Текст книги "Песня синих морей (Роман-легенда)"
Автор книги: Константин Кудиевский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)
Пулемет снова ожил. Комиссар стрелял коротко и расчетливо: кончались ленты. Выбирал скопления гитлеровцев, бил понизу, чтобы те не успевали прижаться к спасительной земле.
Вблизи начали рваться гранаты: видимо, немцы пытались подавить нашу огневую точку. Один из разрывов засыпал Кольку песком, и когда он отряхнулся, увидел, что комиссар как-то неестественно свалился на бок.
– Что с вами, товарищ комиссар? – торопливо и в то же время испуганно крикнул он.
– Все, брат… Держись, пока сможешь…
«Как же так? Не смог уберечь комиссара? Или это последняя битва для всех?»
В прорези щитка различил совсем близко темно-зеленые фигуры солдат и вдавил свои пальцы в гашетку. Пулемет рвался из рук, слепил мечущимся на конце ствола пламенем, сползал вместе с Колькой, дрожа от неистовых очередей, с края окопа. Упершись плечом в колесо станка, Колька удерживал его, не прекращая огня. Немцы снова залегли…
Бой окончился с темнотой. Редкие звезды выкатились над степью, стараясь забраться повыше в небо. В тишине стонали раненые. Немецкая речь слышалась отовсюду, и Колька не знал, где свои, где чужие и можно ли теперь пробраться к берегу. Но иного выхода не оставалось.
Осторожно приподнял комиссара – тот глухо застонал, очнулся. «Перевязать бы его, – подумал Колька. – Да разве в такой темноте перевяжешь? Да и чем?»
– Кто это?
– Я, товарищ комиссар, Лаврухин, – успокоительно зашептал Колька. – Стожарский, помните?
– Слушай, Лаврухин, – сдавленным голосом, пересиливая слабость, промолвил комиссар. – Возьми у меня в боковом кармане партийный билет, удостоверение, письма… Доберешься к своим – передай… Пусть напишут семье… Ну, а в случае чего – Сам понимаешь… Уничтожь. – Он примолк, собираясь с силами, затем совсем негромко сказал: – И еще одно: если не пробьешься к берегу – возвращайся к родным. В свой городок.
– Как это – в свой городок? – не понял Колька.
– Зря погибать, без пользы, глупо, Лаврухин… Борьба предстоит долгая. Значит, надо беречь наши силы. Для борьбы… Выжить – это тоже может быть боевой задачей.
– А как же вы?
– Моя Одиссея кончена, парень… Дай пистолет мне в руку – и уходи.
– Нет, так не выйдет, – отрезал, наливаясь обидой Колька. – Пробиваться будем вместе – теперь собою я сам командую. – Почувствовав, что тон его резок и грубоват, осекся и потом уже мягче, с виноватой заботливостью попросил:
– Пожалуйста, потерпите немного, товарищ комиссар, постарайтесь не стонать: нас могут услышать.
Самым трудным оказалось выбраться из окопа. В последний миг он едва не уронил раненого, резким движением удержался на бруствере. Комиссар тихо ойкнул, вцепился пальцами в землю. Видимо, чтобы совладать с болью, стал часто поворачивать из стороны в сторону запрокинутую голову, глотая воздух.
– Простите, товарищ комиссар, – с раскаянием, с мучительной мыслью, что увеличил его страдания и не в силах их облегчать, вымолвил глухо Колька. – Не рассчитал я…
– Ничего, ничего, Лаврухин… Больше стонать не буду.
Теперь, когда ночь уже скрыла следы сражения, набухшие с вечера почки звезд все смелей распускались в небе. С моря задувала низовка, очищая пески и травы от запаха гари, вытесняя его привычной солоноватой свежестью. «Это хорошо, что низовка, – думал Колька. – Будет сбивать в лимане течение. Иначе все равно унесет в море».
Он полз на левом боку, правой рукой обняв комиссара, положив его обессиленную голову на свою щеку. Локоть входил глубоко в шершавую землю – даже через тельняшку сухие комки земли обдирали кожу. Чувствовал пахучую горечь примятой полыни, лицом натыкался на жесткие, как хрящи, стебли стенного цикория, на жгучие, колко-привязчивые кусты курая. Донимала мошкара, прилипая ко взмокшему телу. Когда вспыхивали ракеты, вырывая из темени изрубленную боем степь, Колька прижимался к травам и замирал. В такие мгновения слышал тяжелое дыхание комиссара и радовался ему.
Часто на пути попадались убитые: свои или немцы, Колька не пытался опознавать. Он лишь злился, что приходилось ползти лишние метры, огибая их. А каждый метр давался ему нелегко. Несколько раз путь преграждали окопы, тогда он забирал вправо, чтобы миновать их стороной. Окопы, наконец, кончились, Колька знал, что теперь их не будет до самого берега.
И действительно, дальше ползти оказалось свободнее. Часа через полтора, теряя последние силы, Колька добрался, наконец, до береговой кручи. Бережно опустил комиссара, вытянулся рядом и замер, чувствуя в онемевших мышцах литую усталость и в то же время радуясь тому, что можно дышать на полную грудь. «Хорошо, что не пришлось пробиваться, – подумал он. – Вдвоем все равно не пробились бы… Видать, побоялись немцы сунуться в темноту. Теперь осталось перебраться через лиман». Перебраться через лиман! Он хорошо понимал, что это значило в их положении. Но что оставалось делать…
Лиман угадывался впереди черною глыбой мрака, в котором колыхались отраженные звезды. Где-то совсем близко с шумом ударил сазан или лещ, и Колька отметил, что глубины здесь начинаются сразу ж у берега. Попробовал голос негромко сверчок, за ним второй, третий, и степь наполнилась до краев страстною песней-мерцанием – мелодией летней дурманящей южной ночи. И тотчас нахлынуло множество полузабытых чувств. Вспомнились акации на главной, Очаковской, улице: в них до полуночи так же неистовствовали сверчки. Вспомнились тихие переулки Стожарска, истомленные ночною теплынью, рыбацкие домики, дремлющие за палисадниками. И конечно же, угловая комната в доме учителя Городенко… Такою мирной почудилась ночь, и журчание сверчков, и всплески рыбы, бьющей в лимане на быстрине, что захотелось заплакать, завыть, заскулить на далекие звезды. Впервые потерянное представилось Кольке дороже, значимей того, что искал он. Покой, неподвижность казались высшей свободой. Может быть, в этом и заключается отупляющая тяжесть войны?.. В Стожарске учил его Городенко – бывший комиссар. А сейчас рядом с ним лежит другой комиссар, лежит и почти не дышит. А может, и этот уже – бывший? А сам он, Колька? Как не позавидовать рыбам, сверчкам и даже камням: для них все останется неизменным – и завтра, и через год, и вовеки веков. А он – доживет ли до завтрашнего утра? Или до нынешней полуночи?.. Пожалел, что нельзя перемолвиться с комиссаром: что ответил бы тот? Да жив ли еще комиссар?
Приблизился к лицу раненого, вгляделся в него. Обрадовался, уловив дыхание… И внезапно почудилось Кольке, будто нахмурился комиссар, стал суровым, точно хотел сердито сказать: «Завидуешь рыбам? Выжить – это тоже может быть боевой задачей! Раскис ты, матрос Николай Лаврухин».
Отполз немного в сторону, отыскал сравнительно пологий спуск к воде. Услышал короткие автоматные очереди, оглянулся: в степи, в полукилометре от берега, медленно двигались покачиваясь блеклые пятна фонарей. Вздрогнул, догадавшись: между окопами бродили гитлеровцы и добивали раненых. Останься там комиссар… Эта мысль подхлестнула Кольку – он поспешно вернулся за раненым. Потом лег на спину, положил комиссара поверх себя и ногами вперед, притормаживая каблуками, начал спускаться с кручи.
Несколько минут затем, уже внизу, напряженно прислушивался. Но под кручами было тихо: только мерно плескались легкие волны. Тогда Колька поднял комиссара на руки и, уже не скрываясь, пошел в полный рост.
Воды лимана вовсе не были мрачно-пустынными, какими казались оттуда, сверху. Они неторопливо несли мимо берега какие-то темные купы или предметы – что, Колька не мог различить. «Должно быть, из павшего Николаева», – мелькнуло у него. Оставив комиссара, он забрел по пояс в воду, выискивая, на чем бы можно было переправляться. Ему повезло – да и могло ли не повезти, если мимо плыла разоренная войною земля! – вскоре он заметил небольшой плотик. Прыгнул и подтащил его к берегу. Это оказалась половина добротных ворот с вывороченными петлями и даже со щеколдой. С той веселой щеколдой, что не только запирает калитки, но и звонко выстукивает под рукой запоздавшего гостя, вызывая хозяина на крыльцо и приводя в клыкастую ярость даже самых покладистых псов. Ворота – осколок чужого подворья, чьей-то семьи, чьей-то жизни. Может, и Лаврухинскнй двор уже развеяло бурей по Черному морю…
Перенес комиссара на плот, привязал на всякий случай широким флотским ремнем. Под этот же ремень сунул немецкий автомат, прихваченный во время боя в одном из окопов. Скатанные брюки подложил под голову раненому: не захлебнулся бы, волны ведь в нескольких сантиметрах. Хотел было и сам примоститься на краешке, но ворота накренились, начали погружаться в воду. «Ладно, поплыву рядом», – решил Колька. Еще раз оглянувшись, столкнул плот на глубокое место и, загребая одной рукой, потащил его в темень лимана от ставшего вдруг ненавистным правого берега.
Вода была теплая и парная. Она ласково обволакивала тело, смывала с кожи многодневную пыль, прогоняя усталость. И вместе с тем, отрезвляла мысли. До сих пор у Кольки, захваченного вихрем событий, не было времени поразмыслить над тем, сумеют ли они с комиссаром добраться до левого берега. Он действовал так потому, что события сами его подгоняли, не оставляя выбора. Когда же берег, покинутый ими, исчез в темноте, Колька решил плыть размеренней, чтобы сохранять силы, «Куда торопиться! Таким способом все равно не переплывешь лиман. Главное: продержаться ночь, дождаться утра. Быть может, с рассветом их кто-нибудь подберет. Если, конечно, не унесет в море. Низовки почти незаметно, зыбь еле-еле плещет о плотик. А ведь низовка – волновой ветер…». Попробовал воду ртом – она оказалась соленой: нагнало низовкою с моря. Значит, все-таки дует. Что ж, и на том спасибо. В конце концов, лучше уж море, чем правый берег, на котором сейчас фашисты деловито и хладнокровно добивают раненых.
Время от времени Кольке чудилось, будто поблизости, в темноте, плыл еще кто-то – отфыркиваясь, всплескивая руками, трудно дыша. Возможно, не только они с комиссаром пробирались к своим. Хотелось окликнуть, но сдерживался: могли услыхать гитлеровцы. «Полосонут прожектором по воде – не спрячешься. А нужно обязательно дожить до утра».
Упала звезда за лиман – медлительная, как время. «Чья-то душа, – припомнилось Кольке. – Впрочем, ерунда. Иначе после сегодняшнего боя уже ни одной бы звезды не осталось на небе… А может, это звезда комиссара?» Колька вдруг испугался одиночества, затерянности меж утром и вечером, морем и небом – меж двух великих миров. Мокрой рукою поспешно коснулся лица комиссара, и тот, должно быть от влаги, очнулся и застонал.
Обрадовался этому, хоть и болезненному, но все же живому голосу.
– К утру доберемся к своим, товарищ комиссар, – промолвил он, боясь тишины и молчания.
– Не верю тебе… Ты всегда соглашался со мною только из трусости…
– Я? – растерялся Колька.
– Истину могут познать либо абсолютная убежденность, либо абсолютное равнодушие… А отстаивать ее способна лишь убежденность. Но для предателя всякая истина точна только до третьего знака… Убери наган!
– Какой наган? – застучал зубами сразу озябший Колька.
– Кстати, ты знаешь, что трусы целят всегда в лицо?..
Кольку знобило. Вода, поначалу теплая, стягивала втугую кожу, сжимала в негнущиеся комки продрогшие мышцы. Он снова поплыл быстрее, чтобы согреться, а главное – чтобы не слышать спокойных слов комиссара, который бредил в горячке.
– Смерть подводит черту, но не подводит под этой чертой итога, – раздавалось у него за спиной; – Пуля может быть и последнею точкой, и первой искрой…
Потом обессиленный Колька держался за плотик, не шевелясь, с трудом перемалывая отяжелевший воздух сдавленной, словно зажатой тисками грудью. Отплевывался, когда низовая волна плескала ему в лицо, сдерживал подступавшую слабость и тошноту. В уши снова давило молчание. Тело точно набухло: тянуло ко дну. Глубины уже не казались страшными: манили покоем и избавлением от всего.
Изредка чувствовал, как его ног касались сонные рыбы. Точно мертвого… Воспаленными, режущими, как рана, глазами смотрел на восток, на невидимый левый берег, над которым должна была перед утром поредеть бесконечная ночь.
Скованный холодом, все чаще стал забываться. Привязать себя к плотику было нечем. Тогда с последними силами он выкарабкался на край ворот, навалился на доски грудью и уронил голову на ноги комиссара… Проснулся он от привычного плеска весел. Над лиманом стелился туман, предвещая холодную и росистую зорю. Прислушался. Нет, он не ошибся: где-то в тумане двигалась шлюпка. На ней не стучали уключины – мягко поскрипывали шкармы. «Значит, шлюпка не городская – рыбацкая», – отметил Колыма. «А может, переправляются немцы?» – мелькнуло сомнение. Но тут же определил по ритму: гребет настоящий рыбак. Собрался с духом, негромко – громче просто не мог – выдавил:
– О-го-го-го-о…
Плеск весел оборвался: видимо, люди, уловив его вопль, замерли и вслушивались в туман.
– На шлюпке! – снова крикнул Колька.
– Никак свои, русские, – произнес кто-то отчетливо. И тотчас же снова ударили весла о воду, только сильнее уже и чаще.
– Сюда, сюда, – повторял он охрипшим голосом, не в силах радоваться спасению.
– Идем, идем, товарищи! – откликнулись со шлюпки. И, услышав слово «товарищи», Колька сморщился и, вконец ослабев, совсем по-детски, подрагивая подбородком, заплакал.
Шлюпка вынырнула из тумана. В ней сидели двое: один на веслах, другой, с винтовкою, на руле. Завидев плотик, гребец уперся в вальки, табаня. А тот, на корме, отставил винтовку и поспешно потянулся руками к матросу.
– Оттуда? – кивнул он на правый берег.
Когда Кольку втащили через борт, он рухнул на дно шаланды. Стуча зубами, прижался щекой к полу. Потом спохватился, приподнялся, глухо сказал:
– Там, на плоту… Комиссар бригады…
Но рыбаки уже укладывали комиссара на расстеленной венцераде. Кольку удивило, что тот не ойкнул, не застонал. «Держит слово комиссар», – с трудом улыбнулся он. И внезапно – понял. Увидел: рыбак что постарше, стянул с головы картуз, торопливо перекрестился и осторожно прикрыл лицо комиссара Колькиной бескозыркой.
Из всей бригады – вместе с мичманом Рябошапко и Петром Лемехом, которые провели минувший день на одном из кораблей, – перебрались на левый берег лимана человек семьдесят. Бригады не стало… Много позже матросы узнали, что еще около роты моряков, во главе с комбригом, пробились в Очаков. Гарнизон крепости, уже глубоко в тылу у врага, долго удерживал город. Потом, когда возможности обороны были исчерпаны, очаковцы уничтожили крепостные орудия и, отбиваясь от гитлеровцев, переправились через Днепровский лиман, чтобы по косам и мелководьям отходить на Скадовск и дальше – на Сиваш. Без воды, по пескам, где ни кустика, ни травинки, где ни окопаться, ни укрыться от самолетов, по безлюдным рыбацким косам, а где и водою, вброд, брели они долгие недели не то по морю, не то по земле. Лишь немногие из очаковцев достигли Крыма…
Комиссара похоронили в сыпучих солончаках, поблизости от лимана. Правый берег, высокий и неприветливый, виднелся вдали, рыжеватый от раннего солнца. Там, на узком клочке земли, который в ходе войны и значения-то не имел, остались друзья-товарищи, осталась морская бригада – осталась навечно. Два лейтенанта – уцелевшие командиры взводов – приняли командование, и матросы, изорванные, полураздетые, двинулись к Херсонскому большаку.
Часа через три они влились в поток солдат и матросов, беженцев, повозок, машин, отступавших из Николаева. В этом потоке двигалась и какая-то флотская часть, измотанная в последних боях. Ее командир – капитан первого ранга с рукой на перевязи – ехал верхом на коне по обочине шляха. Верховой во флотской форме вызывал улыбки даже у измученных вкрай людей. Не спешиваясь, каперанг выслушал лейтенантов, вздыхая о чем-то, порасспросил и согласно кивнул. Так пристали оставшиеся матросы к новой части.
Колька беспрерывно думал о документах погибшего комиссара. Их нужно было вручить капитану первого ранга. Но Колька медлил. Минувшей ночью он точно сроднился с комиссаром, перешагнул тот условный рубеж, что отделяет начальника от подчиненного. Он знал о комиссаре больше, чем любой из шагавших рядом. И потому тот был для него теперь таким же близким и дорогим человеком, как мать и отец, как Петро Лемех, как стожарские рыбаки-соседи – частицей Колькиной жизни. Ему не хотелось расставаться с документами – измятыми, скомканными, которые после лимана прочесть уже было почти невозможно. Казалось: пока документы с ним, комиссар продолжает жить, идет где-то рядом, вместе со всеми, к Херсону, такой же бодрый и неизменно подтянутый, как всегда. А отдай он, Колька, эти бумаги – все превратится в необратимое прошлое, и тогда комиссар для него станет тем же, чем стал уже, наверное, для многих матросов: могильным холмиком над Бугским лиманом. «Может, оставить у себя партийный билет? – мучительно размышлял Колька. – Чтобы немцы не думали, будто у нас – одним коммунистом меньше… Но имею ли право? Могу ли я свою жизнь поставить вровень с жизнью погибшего комиссара?»
В конце концов, он подошел к капитану первого ранга. Доложив о себе, коротко рассказал обо всем, что случилось на том берегу и в лимане. Каперанг долго рассматривал документы, стараясь в них что-нибудь разобрать. Печально сказал:
– Спасибо, моряк. Волю комиссара выполним. – Спрятал бумаги в полевую сумку и, взглянув на Кольку, добавил: – Тебе полагался бы орден, матрос. Да только прости: не до орденов сейчас.
Они отступали по ровной и плоской степи с редкими тополиными хуторами. Сухо шуршали колосьями перестоявшиеся хлеба. Пламенели раскованным золотом доцветающие подсолнухи. И кружили над степью и над шляхами коршуны, ожидая своего часа.
С воздуха наседали самолеты. Они бомбили, обстреливали дороги, и меж хлебов, у дорог, вырастали скорбные холмики могил. Многие оставались не похороненными, и живые, проходя мимо, немо просили у них прощения.
Как-то, помогая зенитчикам вырыть орудийный дворик, наткнулся Колька в земле на кучу зерна. «Неужели кто-нибудь спрятал?» Потом догадался: сусличья нора. Вспомнил, отец рассказывал: в голодном двадцать первом году бродили рыбаки по степи, раскапывали такие вот норы. В каждой оказывалось пуда по полтора зерна. Может, и ныне тем, кто остался под немцем, придется вот так же кормиться? Горят неубранные хлеба – горят на корню, предвещая голод. То немногое, что сумеют сохранить люди, сожрут, подберут подчистую фашисты… Где-то теперь отец? Как там бедует мать, оставшаяся в неволе? Увидит ли их он когда-нибудь снова?..
Херсон оставляли в знойный августовский день. После нескольких суток боев стало ясно, что город не удержать. Немцы наступали с двух сторон: от Николаева и со стороны Снегиревки. Никто не знал, где проходит линия фронта, какие местечки и села в наших руках, а какие заняты немцем. Сводки Информбюро не вносили ясности: об оставленных городах сообщалось, как правило, по прошествии нескольких дней, когда фронт откатывался восточнее. Поэтому бойцы интересовались, главным образом, новыми направлениями, которые появлялись в сводках. Так было и в этот раз: уже давно в сводках упоминались бои на Херсонском направлении, когда, наконец, сообщили о том, что пал Николаев. Что же могли объяснить бойцам запоздалые сведения!
Вновь очутился Колька на берегу Кошевой. Прошло лишь немногим больше трех месяцев с тех пор, как он был здесь в последний раз. Вон там, за причалами Экспортлеса, стояла тогда «Черноморка». Помнится, уходили в тумане, навстречу ночному шторму. И сейчас посреди Днепра, за мысом яхт-клуба, торчит из воды поворотный буй, от которого тянется курс в днепровское гирло, в лиман, к Очакову и Стожарску. Что там теперь, за вербами гирла, за камышами и щучьими заводями, за куренями пойменных хуторов? Неужели Германия?
Три месяца, а что осталось от прежней жизни? Не было ныне ни «Черноморки», ни шкипера, ни Стожарска… А сам Херсон! Горели дома, подожженные бомбами: немцы беспрерывно бомбили порт. Замерли корпуса консервных заводов, из вскрытых вен элеватора вытекали в широкий Днепр струи зерна. Опустели судоремонтные верфи: корпуса кораблей заранее быль выведены в порты Кавказа и Крыма. Меж правым и левым берегом сновали буксиры, колесные пароходы, моторки, шаланды, баржи, понтоны и даже плоты: переправа. А к пристаням подходили все новые группы бойцов – покрытые пылью и кровью, только что вышедшие из боя.
Пароходы держали путь на Голую Пристань и Збурьевку, на Кардашинку, Подстепню, Казачьи Лагери: в плавни. Командам судов давался строгий приказ: выполнив боевую задачу, заводить пароходы в лиманы и ерики, в рукава и протоки, известные только охотникам да рыбакам, и там, среди камышей, верболоза и желтых кувшинок, затапливать, подорвав перед этим котлы и машины. Самим – уходить с частями на левый берег… Прощаясь протяжным гудком с Херсоном, отчаливали суда в последний рейс, навстречу смерти в днепровских плавнях. «Спартак», «Рабочий», «Слепнев», «Ян Фабрициус», «Труд», – читал названия пароходов Колька, прощаясь с ними, точно с людьми.
– «Карлуша» пошел, – всхлипнул рядом кряжистый парень, по виду грузчик. Из Кошевой медленно разворачивался светлый, с узорчатыми бортами «Карл Либкнехт». А следом – двухтрубный колесный буксир, выкрашенный в желтый цвет: «25 Октября». Несколько лет назад Колька видел в Днепровском лимане, как этот буксир – тогда белый, с трехцветным флагом на мачте и надписью на кожухе «Тургеневъ» – снимали для кинофильма «Белеет парус одинокий». Это выглядело тогда в глазах мальчишек как диво – все лето на побережье только и было разговоров, что о кино. Все это тоже осталось теперь в далеком прошлом.
Матросы отступали на Цюрупинск… Горели херсонские улицы, горели склады Экспортлеса и вагоны на портовой ветке. Над пристанями роился гул, придавленный зноем: крики, говор команды, стоны раненых. Тарахтели моторы катеров и «болиндеры» рыбацких баркасов. Тут же, на берегу, высились горы консервных банок – с компотам и знаменитыми херсонскими баклажанами, которые не успели вывезти. Бойцы, потерявшие голос от жажды, пытались отведать этих компотов, но интендант, с десятком солдат охранявший консервы, вдруг заартачился, заорал, пригрозив трибуналом за мародерство.
Потом примчался мотоциклист и испуганно сообщил, что немцы вышли к вокзалу и бой сейчас завязался, наверное, уже на Говардовской. Интендант забегал, растерянно запричитал, предлагая частям забирать консервы, кто сколько сможет. Командиры хмуро отмалчивались. Тогда охранники притащили бочки с бензином, облили консервы и подожгли. Над причалами удушливо потянуло обгорающей жестью. Нагретые банки взрывались, точно гранаты.
Колька погрузился в небольшую деревянную баржу, которые тут называли «дубками». Моторная лодка поспешно зацепила баржу канатом и потащила к левому берегу. Город все шире открывался с реки, поднимаясь в гору домами из белого камня, накаленного солнцем. На эти дома наползала мохнатая шапка из черных едких дымов. Река клокотала хаосом шлюпок и пароходов, ревела гудками, давилась разрывами бомб. Военные катера-охотники и мониторы речной флотилии, приткнувшись к вербам, обстреливали через город район вокзала.
Порт окутался белыми облаками: маневровые паровозы стравливали пары. Над заводскими корпусами то и дело вздымались ворохи пламени, пыли, осколков стен: подрывали цехи. А за домами, где-то уже на улицах, внезапно заработали пулеметы… С горечью и обидой оглядывался Колька на покинутый город. Сколько оставлено их в Белоруссии, на Украине, в Прибалтике. А теперь еще – и Херсон… До каких же пор? До каких?
Высадились возле домиков бакенщиков – беленьких, чистеньких, на высоких сваях из-за весенних разливов. Хуторок назывался Перебойня. Провожатый, встретивший моряков, объяснил:
– Дальше чимчикуйте грядою, по проводам. Встретится речка-копанка – смело переходите, воды там толечки под ширинку. Через другую перевезут вас на каюках, а кто помоторней – и сам перегребется: реки там всего ничего, только и есть что названия… А дойдете до Конки – алешковские шаландеры там. По ерику та по Чайке перебросят на Паланковские озера… Ну, бувайте. Дубок мы еще разок сгоняем в Херсон.
Сразу же за Перебойней начались непролазные плавни. Днепр и город скрылись за камышами и поросшими мхами вербами. Узкие стежки, протоптанные в чащобе, не вмещали матросов – идти приходилось по камышам, перевитым ежевикой и колокольцами, по заплаве и кочкам, по скользкой прели валежника. Густые вербы спутались кронами, не пропуская солнца и ветра. Воздух меж ними был застоявшийся, душный, плотный. Лица покрылись липкою паутиной. Звенели растревоженные комары, где-то в вербах пискливо покрикивали кобцы. Казалось, вокруг первозданный затерянный мир. И только гудки и шлепанье плиц пароходов, доносившиеся со всех сторон, напоминали о действительности: повсюду, куда ни сунься, тянулись протоки и ерики, всюду была вода, по которой пробирались в этот час многочисленные суда с отступавшими от Херсона войсками.
Конка – рукав Днепра – открылась просторно и далеко. Виднелись сразу несколько пароходов, баржи и дубки, множество каюков и шаланд… Все спешили к Цюрупинску, в Заднепровье, к спасительной Таврии, отгородившейся от врага руслом и поймой великой украинской реки. К Цюрупинску подходила железнодорожная ветка из Крыма, построенная в самый канун войны. Обессиленные отступлением, изголодавшиеся, наши части надеялись, что по этой ветке теперь подбросят им подкрепления, боезапас, продовольствие. Таврия обещала налаженные, прочные тылы, длительную оборону днепровского водного рубежа… У берега Конки, на который вышли матросы, стояли поджидавшие их шаланды. От наивных имен «Голубка», «Петрушка», «Мария», «Надя», неуклюже выведенных на бортах различною краской, а то и попросту дегтем, – веяло домовитым покоем. Мирною и немного смешной выглядела и строгая надпись, прибитая к врытому в землю столбу: «Якоря не бросать. Кабель». Сами шаландеры – жилистые, коричневые и блестящие от загара и пота, – пока подтягивались из плавен отставшие, делились последними новостями.
– В Кардашинском лимане, слух был, дубок с пехотою потонул. Еле выплыли к Солонцам.
– А тут-он рядом, за первым коленом, вчерась коло Зимника бомба упала. В пароход не попало, а коты и ятери старого Голубенка, как те вертуты, поперекручивало.
– Чутка, пароходы будут топить в Голубовом и Вчерашнем лиманах. А может, в Прогнойке, кто ж его знает…
– В Гнилуше бы посподручней: и глубоко там, и немец не сунется. Только не доберешься – все ерики начисто рогозою позарастали.
– Судов понагнали в Алешки – прорва! И на пристани разгружаются, и на Голенькой, и на Маркуцыном берегу…
– Тю – на Маркуцыном! Та как же они туда заплывли, ежели там кушири, как гадюки!
– А ты у Цвириньчихи спроси – она моей сводни балакала!
Просвистел одинокий снаряд и шлепнулся где-то в плавнях. За ним – второй, третий: видимо, немцы вышли в нагорную часть Херсона. И сразу же шаландеры вскочили, засуетились, начали разбирать правилки и весла.
– Та грузитесь же, матрогоны, скорее, потопит усех нас немец!
– Ему, голомозому, плавни теперича видно, чисто базар с каланчи!
– В болотах всех чирков переглушит, зараза.
Переплыли Конку наискосок. В узком ерике шаландеры гребли медлительно и натужно, ожидая после гребков, пока весла очистятся от кувшинок и водорослей, от резных буроватых листьев чилима – колючего водяного ореха. Читал где-то Колька, что этот орех – родом с реки Амазонки. Какими ж путями он очутился здесь?..
Свернули в Чайку – глухую протоку, почти целиком заросшую лозами и очеретом, белыми лилиями, стрелолистом, болотной гречихой. Здесь царил вековой покой. Пахло аиром, медвянистым хмелем перестоявшихся трав. Юрко перелетали, качая тростинки, синие с зеленью камышанки; бегали по лататьям болотные курочки, а посреди протоки, меж стрелолиста, бесшумно закручивалась и вздрагивала вода: это в зарослях куширя «играла» пугливая и стремительная рыба – чернуха. Серые цапли надменно глядели на шаланды, потом с ленивым достоинством взмахивали крыльями и скрывались за ближними вербами. Красные бархатные стрекозы – «кульбабцы» – доверчиво садились на бескозырки.
«Господи, сколько ж веков простояла здесь нетронутой тишина!» – думалось Кольке. Кто знает? Может, еще со времен, когда кончилась, отшумела казацкая Алешковская Сечь! Остались от тех времен только песни да названия сел и речек. Солонцы – на солёных озерах, голодное Костогрызово меж песков, Большие и Малые Копани, Голая Пристань, Казачьи Лагери, Збурьевка, за которой «взбуривалось» уже Черное море… Когда возвращались, бывало, казаки из вражьего Крыма по голым Таврийским степям, глядели, измученные жаждой: скоро ли замаячит родное Алешье? Первые хутора на знакомых шляхах так и прозвали: Маячками. Добравшись до плавен, поили досыта отощавших коней. Тогда же и окрестили эти края – Конскими Водами. И ныне – от Запорожья до самой Збурьевки – текут бесчисленные речки Конки. А эта тихая Чайка? Наверное, пробирались по ней казацкие легкие лодки-чайки, пробирались в обход турецких крепостей, чтобы нежданно-негаданно выйти к Кинбурну, появиться внезапно под стенами Очакова и Гаджибея… Много ериков, безымянных речек-раскопанок было вырыто казаками, чтобы обмануть турков. Позарастали те ерики верболозом и камышами, осталась в них только певучая мирная тишина. Надолго ли? Посвистывали снаряды, пристреливался новоявленный янычар к Цюрупинску – бывшим казацким Алешкам.
Вспомнил Колька, что собирался отец, если падет и Скадовск, податься в днепровские плавни, драться в тылу у врага. Осторожно спросил шаландера, можно ли тут партизанить. Тот с сомнением покачал головой, раздумчиво ответил:
– Летом чего ж, немец в плавни не сунется, побоится. А подсохнет камыш зимой, подожжет он, ирод, со всех краев – куда денешься! Хоч живой сгорай, хоч мертвый сдавайся…
Расположились матросы в бывшем Алешковском монастыре. Уже много лет в нем работал сельскохозяйственный техникум, монашки же разбрелись по окрестным селам, кормились тем, что вязали платки да стегали ватные одеяла. Лишь в последние дни, по рассказам цюрупинцев, они объявились опять, откровенно надеясь, что с приходом немцев вновь возродится «святая обитель».
Под сводами монастырского храма было мрачно и холодно. Свет – даже днём – проникал туда скупо через узкие загрязненные окна. Со стен, с потолка, из-под купола хмуро глядели небритые лица святых. В темных закутках, не пугаясь ни этих лиц, ни людей, возились пискливо крысы.
Немцы или выжидали чего-то, или боялись плавен. Обстреливали левобережье, бомбили с воздуха, но даже разведчики их не совались в плавни. Страху на гитлеровцев нагнали немалого. Вскоре после того, как взяли они Херсон, из гирла ворвались внезапно в Днепр наши торпедные катера. С ходу прочесав пулеметами пристани, они обрушились на яхт-клуб, где в этот час загорали и даже купались немцы. Удар был стремителен и неожидан. В панике фашисты топили друг друга, метались раздетые, настигаемые огнем. Пока спохватились и залегли, катера развернулись и снова ушли в лиман. С тех пор херсонские набережные выглядели пустынно. Пристани опоясались проволокой, батареи врага держали реку под прицелом.