412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Градов » Московское небо (СИ) » Текст книги (страница 5)
Московское небо (СИ)
  • Текст добавлен: 29 мая 2026, 14:30

Текст книги "Московское небо (СИ)"


Автор книги: Константин Градов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)

Глава 6

К капониру я вернулся, когда тень от хвостового оперения уже легла на земляную насыпь. Прокопенко лежал под фюзеляжем семёрки и не повернул головы. Ноги в обмотках чуть сдвинулись, давая мне пройти. Я прошёл, остановился у левой плоскости, ладонь не клал.

Он работал молча. В руке – ключ на семнадцать, тряпку с правой так и не снял. Полез глубже. Бок под комбинезоном обозначился резко – за дорогу высох. Я стоял.

– Командир, – сказал он из-под машины, не глядя. – Подайте обтирку.

Я подал. Обтирка была не его, лежала на ящике, но он принял, как будто я держал её всю жизнь.

Минут через десять он выбрался. Сел рядом со мной на пустой бочонок из-под керосина. Достал из кармана свой кисет, посмотрел в него, убрал обратно. Бумажки кончились.

Я достал кисет Степана Осиповича. Мы свернули вдвоём – я свою, он свою. Спички у него были.

– Григорий Тарасович. – Командир. – Отметину под кожухом видел?

Он сжал губы. Помолчал. Потом мотнул головой в сторону мотора.

– Сейчас покажу.

Сел перед открытым лючком, поманил пальцем. Я заглянул. Под кожухом, у второго цилиндра, – серая отметина с рваными краями. Прошла косо, по касательной. Чуть глубже – был бы плохой разговор.

– Один, – сказал Прокопенко.

Он положил палец рядом с отметиной. Чуть в сторону, на креплении трубки маслопровода, – ещё одна. Меньше.

– Два.

Он не убирал палец. Будто ждал. Третьего не было.

– Мало, – сказал он. – При шестёрке такого не считается.

И от того, что он сказал «мало», стало хуже, чем если бы сказал «много».

– Когда? – Седьмого, видать. На отходе. Когда Филиппов.

Я не ответил.

Он закрыл лючок. Защёлки одна за другой – три щелчка, всегда три, я слышал их за лето сорок раз. Сейчас они прозвучали ровно, как всегда.

– Пойдём в землянку, – сказал я. – Идите. Я тут ещё.

В землянке было холоднее, чем накануне. Кто-то оставил приоткрытой дверь у дальнего ската, и сквозило в ноги. Захаров спал, накрывшись шинелью с головой. Анохин чинил что-то на коленях – то ли ремень планшета, то ли застёжку. Гладков сидел у печки на корточках, перед ним стояла гармонь в чехле. Не доставал, не клал на колени. Просто сидел, чтоб гармонь была у ноги.

Резников за столом, под лампой, склонился над тетрадкой. Не писал, только смотрел. Когда я вошёл, поднял голову – не сразу.

– Лейтенант. Бурцев приходил. Сказал, что зайдёт ещё. – Хорошо.

Он опустил голову обратно. Тетрадка была раскрыта, но почерка с двух шагов я не разбирал. Ленинградский, мелкий, ровный.

Морозов сидел на нарах у другой стены, без сапог, перематывал портянку. Подвернул ногу при спуске с борта полуторки. Не из-за этого молчал.

– Бортовой? – спросил он, когда я подошёл. – Из второй? – Восьмой. Хрущ выдаст к утру. – Спасибо, командир.

Он сказал «спасибо», как сказал бы «принято». Машину чужую брать он не любил никогда. В августе, когда у него полетела гидравлика, он три дня жил на земле и ругался про себя. Сейчас ругаться было некому, и он сказал «спасибо».

– На сегодня – отдыхаем, – сказал я. – Завтра, может, в воздух. Послезавтра – точно. – Куда? – Минское. Западнее Можайска.

Он не переспросил.

Бурцев пришёл через четверть часа. Принёс не приказ, а листок – короткий, машинописный. На листке шло задание звену 1-й эскадрильи на 13.10: вылет в район деревни Семёновское, цель – колонны на шоссе. Прикрытие – пара МиГ-3 с соседней полосы.

– Соколов. – Слушаю, Дмитрий Захарович. – Список я тебе передавал. – У меня в нагрудном.

Он не уточнил больше ничего. Мы оба знали, для кого этот список – для Лиды и других. Сейчас об этом говорить было нельзя.

Он вышел. Я подсел к печке, к Гладкову. Он не подвинулся, но и не отстранился. Я свернул вторую самокрутку из кисета Степана Осиповича. На дне оставалось совсем немного – на ещё две, может, три.

– Жорка.

Он повернул голову.

– Сыграй.

Он посмотрел на чехол. Не торопился. Потом протянул руку, расстегнул, снял. Гармонь легла ему на колени тёплая – с печки. Он положил на меха ладонь. Подержал. Меха не двинулись.

– Не сегодня, командир. Завтра.

И положил гармонь обратно в чехол. Не сыграл.

Прокопенко сказал «мало», и Жорка тоже умел считать.

Двенадцатого дождь со снегом шёл с утра. Машины стояли мокрые. Звено в воздух не поднималось – нелётная. Прокопенко не вылезал из-под фюзеляжа семёрки, и к вечеру у него в боковом кармане появилась чистая обтирка, та самая, моя. Я видел угол.

Захаров за день почистил пулемёты обеих машин, своей и моей, дважды. Морозов до обеда пробыл на стоянке второй эскадрильи. Когда вернулся, ладони были тёмные – пробовал восьмёрку, привыкал. Анохин сидел в столовой и пил пустой чай. Гармонь не доставали.

К ночи небо очистилось. Ветер стал юго-западный, сухой. Прокопенко приподнял козырёк и посмотрел.

– Завтра ясно, командир. – Понял.

Я дописал короткое письмо Тане – то самое, что начал восьмого. Дописал три строчки и убрал в полевую сумку. В письме не было ни про Филиппова, ни про дорогу, ни про сегодня. Было про осень в Подлесном, про маму и про то, что носки нужны не очень срочно.

Тринадцатого подняли в шесть.

Ветер дул от земли, ровно, без рывков. Прокопенко с Хрущом стояли у крайнего капонира, выкатывали восьмую – не мою, а из второй эскадрильи. Морозов уже сидел в кабине этой восьмой, проверял приборы. Захаров надевал шлемофон на ходу, на мостке между капонирами.

Брифинг был короткий, у Трофимова в землянке. Карта лежала на столе, угол прижат гильзой от ракетницы. Палец Трофимова прошёл вдоль шоссе на запад.

– От Можайска идут на восток. Танки, машины, тягачи. Голова колонны – у Семёновского, хвост за поворотом за лесом. Тебе, Соколов, по голове. Гладкову – по середине. Морозову – по хвосту, какой достанет. Прикрытие – пара МиГов, третий полк. Сами выйдут на вас в эфире.

Он поднял голову.

– Зенитки? – По донесениям – слабо. Но это по донесениям. На месте смотри. – Понял. – Один заход, второй – и домой. На третий не тяни.

Я кивнул.

– Соколов. – Слушаю. – Захарова держи у себя плотно. Он первый раз идёт ведомым на цель в новом раскладе.

Я взглянул на Захарова. Лицо ровное.

– Понял, товарищ майор.

Прокопенко довёл меня до семёрки, провёл ладонью по передней кромке левой плоскости – медленно, тяжело. Я залез в кабину. Он стоял внизу, у крыла, пока я закрывал фонарь. Голос его в шуме мотора слышен не был.

Семёрка пошла на разбеге ровно. Стрелка скорости. Подъём. Серый мир под крылом – лес, поле в полосах вспаханного, дорога серой ниткой к горизонту.

Эшелон тысяча. Курс двести шестьдесят. Ветер слева в нос.

– Третий, я Шестой. Группа на подходе, – это Гладков. – Двадцать второй на месте, – Захаров. – Двадцать пятый на месте, – Морозов на чужой восьмёрке. – Принял, – сказал я. – Идём.

Минута за минутой шли молча. В шлемофоне щёлкало раз в две минуты – Захаров повторял свой «двадцать второй на месте», уже привычно, сам того не замечая. Я слушал и держал курс.

МиГи вышли в эфир пятой минутой:

– Я пара двадцатого. Слышу вас, штурмовики. На пять выше. Сопровождаем. – Принял, двадцатый. Спасибо. – Не за что. Работайте, ребята.

Я посмотрел вверх и вправо. Две точки на солнце, чуть в стороне. Шли ровно, не отрывались.

Колонна показалась впереди на десятой минуте. Сначала – серая полоса с дымами. Потом – танки в голове, угловатые, с короткими пушками, тёмные на снегу. За ними – машины с интервалом по три-четыре. Тягачи с орудиями на прицепе. Цистерна с круглым боком.

На дороге – пехота на броне, по двое, по трое сидят. Часть идёт ногами в шинелях. Не пригибались, не разбегались. Не ждали нас.

– Третий, я Шестой. Вижу. – Принято. Заход с круга. Я первым по голове. Ты – по середине. Двадцать пятый – по хвосту. Захаров – со мной. – Понял. – Понял. – Понял.

Я переложил машину на правое крыло и пошёл с разворотом. Захаров – за мной, как привязанный. Гладков с Анохиным разошлись на середину колонны, Морозов с ведомым 2-й эскадрильи – на хвост.

Высота восьмисот. Семьсот. Шестьсот. Двести пятьдесят. Заход под тридцать.

Прицел встал. Танк в голове – его. Я нажал кнопку РС. Под крылом дрогнуло – две пары пошли. След, белая полоса. Танк дёрнуло. Второй разрыв – рядом, в кювет. Третий – машина за танком, цистерна.

Цистерна вспыхнула.

Огонь – белый, сразу с чёрным. Я не успел рассмотреть. Отдача ШВАКов – короткая, по тягачу. Прошла. Вышел вверх вправо. Внизу – два дыма уже.

– Двадцать второй. Чисто, – Захаров за мной, выше. – Принял. Иду на второй.

На втором заходе зенитки заговорили – скорострельная батарея в кювете, в первый раз я её не увидел, шла в стороне. Трасса пошла снизу вверх косо.

– Третий, я Двадцать второй. Слева, зенитка. – Принял.

Я отвернул и вошёл во второй заход с другого угла, под двадцать пять. Прицел ушёл вправо, я подправил. Бомбы. Серия пошла в середину колонны – машины горели уже от Гладкова, я добавил. Грузовик встал поперёк, в борт ему – ШВАКами. Загорелся.

Вышел вверх. И в этот момент Захаров крикнул в эфир:

– Третий! Сверху, справа!

Захаров. На полтакта раньше всех – как всегда. Только теперь это было не лишним.

– Шестой видит. Два, – голос Гладкова, ровный.

Две точки сверху на солнце. Одну я видел сразу – она шла. Вторая – выше и сзади, выходила в атаку.

– Круг! – сказал я. – Не растягиваться.

Гладков, Морозов, Анохин – все услышали. Машины сошлись в круг – не идеально, но без растяжки. МиГи в эфире: «Двадцатый. Видим. Идём.»

«Мессер» один прорвался первым, по хвосту Гладкова. Гладков увидел сам, ушёл вниз и вбок. Трасса прошла мимо.

Второй шёл на меня.

Я двинул ручку, переложил на левое крыло. Машина прошла. Перегрузка – щёки, шея, подушка позвонков. Стрелка высоты падала.

Захаров был на месте. Сзади-справа.

«Мессер» зашёл сверху-сзади. Я его не видел, видел только трассу – она пошла серыми полосами слева от моего фонаря. Одна, вторая.

Третья попала.

Звука не было, или я не услышал. Был удар в спинку – сильный, как от лопаты. И сразу – острое, как игла, в левую лопатку. Сзади. Не сразу боль – сначала онемение, потом боль накатила волной.

Левая рука повисла.

Сектор газа я держал ею – пальцы у меня там были. Сейчас они не разжимались, но и не сжимались. Я перехватил правой. Правую перекинул со штурвала на сектор. Ручку зажал коленом. На секунду – две. Хватило.

«Мессер» прошёл вверх. Я его не видел. Видел только, как над фонарём – короткой длинной – пошла очередь Захарова. С неудобного угла, с заднего, с большого. Очередь прошла ниже и впереди «мессера», не попала. Но немец увидел трассу, качнул крылом и ушёл вверх, бросив заход.

Я понял это секундой позже – увидел его силуэт справа, уходящим в сторону. Двадцать пятый что-то сказал в эфир, я не разобрал.

– Третий. Цел? – Гладков.

Я нажал кнопку. Голос вышел не сразу.

– Третий ранен. Иду домой. Не растягиваться. – Принял. Идём за тобой.

Кровь шла в рукав. Я чувствовал, как тёплое сползает от плеча к локтю, потом холодеет в манжете. Перчатка набухла. Левая рука была не моя – болталась на ремнях, как чужая.

Сектор газа правой. Ручка коленом. Курс на восток, обратный. Я прижался к спинке плотнее, чтоб не давать ране дышать сильнее, чем нужно.

– Двадцать второй на месте, – сказал Захаров через две минуты. – Понял.

Через две минуты – снова. Через две – ещё раз. Прокопенко учил его этому летом, у крыла, на земле. Каждые две минуты, лейтенант, чтобы ведущий знал, что ты – ты, а не пустота. Сейчас Захаров повторял эту формулу мне.

Впервые – не я ему.

Высота – четыреста. Триста. Полоса впереди. Ясная, чистая, без снега. Прокопенко стоит у северного капонира – я его не вижу, но я знаю, что он там.

Заход на полосу. С одной правой. Шасси – рычаг под правой ладонью, рядом с сектором, его я отпустил, дёрнул, вернул на сектор. Шасси пошли. До закрылков я не полез. Не потому что не надо – потому что рука и так держала слишком много.

Касание было жёстким. Хвост опустился сразу, как у Беляева в августе. Я катился по полосе, стрелку скорости видел плохо – тёмные пятна перед глазами шли волнами. Тормоз правой. Ещё. Семёрка остановилась у кромки.

Я выпустил рычаг. Сидел.

Прокопенко успел открыть фонарь раньше, чем подъехала полуторка. Я не помню, как он оказался на крыле – крыло у Ил-2 высокое, ему по плечо. Он был там.

– Командир. – Григорий Тарасович. – Не двигайтесь.

Он отстегнул мои ремни. Левый я не чувствовал, правый щёлкнул сам. Он взял меня под правую подмышку, кто-то снизу – под колени. Меня вытащили из кабины, как мы в августе вытаскивали полкового врача из машины Беляева – с той же осторожностью. На земле я почти стоял. Потом меня посадили на брезент.

Военфельдшер с рыжеватой щетиной – тот же, что был у Беляева. Я узнал его по щетине. Он опустился рядом на колени, разрезал гимнастёрку наискось от ворота, как тогда, в августе. Тот же жест.

– Лейтенант. Лежите. – Лежу.

Он осмотрел рану. Лица его я не видел – оно было выше моей головы. Услышал, как он негромко сказал что-то второму санитару – тот побежал. Принесли носилки.

Я смотрел в небо. Небо было ясное, со ступенчатыми облаками.

Прокопенко стоял над носилками, у моей правой ноги. Тряпки в руке у него не было. Руки висели по швам. Он молчал.

Когда меня подняли в полуторку, он подошёл к борту. На секунду закрыл глаза. Открыл. Поднял правую руку и быстро, мелко, у бедра – перекрестился. Один раз. Не для меня, для себя.

Я сделал вид, что не вижу.

– Григорий Тарасович. – Командир. – Семёрку береги.

Он кивнул. Голос не дал.

Полуторка тронулась.

В дивизионном санбате я пробыл полтора часа. Меня положили на стол, обкололи, прочистили. Осколок вышел не весь – сидел кусочек, маленький, у самой кости. «Возьмут в эвакогоспитале», – сказал санбатовский врач. Голос у него был сорванный, старческий, хотя на вид ему было лет сорок. Усталость старит.

– Куда повезёте? – Дальше на восток. Ближе к Москве. – А если конкретно? – Конкретно скажет шофёр, лейтенант. Лежите.

Меня перевязали. Левую руку – на пращ. Гимнастёрку – старую, разрезанную – мне отдали, под голову. Сапоги остались на ногах.

В нагрудном по-прежнему лежали кисет Степана Осиповича и список Бурцева. Я проверил правой ладонью через гимнастёрку – на месте.

В списке Бурцева была Лида. Это надо было не забыть.

В полуторку нас поднимали втроём – меня и ещё двоих. Один – пехотный сержант с замотанной головой, лежал, не разговаривал. Второй – молодой связист, нога. Связист всё извинялся перед санитаром, что не может сам. Санитар отмахивался.

Кузов застелили шинелями. Я лёг ближе к кабине, на правый бок – на левом было нельзя. Брезент над нами натянули, но не до конца – щель оставалась с задней стороны. Через щель я видел дорогу.

Полуторка шла плохо – колеи разъезжены, на буграх машину било. Каждый удар отдавал в плечо. Я считал удары, потом перестал.

За щелью брезента уходила полоса. Капонир семёрки. Тёмная фигура Прокопенко у крыла – он уже снова был там. Дальше – лес. Потом – край полосы.

Дорога повернула на восток.

Полуторка выехала на просёлок. Мимо проходили верхушки сосен – быстро, низко, осенние. Иногда поле, чёрное с белым. Иногда телеграфные столбы, тоненькие, накренённые.

Я думал о том, что месяц назад – в Вязьме, на переформировании – у меня было полно работы. Сейчас её не было совсем. Не отдых – пустота. Чужая.

Связист тихо просил воды. Я нашарил во внутреннем кармане фляжку правой рукой и протянул.

– Спасибо, лейтенант. – Пей.

Он пил долго. Жилы на шее ходили. Завинтил, вернул.

– Куда нас везут? – Дальше.

Полуторка шла. Дорога поднялась на холм, спустилась. На указателе у развилки название было чёрной краской по белому, но я не разобрал – мимо прошло слишком быстро, и шея не поворачивалась.

Дорога шла на восток. Теперь и для меня.

Глава 7

Снегири я увидел сначала через щель в брезенте – низкие крыши, мокрые сосны, желтоватую школу на повороте. Над крыльцом висела табличка, чёрной краской по белому: «Эвакогоспиталь 1812». Полуторка дошла до ворот и встала.

Меня сняли с кузова на руках, потому что левая была в праще, а правую я держал за борт всю дорогу и в одну сторону теперь не разгибал. На крыльце пахло дёгтем – чем-то мазали ступени, чтобы не скользили. Внутри пахло уже не дёгтем – карболкой, мокрой ватой и тем, по чему сразу узнаёшь, что попал, куда попал.

Школьный вестибюль был забит. На полу – носилки, на носилках – раненые, кто-то стонал, кто-то молчал, кто-то спал с открытым ртом. Между носилками ходили санитары, перешагивали аккуратно, как через грядку. Я стоял у стены, прислонившись здоровой стороной, и считал в уме: на семь носилок я был один – ходячий, лёгкий, в праще. У меня осколок в плече, который кость не задел. У них – то, что я и ваксе на сапоге не пожелаю.

В углу за маленьким столиком сидела пожилая женщина в халате и записывала. Чернильница стояла рядом, в кляксах. Журнал у неё был не журнал – потёртая ученическая тетрадь с надписью «по чистописанию» на обложке.

– Фамилия. – Соколов. – Звание. – Лейтенант. – Часть. – Сто сорок седьмой штурмовой.

Она кивнула, не подняв глаз, и записала. Номер полка её не задел – за день, видно, проходило таких номеров достаточно, чтобы все они стали словом «полк».

– Ранение? – Левая лопатка. Осколок. – Сидите. Позовут.

Сидеть было негде. Я остался стоять.

Позвали через полчаса. Перевязочная была дальше по коридору – бывший спортзал, по углам ещё уцелели крюки от каких-то прежних снарядов, на стенах – выцветшие плакаты по физкультуре. Простыни на столах висели тяжёлые от сырости, прокипячённые сегодня утром, не успевшие высохнуть.

Хирург оказался пожилой, в очках, с лицом, на котором было как будто стёрто всё, кроме глаз. Глаза работали – остальное только обслуживало. Он велел снять гимнастёрку, кивнул ассистенту, и тот подал шприц. Новокаин. Потом – морфин в мышцу. Я лёг лицом вниз, и плечо начало уходить – не из тела, а из сознания. Тело осталось на месте, плечо – нет.

Хирург работал молча. Иногда говорил ассистенту короткое – «ширь», «возьми пинцетом», «здесь». Я слышал, как звякает металл о металл, и считал звяки, потому что считать было удобнее, чем не считать. В какой-то момент боль стала не болью, а давлением изнутри, будто лопатку пытались сдвинуть пальцем. Я упёрся лбом в холодную клеёнку и считал выдохи. На двадцать третьем что-то у меня в спине зацепило – не больно, а как будто потянули нитку, на которой держится вся одежда.

– Готов.

И тут же:

– Вот он.

Что-то стукнуло о металл лотка. Хирург обошёл стол, остановился у моего лица и положил на простыню рядом со щекой осколок. Серый, неровный, в полтора сантиметра, с одним рваным краем.

– Запасной. Себе на память.

Я не ответил, потому что отвечать было нечем – рот не работал, как и плечо. Хирург подождал секунду, потом сам взял осколок и положил мне на ладонь правой. Ладонь сжалась.

Перевязали туго, левую руку поправили в праще, помогли сесть, помогли встать. В коридоре стояла санитарка с серым одеялом и показала в дальний конец. Палата у меня была у северного окна.

Я успел заметить только, что одеяло было серое, а простыня – белая, и что у соседа справа над койкой к стене приколочена дощечка с фамилией, которую я не разглядел. Морфин дошёл до головы, и голова поплыла. Я поплыл вместе с ней.

Когда я открыл глаза, в окно стоял серый день. Где-то в коридоре звенело ведро. Кто-то в палате кашлял – некрасиво, надолго. Я лежал на правом боку, правой рукой держал на груди осколок. С лёгким ранением в палате тяжёлых лежать было стыдно, а ничего другого не оставалось.

* * *

Утренний обход я узнал по тишине, которая прошла по коридору перед тем, как открылась дверь. В тыловом госпитале тишина перед обходом – больше, чем сам обход.

Военврач была пожилая, седая, с худыми пальцами. С ней – медсестра в белой косынке. Я увидел медсестру первой – потому что она шла впереди, неся поднос с инструментами, и уже стояла у первой койки, когда военврач только переступила порог.

Тёмно-русые волосы убраны под косынку, кончики прядей не выбились – уложены. Лицо некрашеное, серьёзное, без выражения, но не пустое. Карие глаза смотрят прямо, без того лёгкого рассеянного скольжения, по которому видно усталую женщину после ночной. Тонкие руки с обветренной кожей, на костяшках – мелкие трещины, у запястья правой – узкий розовый рубец, не свежий.

Я смотрел на неё до того, как она дошла до меня. Не разглядывал – оценивал. Так оценивает ведущий машину, которую завтра поведёт.

Они начали с дальней койки. Военврач задавала короткие вопросы, медсестра делала перевязку. Сорокину, пехотному с раной в живот, военврач сказала, что сегодня к нему ещё придёт хирург – это меня насторожило, потому что значило, что Сорокину хуже, чем кажется. Сорокин лежал на спине, тонкий, с серым лицом, и качнул подбородком, но не ответил.

Медсестра тем временем сняла с него повязку. Она работала быстро и чисто. Когда нагибалась – мягко переставляла ладонь под спину, не дёргала. Когда снимала – поддерживала бинт пальцами, чтобы ничего не оборвалось. Я видел это с трёх метров и понимал: руки знают.

Дошли до меня. Военврач посмотрела в карту:

– Соколов? Лётчик. Осколок взяли. Шов чистый. Дня через три – в часть. – Понял, – сказал я.

Она прошла дальше. Медсестра осталась.

Она сняла повязку молча. Кисти у неё были холодные – я почувствовал это, когда она положила ладонь под лопатку, чтобы повернуть меня немного. Шов посмотрела сверху, не наклоняясь, потом потрогала пальцем кожу вокруг – два прикосновения, рабочие, уверенные. Положила ладонь на лоб. Постояла секунду.

– Жара нет.

Перевязала заново. Узел приходился сбоку, не давил. Когда закончила, проверила, как ляжет лямка пращи, поправила, чтобы не натирала, и убрала ладони к подносу.

– Лежите.

И ушла.

На третьей койке от двери лежал старшина с гипсом до колена и тягой к потолку. Когда медсестра проходила мимо его койки, он приподнялся на локте и сказал:

– Сестричка, а у нас в Калуге в этом году антоновка пошла такая, что душа выходит.

Медсестра остановилась. На секунду уголок рта у неё дрогнул, и она прикрыла короткий выдох тыльной стороной ладони. Чуть-чуть. Как будто кашлянула.

– Лежите, Кочергин.

И вышла.

Кочергин опустился обратно. Поймал мой взгляд через две койки и подмигнул правым глазом. Левым он, кажется, не подмигивал по причине, которой я не знал и не спрашивал.

Я лежал и смотрел в потолок. Потолок в школьной палате был с лепниной по углам – маленькие розетки, какие в школах двадцатых ставили над лампой. Лампу давно сняли, провод обрезали, осталась только лепнина и пятнышко известки в центре. На него можно было смотреть долго.

Ей двадцать два. Моему телу – почти ровня. Мне – нет.

Я прикрыл глаза.

* * *

Бумагу я попросил у санитара на следующий день. Чернильница нашлась только у регистраторши в вестибюле – она дала на полчаса, под обещание вернуть. Я писал правой одной, придерживая лист левым локтем – праща мешала, лист ездил.

Письмо Тане было готово ещё с двенадцатого. Я приписал в конце четыре строки: жив, плечо лёгкое, лежу в тылу, обнимаю крепко. Сложил, заклеил. Адрес у меня был наизусть давно, с лета.

Письмо Лиде писать было труднее.

Адрес был на листке от Бурцева – в списке ближайших родственников, который я носил в нагрудном с пятого октября. «Невеста – Лидия Сергеевна, г. Москва.» Я долго сидел над чистым листом и держал перо. Сломал перо. Перо в писчей точке отлетело, чернильное пятно ушло на стол; я промокнул его рукавом гимнастёрки и взял карандаш. Карандашом писалось проще – он не требовал нажима.

Что писать, я знал и не знал. В письме я не стал писать, как это было. Не стал и того, чего сам не видел до конца. Написал только, что Борис погиб седьмого октября в воздухе при перебазировании, что держался достойно и что машина его не вернулась. Это были не три фразы – это было то, что я хотел не писать. Писать надо было другое – то, что у Лидии Сергеевны жизнь не должна остановиться.

Письмо вышло короткое. О Борисе – три строки. О Лиде – ни одной. Всё остальное было о том, что её жизнь – это её жизнь, и что Борис, насколько я знал Бориса, хотел бы, чтобы она пошла дальше. Подписался – лейтенант Соколов, 147-й ШАП, пятнадцатое октября сорок первого года. Не «однополчанин». Имя.

Заклеил. Отдал санитарке оба конверта – для полевой почты. Она сказала: «Сегодня вечером пойдут.» Я закрыл глаза.

На тумбочке у соседней койки стоял потрёпанный сборник Чехова. Госпитальная библиотечка – десятка два книг, потрёпанные углы, давно прожитые. Я взял правой, открыл наугад, попал на «Студента». Прочитал страницу. Потом ещё. На третьей в палате стало темнеть, и я заснул, не дочитав.

* * *

Утро шестнадцатого началось как все утра в тылу – с перевязки, с серой каши, с тусклого окна в ту же сосну, что вчера. Я ел медленно, потому что одной рукой ложку держать без упора в локтях получалось плохо.

Что-то изменилось в коридоре до завтрака. Я сначала не понял – что. Потом понял: перестало звенеть ведро. То, которое кто-то из санитарок таскает к умывальнику с шести утра, и звон которого уже стал частью утра. Сегодня его не было.

Между завтраком и обходом по коридору раз пробежала санитарка – мимо нашей двери – потом прошла обратно, потом ещё раз. Кто-то из медсестёр говорил у дверей соседней палаты тихо, торопливо. Слов было не разобрать, но было слышно, что разбирать нечего – там бы и при громком не было слов, только спешка.

Кочергин со своей койки следил за коридором тем же боковым взглядом, которым ночью следят за чужой машиной из чужого окна. Через полчаса он не выдержал и спросил у проходящей санитарки:

– Что там?

Санитарка задержалась на полшага.

– В Москве… говорят, плохо.

И ушла.

Кочергин смотрел в потолок минуту. Потом сказал, тихо, не для палаты:

– Эх.

Это было его «эх», не наше. Не «эх, антоновка». Другое.

* * *

К обеду привезли нового. Я услышал сначала голос в коридоре – высокий, нервный, с хрипотцой, как у человека, у которого утром было много слёз, и они высохли, но горло осталось. Потом скрипнула наша дверь, и санитары внесли носилки.

Положили на освободившуюся утром койку – молоденький контуженный встал и ушёл. Раненый сел сам, опершись на здоровую руку. Левая у него была в свежей повязке, но бинт чистый, тонкий – лёгкое.

Лет ему было сорок пять, может, чуть больше; рабочая складка между бровями, серые волосы коротко, на висках серее. Он сел и долго сидел, глядя на свои сапоги, прежде чем поднял голову и посмотрел по палате.

– Михеев, – сказал он. – Григорий Иванович. Слесарь.

– Кочергин, – отозвался старшина с третьей койки. – Артиллерист.

Михеев положил руку на колено. Посмотрел на остальных по очереди. На мне задержался – на праще, на петлицах. Не задал вопрос.

– Вы как, лейтенант? – спросил Кочергин у меня через палату. Спросил не о ранении.

Я понял.

– Слышу.

– Слышишь – это хорошо. У нас тут ничего не слышно. Тыл.

* * *

Михеев заговорил сам, не сразу. После укола. Сначала отвечал на короткие вопросы – откуда, где работал, где попал. Потом стал говорить кусками. Не списком. Не по порядку.

– Вокзалы… вокзалы забиты. Я туда не пошёл. Я в шесть встал, как обычно. Дошёл до проходной. У проходной… у проходной они спорили, что грузить. Один говорит – станки, другой – заготовки, третий – документацию. Все правые. Все.

Помолчал. Снова начал.

– У трамвая стояла женщина с ребёнком. Маленьким. Трамвая не было. Долго не было. Я постоял с ней. Потом пошёл дальше.

Пауза.

– Кто-то на углу сказал, что правительство уехало. Я не поверил. Я и сейчас не верю. А он сказал – поезд стоял на запасном с утра.

Кочергин со своей койки:

– Какой поезд?

Михеев посмотрел на него, как будто этот вопрос был чужой и не подходил.

– Поезд. Не знаю какой. Стоял.

И снова замолчал.

Он сидел, опираясь на здоровую правую, и я видел, что куски, которые он принёс, он сам ещё не сложил. Он принёс их в палату не для нас – для себя. Чтобы кто-то услышал и вернул.

Я знал, что через несколько дней город получит другое слово сверху, и слово удержит. Но это было потом. Передо мной сидел Михеев и ждал ответа сейчас.

Михеев поднял голову.

– Лейтенант, – сказал он. – Скажи. Москва выстоит?

Я держал паузу одну секунду, не больше. Дольше было бы обманом.

– Москва выстоит.

Михеев сидел ещё минуту, не отвечая. Потом лёг на спину, положил здоровую руку на грудь и закрыл глаза. Дышал ровно. Не знаю, заснул он или просто закрыл глаза. Я думал – заснул.

Кочергин со своей койки сказал тихо, не мне и не ему:

– Эх, мать.

Это было его второе «эх» за утро.

* * *

После обеда я вышел в коридор.

Левая ныла глуховато, не больно, плечо тянуло вниз через лямку пращи. Я прошёл мимо двух дверей, мимо пожарного щита со старым ведром на штыре. У окна в торце коридора стояла Вера. Одна. Руки в карманах фартука. Смотрела наружу.

Я остановился в шаге. Не подошёл вплотную. Стал у того же окна, чуть сбоку. За окном был сад школы – пожухший, мокрый, с двумя тёмными соснами. На изгороди ватник, чёрный от сырости, забытый кем-то с прошлой смены или с позапрошлой.

Молчали минут десять. Не было неудобно – обоим было всё равно, говорят или нет.

Она повернула голову первой.

– Откуда вы?

– Рязанская. Подлесное.

– А я отсюда.

– Из Снегирей?

– Из Москвы. Замоскворечье.

– Семья там?

– Отец, мать, брат. Тринадцать ему.

– На фронт – нет?

– Нет. Не пойдут. Вот.

– Почему?

– Отец на ЗиСе. Мать в школе. Брат в школе. Это и есть.

Я кивнул.

– Вы летаете?

– Да.

– И снова полетите.

– Да.

Молчание.

– Что читаете на тумбочке?

– Чехова. В палате лежит.

– «Дама с собачкой» там?

– Не дошёл.

– Дойдите. Хороший.

– Ваш любимый?

– Один из. Когда есть время читать.

Она сказала это без улыбки. Как будто время читать было такой же редкостью, как чистый бинт.

Я смотрел на неё, она в окно. Не флиртовала – это была бытовая ссылка на знакомую вещь, как «у нас в доме всегда стоит чай». Я подумал – про двух людей, которые научились прожить тонкую отдельную жизнь внутри обычной. Не сказал.

– Я тоже его люблю.

Она не повернула головы. В небе над школой прошёл низкий советский истребитель – мелькнул одним силуэтом за вершинами, белёсый след, и пропал.

Вера ушла в коридор, не попрощавшись. Я остался у окна.

* * *

Вечер шестнадцатого был тёмный – светомаскировка, окна забиты бумагой по краям, в палате – слабая лампа с прикрученной марлей. Кочергин не балагурил. Михеев лежал, не спал, дышал ровно и беззвучно. Сорокин у двери стонал во сне раз в полчаса и затихал.

Я лежал и держал в голове Михеева. Не Михеева как человека – Михеева как лицо, которое сегодня сидело на освободившейся койке и спрашивало. Лицо во мне отвечало тем, чем отвечать имел право только я.

Из коридора шла глухая сводка. «На московском направлении наши войска ведут упорные бои.» Слова были ровные, как перевязочный бинт. Никто в палате не спросил, где именно эти бои.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю