Августом, Больхаген исподволь менялся по мере изменения статуса друга и хозяина. Хотя рыжий бездельник всем и каждому без устали повторял, что самое для него драгоценное в жизни – благорасположение принца, слишком уж буквально понимать слова хитреца едва ли имело смысл. Благорасположенность – да, но благорасположенность год от года набирающего силу друга – вот что имелось в виду.

Когда, став губернатором Штеттина, принц возвёл его в ранг официального помощника, Больхаген, к собственному изумлению, почувствовал бархатистую приятность всеобщего угодничества и не менее лестную зависть отдельных недоброжелателей, главным образом отставников, считавших Больхагена не нюхавшим пороху пронырой и выскочкой. Ну да Бог с ними, контужеными! Потому ведь и завидовали, что было чему завидовать. Больхаген взял за правило не замечать мелких сторонних уколов. Пускай все знают, что он добрый.

Сильный всегда добрый.

Однако «добрый» не означает, что он всепрощенчески добрый. В конце концов, оберегая и защищая своё достоинство, он защищал честь патрона. Простой генеральский шут рта бы не посмел раскрыть перед губернаторшей, однако помощник штеттинского губернатора без особенных усилий сумел поставить Иоганну-Елизавету на место.

Ныне Больхагена прямо-таки распирало от удовольствия при одной только мысли, что лучший друг сделался – вымолвить боязно – настоящим правителем, получив в распоряжение целую страну с двадцатью тысячами населения. Если даже вычесть из общего числа всех стариков, женщин, больных, всех убогих, немощных и только-только народившихся, то и тогда вполне достанет количества для нескольких боеспособных отрядов. Пост командующего пусть небольшой, но хорошо подготовленной армией вызывал у Больхагена внятный зуд желания, и потому свою новую дислокацию он был склонен рассматривать главным образом со стратегической (ну и тактической, разумеется) точки зрения.

   – Чему так улыбаешься? – поинтересовался выбравшийся из дрёмы Христиан-Август, привычным жестом выуживая золотую луковицу массивных часов.

   – А не глотнуть ли нам? – вопросом на вопрос ответил Больхаген.

На самых подступах к Цербсту, открыв дверцу и напуская в карету ветряного холода, Больхаген откровенно любовался густым еловым частоколом, за верхушками которого проступала в мглистом вечернем воздухе оконечность замка, по виду – так вполне средневекового. И сами собой умасливались глаза, голова кружилась от тайных желаний. И суть даже не в том, что на старости лет Больхаген всерьёз намеревался создать миниатюрную армию и с кем-нибудь учинить войну. Само по себе сознание нового статуса Христиана-Августа, сам по себе вид островерхой воинственной кровли в окружении заснеженного леса оказывался приятен в такой же приблизительно степени, как неграмотному папаше приятен вид склонённого над прописями отпрыска.

Закончилась громада леса – и предстал взору Больхагена тутошний замок; предстал и – разочаровал, причём не в последнюю очередь виной тому были тусклый вечер и лениво толкавший перед собой позёмку ветер. Всё оказалось куда скромнее и невзрачнее, чем ожидалось. Ограда с выбитыми кое-где металлическими прутьями напоминала щербатый рот. Утоптанная дорожка к подъезду. В основании дорожки, на линии внешней ограды, располагалась компактная арка, увенчанная какими-то непонятными фигурами. Двухэтажный замок был зажат плоскими, грубой кладки, флигелями. Неяркий свет был виден в вестибюле и двух соседних окнах. Некоторое подобие мерцания заметил Больхаген в оконце домовой церкви, втиснутой в середину здания. «Сейчас в колокол бухнут», – с неудовольствием подумал Больхаген. И попал пальцем в небо.

Не дожидаясь полной остановки, Больхаген выпрыгнул на ходу из кареты, дыхнул в кулак. Он давно взял за правило не торопиться с высказыванием вслух первых пришедших мыслей, не упреждать события. Следом, привычно ссутулившись (к чему приучил высокий рост и традиционные для Германии низкие притолоки), вышел из кареты Христиан-Август, поправил на плечах незастёгнутую шинель, потянул носом воздух.

   – Хорошо-то как здесь... – мечтательно произнёс принц.

Из другой кареты к нему спешили Фике и Вилли, возбуждённые, радостные.

   – Папочка! – от нахлынувших чувств крикнул Вилли. – Папочка, мы там белку заметили!

   – Белку? – переспросил Христиан-Август.

При звуке открывшейся замковой двери Больхаген обернулся и увидел, как на порожец с непокрытой головой, в тёплых домашних штанах и какой-то слишком женской по виду кофте вышел улыбающийся двойник принца. Брат.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю