Текст книги "Песня синих морей (Роман-легенда)"
Автор книги: Константин Кудиевский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
«Может, поторопились с пароходами? – не раз сомневался Колька. – Преждевременно затопили?» Пароходы торчали теперь из воды повсюду: в Конке и в Чайке, в ериках – кто накренившись, кто совсем завалившись набок, подорванные, удивительно мертвые и холодные. Нет, наверное, ничего холодней и тоскливей, чем покинутые суда.
Однако все повторилось, как прежде, как множество раз с начала войны. Вражеские войска форсировали Днепр гораздо северней: не то под Никополем, не то в Запорожье. Снова действовала немецкая тактика клиньев. Обозначилось направление их удара на юге: на Мелитополь и дальше – на Крым.
Монастырь покидали тремя колоннами. Одна – песками – на Солонцы, другая – по кучугурам, через сосновые лесополосы, третья – через сам городок. Матросы, среди которых были Колька, Чирок, Петро Лемех, брели по бесконечно длинной улице, которая называлась Нижней. Жители горестно смотрели из-за заборов: молчаливо, насупленно, вытирая глаза концами косынок. Чтобы не видеть их взглядов, Колька читал на табличках домов имена владельцев. Вырвихвист, Скакун, Середенко, Цвиринько – сколько рыбаков, матросов и капитанов встречал он на Черноморье с такими фамилиями! То были потомки алешковских сечевиков. А вот между ними другие фамилии: Балашов, Кондратов, Пискулин, Клевцов – и о таких шкиперах наслышался Колька. Предки их – тамбовские, вятские да псковские мужики, помнится, рассказывал Городенко, – отслужив горемычные четверть века на кораблях Черноморского флота, не возвратились в родные тубернии, запоротые и нищие, осели и поселились тут, на днепровской вольнице. Было это до Ушакова, когда не закладывался еще Херсон. С тех пор повелись в понизовных селах русские имена. Но кто ныне знал обо всем об этом, кроме историков! Было теперь единое племя тружеников-черноморцев, к которому принадлежали и он, Колька Лаврухин, и Петро Лемех, и стожарские рыбаки.
Хотелось пить. В конце улицы, где-то уже у пристани, Колька решил зайти в какой-нибудь дом напиться. Увидел за забором колодец, отворил калитку. Тропинка, затененная вымахавшей в рост кукурузой, тянулась через огород, меж огурцами, рядами помидоров и баклажан. Уже за колодцем, под могучим полустолетним кленом, виднелся дом под черепицей, сарай, летняя мазаная плита – кобыця. Заметив Кольку, вышли на порог черноглазая низкая женщина и такой же черноглазый подросток.
– Воды бы холодной кружечку, – попросил, поздоровавшись, Колька.
– Сейчас, сынок, только свеженькой вытащим… Заходь в хату, передохни. Может, борща покушаешь?
В комнате было светло и чисто, пахло крашеными полами. На стенах – фотографии, картина, писанная маслом: и угрюмом штормовом море, закипающем белой пеной, гибнет ледокол.
– Да ведь это же… «Семерка»! – изумился Колька.
– «Семерка» и есть, – подтвердила женщина. – Отец наш – муж, значит, мой, – на ней механиком плавал. Перед самым гибельным рейсом в отпуск ушел – видать, счастливый кто-то в нашей семье родился.
– А сейчас где? – поинтересовался Колька.
– Кто ж его знает, – сразу помрачнела женщина. – На «Торосе» плавает, а где теперь… Не слыхал, жив еще «Торос»?
– Жив, – соврал Колька, хотя ничего не знал о судьбе ледокола «Торос». – Кто ж это рисовал? – кивнул он на картину.
– Сын мой старший, – с гордостью промолвила женщина, и глаза ее потеплели. – В Харькове в институте учится, на инженера. Да только месяц уже, как весточек нет, – всхлипнула вдруг она и прикрыла концом косынки задрожавшие губы. – Зятья ушли на войну, осталась я с дочками, с внуками, да со своим молодшеньким… Что теперь будет… Осподи, помоги и помилуй, – обернулась в угол, к образу Николы-угодника, покровителя моряков.
Колька стоял потупившись. Разве не так же осталась мать: одна-одинешенька, без помощи и защиты! Теперь остаются в неволе и эти – свои, земляки, родные. Расспроси он подробней, и окажется, что почти в каждом доме, наверное, знают многих стожарских, погибшего шкипера, может быть, даже отца. «Простите, люди, за все…»
Поблагодарил за воду, за ласку, за торопливое благословение чужой, незнакомой матери и пошел со двора медленно к тоскливо, не оглядываясь, чтобы глазами своими, полными горя, не погасить раньше времени последнюю людскую надежду.
На улице, у калитки напротив, старик с обвисшими седыми усами – по всему видать, шкипер, – потерянно спрашивал у проходивших матросов:
– Котьку Пихарева, внука моего, не встречали? Флотский он тоже, в Одессе служил…
Мельком увидели пристань с пароходами, свернули направо и пошли теперь уже по мощеной улице – от реки и от плавен. Минули базарную площадь с высокой и стройной церковью, затем – школу, клуб, паровую мельницу… Улица постепенно вытянулась в шоссе, покрытое белой каменной пылью. Потянулись виноградники, огороженные кустами маслины, в которых зрели и набирались солнца пахучие «изабелла» и «лидия». Над баштанами, щедро усыпанными полосатыми валунами арбузов, текло и дрожало марево зноя.
Все тесней обступали шоссе кучугуры – раскаленные, выбеленные под солнцем до боли в глазах. Горячая жесткая духота иссушала губы и горло, точно потрескавшуюся корку земли, давила на уши, обжигала кожу. Алешковские пески истекали жарой, лежали в желтом, как дымка, зное.
Дорога была завалена сломанными повозками, брошенными пожитками: впереди наших частей брели на восток толпы беженцев. Путь по безводным пескам, по Таврийской степи, – особенно для детей, стариков и женщин, – был нелегок. Об этом свидетельствовали свежие могилы на обочинах, попадавшиеся на каждом шагу. Все чаще встречались отставшие семьи, обессилевшие матери с детишками на руках. Моряки отдавали последнюю воду из фляг, брали детей и несли по степной дороге. Но такое соседство было для беженцев не менее страшным, чем жажда и зной: за колоннами наших частей охотились вражеские самолеты.
У людского горя на дорогах не было уже ни слез, ни жалоб, ни возмущения – только немая надежда… Потом снова разгорелись бои: немцы теснили наши войска и с севера и с запада. Открытые степи создавали прекрасный оперативный простор для бронетанковых соединений врага: их нечем было остановить. Но зачем об этом рассказывать Иволгину…
Колька долго надеялся, что наши свернут на Скадовск, где он разыщет отца. Но после Чаплинки понял: у отступавших остался по сути единственный путь: к Перекопу.
На Сивашах возводилась плотная многослойная оборони. Сюда стекались, как обмелевшие реки, наши измотанные войска: от Херсона, Запорожья и Приазовья. Их спешно переформировывали, пополняли, вооружали. Солдаты Приморской армии и моряки-черноморцы строили доты, пулеметные гнезда, противотанковые рвы – все то, из чего состоит глубоко эшелонированная оборона. Подвозились морские орудия, устанавливались на перешейках, соединяющих полуостров с материком. Но самое главное, вновь поднимался дух у бойцов, вновь появилась вера, что это – последний рубеж отступления. Разве такую преграду осилят фашисты? Рядом – наши аэродромы, Черноморский флот, свежие морские полки севастопольцев. Наконец-то враг себе сломит шею!
Ранняя осень рябила тусклую воду Гнилого моря, высветливала прозрачной дымкой береговые рыжие кручи, уходящие вдаль, к Арабатской Стрелке. Встречались азовские и каркинитские ветры, и зажатые ими стояли над перешейками брюхатые облака. Ворчали над Сивашами грозы, кропили живительными дождями убитую зноем степь. И степь оживала, свежела, полнилась запахом трав и воскресшей перворожденной земли. Даже окаменевшая соль, которую выпарило за лето немилосердное солнце, вновь обретала свой первозданный запах морей. Навстречу поголубевшему небу опять распускались дикая желтизна молочая, степная ромашка, блеклые поздние маки. Казалось, все вокруг расправляло плечи, вбирало в себя родниковую осеннюю ясность, чтобы встретить грядущий бой с обновленной и девственно чистой душой.
Однако драться на Перекопе не пришлось ни Кольке, ни Лемеху, ни Чирку. В сентябре их отозвали в Бахчисарай, в отдельный матросский отряд неизвестного назначения. Под началом мичмана Рябошапко тронулись они в длительный путь по стране. Керчь, Тамань, Краснодар, Кавказская, Минводы, Махачкала. Морем – до Астрахани, Волгою – до Ульяновска. Вагоны-теплушки, Ладога, Ленииград. И вот после долгих скитаний очутился Колька на Балтике, в поселке со странным названием Лисий Нос, в командирской землянке Андрея Иволгина…
– Да-а, и ты повидал изрядно, – задумчиво промолвил Андрей, когда он закончил нерадостный свой рассказ. – Теперь понятно, почему отобрали именно вас.
– А зачем нас прислали сюда? – спросил недружелюбно Колька. Воспоминания возвратили его в родные места, к Херсону и к Бугу, к Стожарску, которые мечталось после пережитого освобождать самому. – Разве нам не хватало дела в Крыму?
Несколько минут Иволгин молча ходил по землянке. Потом взял лампу, поднес ее к карте и поманил Кольку.
– Взгляни сюда… Видишь линию фронта? Она подошла к окраинам Ленинграда. С начала сентября гитлеровцы беспрерывно обстреливают город, за месяц выпустили по нему около четырех тысяч снарядов. Даже цели указали артиллеристам, сволочи: Эрмитаж – цель номер девять, Дворец пионеров – сто девяносто вторая, Институт охраны материнства и младенчества – тоже цель, семьсот девятая. Школы, больницы, Зимний дворец, университет, соборы – Исаакиевский и Казанский – все заномеровали, подлецы… Теперь гляди сюда. В районе Ораниенбаума наши удерживают в тылу у немцев плацдарм, – показал на карте Андрей. – Значение его трудно переоценить: вместе с Кронштадтом он оттягивает на себя свыше двух с половиной сотен крупнокалиберных орудий врага. Да и не сладко немцам чувствовать за спиной бригады матросов-балтийцев, морские форты, такие как Красная Горка. Не разгуляешься… скажу прямо: от этого плацдарма во многом зависит судьба Кронштадта и флота, а значит – и судьба Ленинграда.
– Понятно, – оживился Колька, – нас высадят да плацдарм!
– Не торопись: кого туда высадят, когда понадобится, не знаю… Плацдарм нуждается в регулярном снабжении: боезапасом, продовольствием, техникой. Думаю, в дальнейшем туда начнут перебрасывать и свежие войсковые части. Но ты видишь: такое снабжение возможно лишь с моря. Сейчас корабли грузятся в Ленинграде, по Невской губе доходят почти до Лисьего Носа, затем – на Кронштадт и уже оттуда – в Ораниенбаум. Путь этот сложен: немцы простреливают фарватер, плавать по каналу можно, по сути, только в ночное время. Нынешние перевозки не в состоянии обеспечить плацдарм. Вот и появилась естественном мысль: создать дополнительный погрузочный пункт в гавани Лисьего Носа… Теперь соображаешь, зачем вас прислали сюда?
– Значит, грузчиками?
– Это уж кем понадобится, – спокойно рассудил Андрей. – Грузчиками, строителями, саперами, дымзавесчиками.
– И для этого стоило нас тащить через всю страну! – распалился Колька. – Кто-то воюет, ходит в атаки, гибнет и проливает кровь, а мы тут будем командовать «майна» и «вира»? Так?
Андрей задернул шторкою карту, поставил обратно на стол коптящую лампу. Исподлобья взглянул на Кольку, хмуро сказал:
– Слушай, когда ты дрался на Буге, как бы ты оценил человека, который подбросил бы в ту минуту вашей бригаде пяток орудий или два-три танка? Я в белорусских лесах за связкy гранат не пожалел бы Звезды Героя! Под Ораниенбаумом сражаются наши бойцы – у них достает и стойкости, и отваги. Но они нуждаются в снарядах, в горючем, в минометных стволах. Разве нам на границе или вам в бессарабской степи не хватало против немецких танков лишних батальонов? Чем бы там они помогли?.. Как же ты смеешь думать сейчас, что тебе отвели последнюю роль! Ты, знающий цену каждой гранате в бою!
– Это забота тыловиков, интендантов, – не унимался Колька. – А я матрос, и к тому ж, задолжал фашистам. Место мое – на фронте.
– А здесь, в Ленинграде, повсюду фронт. Тыла нет, и тыловиков тоже. – Андрей говорил теперь почти резко. Сердито потянулся за папиросами, но, видимо, вспомнив о кашле, о простреленных легких, отодвинул пачку. И этот жест или мысль, отвлекшая на мгновение, помогли ему взять себя в руки, успокоиться. Продолжил миролюбиво, скорее просто рассказывая, нежели споря и убеждая. – Я поначалу, как прибыл сюда, тоже психовал, вроде твоего. А когда познакомился с обстановкой, перед самим собой устыдился… Думаешь, легко тут? Мелководье, при ветре с моря уровень Невской губы резко падает: суда порою не могут подойти к причалу. А скоро ледостав, значит, будет еще труднее. Надо срочно достраивать пирс, удлинять его метров на двести. Погрузку производить затем в минимальные сроки, главным образом ночью или же под прикрытием дымзавес: немцы почти полностью просматривают поселок через губу. И все это – под постоянным артобстрелом, под бомбежками, любою ценой выполняя задачу… Не каждый такое выдержит долго.
После вспышки Колька молчал. Не потому, что во всем согласился с Андреем, – попросту боялся обидеть Иволгина неосторожным запальчивым словом. Кто он такой, Колька Лаврухин, чтобы считались с его желаниями? Андрей имеет гораздо большее право, нежели он, проситься на передовую, однако не ноет по поводу назначения, не жалуется, думает лишь о том, как бы лучше выполнить ответственное задание. Думает о бойцах на плацдарме! Так и должен, наверное, поступать волевой командир. Приказ есть приказ, он обязателен для всех, в том числе и для него, Кольки Лаврухина. К тому же не следует горячиться: судя по рассказу Андрея, дело здесь вовсе не из простых – солдатское, фронтовое. Может быть, даже сложней, чем в окопах. Смерть в бою прощает солдату многое, даже невыполненный приказ; здесь же нельзя умереть раньше, чем выполнишь боевую задачу: от жизни твоей зависит судьба бойцов и победа там, на плацдарме… Ладно, довольно об этом. Неужели у них с Андреем не о чем поговорить, кроме как о войне!
– Знаешь, я вчера видел Елену, – сказал он негромко, не глядя на Иволгина. В печурке потрескивали догорая дрова. Время от времени с мокрого потолка землянки падали тяжелые капли, словно напоминая об устоявшейся ночной тишине. Андрей не отвечал, и Колька, не вынося молчания, коротко поведал обо всем, что случилось накануне на шоссе.
– Да, она здесь, в Ленинграде, – промолвил, наконец, Иволгин. – Ты бы написал ей…
– Я? – растерянно переспросил Колька, не ожидавший от молчавшего капитана такого предложения. И сразу вспомнилась последняя ночь над Раскопанкой, июньское утро, письмо Елены. Разве в том письме не сказала она обо всем яснее ясного! – Нет, я писать не буду, – возразил он слишком поспешно и горячо, боясь, что не выдержит, не устоит перед нахлынувшим вдруг желанием излить Елене все, что пережил и перечувствовал он за минувшие месяцы. – Не буду…
– Вы что, рассорились? – Колька не ответил, и Андрей осуждающе, с наставительным укором старшего произнес: – Время тяжелое, помнить обиды глупо: люди ныне, как никогда, нужны друг другу.
– Не буду, – повторил Колька упрямо, но неуверенно, зная, что если Иволгин настоит, он тотчас же примется за письмо. Видимо, понял это и капитан. Он достал из сумки бумагу и карандаш, пододвинул поближе к Кольке лампу.
– Пиши… У меня тут есть неотложное дело – постараемся не мешать друг другу.
Он развернул какие-то карты и чертежи, углубился в них. А Колька внезапно остался наедине с бумагой, наедине со стожарским прошлым, которое разбудила встреча с Андреем, – наедине с Еленой.
Перекатывался за Сестрорецком далекий артиллерийский гул, напоминая июньские грозы, блуждающие где-то в степных окраинах. Вблизи, за накатами землянки, плескалось море – мерно и вкрадчиво, как на пустынных стожарских отмелях. И качался перед глазами в лампе непрочный листочек пламени, похожий на одинокий лепесток водяной лилии, которую шевелит течение.
«Елена Михайловна!» – вывел он и поморщился: от этого обращения веяло холодом, чужим незнакомым именем. Скомкал бумагу, потянулся за новой. «Елена!» – и зачеркнул: снова не то. Неужели он боится памяти? Неужели обида сильнее его любви? Опасливо покосился на Иволгина, прикрыл ладонью листок бумаги и торопливо, взволнованно, чувствуя, как приливает к сердцу горячее половодье, написал: «Еленушка, любимая, далекая моя Вест-тень-зюйд!» И сразу все стало на место. Слова, что вырвались на бумагу подобно зову, естественно определили, о чем он должен поведать Елене. Они утверждали право на самое сокровенное. И Колька не противился больше зову. Это был ветер, захвативший его, увлекший, – ветер, в котором, кроме Елены, не было уже ничего.
«Я без конца вспоминаю твои слова в последнем письме: «Люблю! И потому – убегаю!» – писал Колька, – и не верю им. Разве равенство создается только годами? На Буге сроднился я с человеком, с комиссаром бригады, – сроднился навеки, хотя он, наверное, вдвое старше меня… – подумал и исправил: «был вдвое старше». – Просто, ты не любила меня, Еленка: ведь от своей любви убежать невозможно. Знаю это теперь по себе: тысячу раз пытался тебя забыть, но снова и снова люблю…»
Сливалось воедино то, что было, и то, о чем думалось и мечталось. Рядом со стожарскими отмелями возникали чужие незнакомые берега, к которым приплывали белые бригантины: «Здравствуй, мальчишка, откуда ты?» Обо всем торопился поведать, ибо это все – было его любовью к ней… Пытался представить Елену в тот миг, когда будет читать она это письмо, – и не мог. Видел то руки ее, то губы, то вдруг почти реально чувствовал запах волос, – но единого образа не улавливал: тот ускользал из памяти, точно взволновавший, но тотчас же позабытый сон – сон, оставшийся только в сердце. От досады закусил губу: почему он не может вспомнить ее лица? Или, может быть, уже разлюбил? Эта мысль испугала его. Не таясь больше, он старался теперь наполнить каждую строчку своей нерастраченной нежностью.
«Люблю – и потому поскорее хочу в окопы. Время тянется надоедливо медленно, всякая минута затишья кажется пыткой. Хочу в бой – в беспрерывный и долгий, в бой, который окончится лишь тогда, когда наступит победа. Это самый короткий путь ко встрече с тобой… Когда я думаю о тебе, мне кажется, будто ствол моего автомата сам устремляется к фронту.
С тобою мы обязательно победим, Еленушка, слышишь?..»
Улыбался: чудилась ему улыбка Елены, слышался счастливый доверчивый шепот: «Я хочу быть твоей бесконечной дорогой, Колька!». Опять они вместе сидели на отмелях, плыли на шлюпке, грустили вслед корабельным огням, исчезающим в ночи… Воспоминания о Стожарске заставили Кольку нахмуриться.
«В Стожарске я не застал ни Городенко, ни Анны Сергеевны, – сообщал он. – Говорили, ушли на Херсон… Вот почему я очень и очень рад, что встретил Андрея, нашел тебя. И ты, и Андрей для меня – это прошлое, это святое, это то, чего мы все же не отдали немцам».
Колька отодвинулся от стола: не слишком ли он откровенен? Ведь Елена тогда убежала – может, уже и не помнит его? Ну и пусть! Пусть девчонка, замерзавшая в подворотне, знает… Неужели есть на земле хоть где-нибудь женщина, которую обидела бы любовь к ней?
«Никак не могу поверить, что ты так близко. Ленинград видел мельком, все время пытаюсь представить себе твой дом и комнату – это она должна была стать когда-то комнатой, полной цветов? Рядом сидит Андрей, тишина и…»
Близкий разрыв потряс землянку – на стол, на письмо посыпались комья земли. За первым разрывом – сразу второй, третий.
– Артналет! – подхватился Иволгин. – Скорее в щель! Давай руку!
В кромешной – после землянки – темени вздыбливались вулканы пламени. Заслышав снарядный свист, Колька вслед за Андреем падал и прижимался лицом к земле. Но даже через плотно зажмуренные веки видел отсветы разрывов. Свистели осколки, пороли воздух куски раздробленного гранита. Не зная местности, Колька старался не оторваться от Иволгина, бежал за ним по кустам и лужам, к чащобе леса, который казался спасительным. Кто-то мигнул им оттуда фонариком – они одновременно, уже не ища ступенек, спрыгнули в узкую щель.
В щели было тесно и мокро. Матросы переводили дыхание, негромко переговаривались, некоторые, присев на корточки, прятали в рукава светляки цигарок. Снаряды рвались на берегу, многие – недолетные – в море, вздымая в темень и снова обрушивая шумные глыбы воды.
– Мичман Рябошапко здесь? – поинтересовался Иволгин.
– Есть, – негромко откликнулся мичман из темноты.
– Ваши все укрылись? Не заплутали в лесу?
Рябошапко замедлил с ответом, видимо сам еще точно не зная.
– Когда прекратится обстрел, доложите. И все командиры взводов тоже, – приказал Андрей.
Очередной разрыв заглушил его голос. Пламя взметнулось ровным столбом, грязное от земли и бревен, перемешанных вместе с огнем.
– Никак, землянку вашу накрыло, товарищ капитан! – растерянно вскрикнул кто-то.
– Вижу, – коротко бросил Андрей, и Колька вздрогнул: лишь несколько минут назад они еще были там. Замешкайся хоть немного… И внезапно с тоскою вспомнил: в землянке, на столе, осталось его неоконченное письмо к Елене.