412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Градов » Московское небо (СИ) » Текст книги (страница 3)
Московское небо (СИ)
  • Текст добавлен: 29 мая 2026, 14:30

Текст книги "Московское небо (СИ)"


Автор книги: Константин Градов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)

Я зажёг от лампы. Махорка пошла в горло – тёплая, горьковатая. Та же, что десять дней назад, в землянке, после письма от Тани. Тот же кисет, тот же ритм. Снаружи всё было нормально, а внутри я понимал, что сегодня впервые мы сидели вдвоём над одной бумагой – и оба молчали. Он не спросил у меня, откуда я знаю. Я не сказал. Но мы оба знали, что я знал. Это была новая ступень молчания. Та, которая летом лежала между нами как «не спрашивал – не отвечал», теперь имела бумагу, штамп и дату, и ничего больше у неё не появилось – и не должно было.

Я докурил до конца. Окурок затушил о край ящика.

– Я пойду, Григорий Тарасович.

– Иди, Алексей.

Он сказал «Алексей», не «командир» и не «Соколов». Я встал. Прошёл шагов восемь к выходу из капонира, потом остановился, не оборачиваясь, – не хотел смотреть.

Обернулся всё-таки.

Прокопенко сидел всё на том же ящике, лист у него снова был в ладонях, и над ним – над листом и над ящиком, и над всем тем, что я не видел в темноте у его лица, – он шевельнул правой рукой у бедра. Мелко. Я отвернулся раньше, чем разглядел.

Я знал, что это было.

Я снова сделал вид, что не видел.

* * *

Прокопенко смотрел в темноту над капониром и видел грушу.

Груша была у изгороди, с восточной стороны хаты. Мелкая, поздняя, сладкая до ломоты в челюсти. Опанас в этом году должен был её обтрясти – ему восемнадцатый, у него руки уже выше, чем у отца. Оксанка ходила бы с ведром, в школьном переднике, и ругалась бы, что груши падают мимо. Мария у печи говорила бы, чтобы не рвали зелёные, что хорошие сами падают. У Марии всегда хорошие сами падали.

Корова Манька стояла бы у ворот, тёплая, рыжая в крапинку, дышала бы через ноздри длинно и спокойно, как всегда дышала по вечерам. От её бока пахло бы молоком и сухой травой. Изгородь была покосившаяся с северной стороны, он всё собирался поправить и не поправил. Теперь некому будет.

Он держал лист в ладонях, и ладони помнили майскую землю – тёплую, сыпучую, с белыми корешками лопухов. Сейчас земля у него под сапогами в Вязьме была холодной. Это он чувствовал отчётливее всего. Холод снизу – не та зима ещё, но уже не лето. Между ладонями и землёй у него теперь была вся эта осень, и вся эта зима, и весь тот май, в который он не вернётся.

Он перекрестился ещё раз – мелко, у бедра, никто не видел.

* * *

Двадцать восьмого пришла ещё одна сводка, ничего не значащая, про подбитую под Витебском колонну. Двадцать девятого ничего не пришло.

Тридцатого Бурцев вошёл в землянку за час до отбоя без планшета, с одним сложенным листом в руке, и я по тому, как он держал лист – двумя пальцами, как держат мокрую тряпку, – понял, что сейчас будет.

– Слушайте.

Все поднялись. Гладков с койки, Морозов от двери, Анохин из угла. Тихонов оставил сапог. Резников отложил книжку на одеяло раскрытой стороной вниз – он так делал, когда не хотел потерять страницу. Захаров уже стоял; он всегда стоял, когда заходил Бурцев. Это Захаров не научился ещё расслабляться при старшем по званию – он на полтакта раньше, чем нужно, и тут.

Бурцев читал не со сводки – он сначала посмотрел в её середину, потом в её начало, и потом – на нас, как будто решал, какими словами лучше.

– Орловское направление. Сегодня утром немцы перешли в наступление крупными силами. Прорывы в нескольких местах. Сводка короткая, подробностей нет.

Помолчал.

– Это пока всё.

И ушёл.

Землянка осталась стоять. Я смотрел не на дверь – на лампу. У лампы прикрутили фитиль ещё до прихода Бурцева, и сейчас она горела через жёлтый край стекла, не ярко, не тускло – на новости, не на работу. В первый раз я обратил внимание, что в нашей землянке две лампы, одна на столе и одна на стене, и стенная всегда горит слабее. Это к делу не имело отношения. Просто голова в такие минуты цепляется за то, что под глазами.

Гладков сел обратно на койку. Он не стал доставать гармонь. Гармонь лежала у него в изножье, он на неё посмотрел один раз и больше не смотрел. Морозов сел у двери на свой ящик и положил руки на колени – ладонями вверх. Это у него был жест, которого я раньше за ним не замечал; я отметил его без умысла, как отмечают новый номер на машине. Тихонов сапог не взял обратно. Анохин расстегнул воротник большим и указательным пальцами, потом обратно застегнул, потом снова расстегнул. Резников сидел ровно. У него в книжке между страницами лежал карандаш, и я видел, как карандаш чуть выдвинулся, когда Резников переложил книжку на тумбочку. Резников поправил его обратно пальцами – глубже, чтобы не выпадал, – и оставил. Лицо у него не дрогнуло. Я подумал: этот тоже умеет молчать с самим собой.

Захаров спросил первым. Он всегда спрашивал первым. Это была его юность.

– Командир, это далеко?

Я открыл планшет на коленях, нашёл в нём свою рабочую карту, провёл пальцем по линии от Вязьмы на юг – Сухиничи, Брянск, Орёл. Расстояние я знал и так, без карты, но руке было нужно увидеть это в сантиметрах между ногтем и большим пальцем. Я положил ноготь на Вязьму, большой палец на Орёл. Между ними получилось четыре пальца с небольшим. Я закрыл планшет.

– Далеко.

Захаров мне поверил, потому что он мне всегда верил. Я себе не поверил, потому что четыре пальца на карте – это четыре пальца, а фронт в эту осень уже несколько раз доказывал, что пальцы ничего не значат. Но этого я Захарову не сказал.

Я закрыл планшет, положил на тумбочку у изголовья. Лёг не раздеваясь – снял только сапоги. Гладков потушил стенную лампу первым, столовую оставил на минуту – пока не лёг сам. Резников лёг на спину, руки поверх одеяла. Захаров – на бок, лицом к стене. Тихонов сапог так и не доделал; колодка стояла в ногах его койки, в неё был вставлен сапог, голенище смотрело в потолок. Я смотрел в это голенище, потом перевёл глаза на потолочную балку, потом закрыл их.

Кто-то из моих лётчиков сегодня впервые за неделю не спросил у соседа, что было на ужин. Я не помнил, кто из них спрашивал каждый день. Просто в этот вечер не спросил никто.

* * *

Поздно ночью, когда землянка легла, я услышал за брезентовой дверью шаги между капонирами. Медленный, ровный шаг, не часовой, не дежурный по полку.

Прокопенко.

Он сегодня не лёг с техсоставом в их землянке. Он ходил по стоянке.

Я закрыл глаза.

На юге что-то началось. Туман был не туманом.

Глава 4

Звук был не тот. Он шёл с запада ровный, без дыр, не вспышками, как Смоленское лето, и не тяжёлой далёкой грозой, как ночные удары по Ярцеву. Он шёл одной плотной полосой, как если бы кто-то положил руку на низкий бас и не отпускал.

Я открыл глаза до подъёма.

Слух у меня в эту осень стал острее, чем раньше. Не от природы – от привычки. Лётчик в прифронтовой полосе слушает землю всё время, даже во сне; и когда земля начинает звучать иначе, он сначала слышит, потом просыпается, потом понимает.

В этот раз я услышал и не понял. Понимание пришло позже.

В землянке было серо. Лампа на столе уже горела, стенная ещё нет. Гладков на своей койке лежал ровно, открытыми глазами в потолок – заметил, что я проснулся, не повернул головы. Морозов сидел у двери на ящике, в гимнастёрке, расшнурованных сапогах, локти в коленях. Захаров спал, поджав одеяло к подбородку. Анохин у дальней стены расстёгивал и застёгивал воротник.

Тихонов сидел на нарах с сапогом в руках. Слушал. Потом сказал:

– Не наша.

И вернулся к сапогу.

Резников у тумбочки сложил книжку, не глядя. Карандаш между страницами.

Я надел гимнастёрку, ремень, шлемофон сложил на колено. На улице ещё не светало. Канонада с запада уплотнилась – стало слышно, что она шла не у самой полосы. Но не далеко. Километров тридцать, может, сорок.

– Подъём, – сказал из дверей дежурный. – К Трофимову, всем командирам звеньев. Срочно.

Я вышел.

Туман висел над полосой плоско, не до колен – до плеча. Над ним ничего не было видно. Северный истребительный капонир был как съеденный белым. Поодаль шли двое в шинелях, но их было видно только до пояса, ниже – ничего, словно отрезаны.

В штабной землянке Трофимов стоял у стола, руки в карманах. Бурцев – у стены, без планшета. У карты – командиры эскадрилий, ещё двое из 3-й.

Карта была вяземская и выходила на запад до Дорогобужа. Палец Трофимова стоял на чёрной нитке Минского шоссе – ровно у Семлёва.

– Колонны идут на восток, – сказал Трофимов. – С ночи, без перерыва. Авиаразведка засекла на рассвете. Цель – Семлёво и западнее. Высота на ваше усмотрение, прикрытия не будет.

Он сделал короткую паузу.

– Соколов – звеном. От 3-й – Иващенко Григорий Михайлович, ведущим пары. Раскладку по заходу обговоришь с ним до взлёта.

Иващенко стоял справа у карты, смотрел на палец Трофимова. Без кивка. Просто смотрел и запоминал.

Ведомый у Иващенко был сегодня новый – молодой, крупный, с круглым лицом, я видел его два раза у столовой. Имени я не знал. Он стоял на полшага позади Иващенко и старался стоять не двигаясь.

– Сводка по противнику? – спросил кто-то из 3-й.

– Сводки пока нет, – сказал Трофимов. – Предположительно, авангарды танковых частей. Прикрытие истребительное у них может быть, может не быть. Считайте, что есть.

– Время в полёте? – это уже Иващенко.

– Минут сорок туда, столько обратно. Если выйдете на цель к девяти – зависнете там, сколько работа займёт. Возвращаться до полудня. На полосе вас встретят.

– Через сорок минут, – сказал Трофимов. – Работайте.

Бурцев у стены чуть пошевелился, но ничего не сказал. Лист с приказом он передал не нам, а комэскам. У него в этот раз не было ни своего слова, ни своей паузы.

Я вышел вторым. У двери Иващенко придержал меня за локоть, кивнул на карту:

– Я пойду левее. Прикрою.

– Иди левее. Я первый.

– Понял, командир.

Он ушёл к 3-й. Я пошёл к своим.

В землянке проснулись все. Захаров уже надевал шлемофон, у двери поёжился – не от холода, я это видел; он поёжился раньше, чем шагнул на порог. Гладков был у стены, у изножья своей койки, где стояла его гармонь.

Гладков провёл пальцем по ремню чехла и убрал руку.

Никто ничего не сказал.

Я мерил пальцами по карте, которую держал. От Вязьмы до Семлёва – большой палец и ноготь указательного. Близко.

– Семёрка готова? – спросил Морозов.

– Сейчас.

Прокопенко стоял у носа машины, тряпка в правой ладони – не в кармане, а в ладони, рабочая. Чехол он снял с ночи, лежал у стойки шасси свёрнутым. На ладонях у него была чёрная пыль – старая ярцевская и свежая вяземская, я их различал теперь отдельно, как разные сорта.

– Командир, – сказал он. – Правый коллектор грешит. Я вчера до ночи перебирал. Сегодня пойдёт.

– Идёт.

Я поднялся в кабину. Прибор за прибором – масло, давление, температура, обороты на сборке. Шлемофон. Ларинги.

– Третий, – сказал Прокопенко с земли, ровно, как двести раз до этого.

– Третий.

Винт пошёл, дал струю по землянке. Туман у носа дрогнул, встал плотнее.

Я вырулил к концу полосы.

Туман был ещё плотный, но просвечивал – солнце где-то высоко уже работало над ним, и за дымкой угадывалось сухое серое небо. Я добавил оборотов на тормозах, отпустил. Машина пошла – сначала медленно, как будто нехотя, потом ровно, по-знакомому, и в конце разбега подняла хвост, как поднимала всегда. Я оторвал её на стандартной точке.

Вышел из тумана на ста двадцати метрах. Над туманом было чисто.

Шестёрка собиралась в воздухе по парам – Захаров слева на полкорпуса позади, Морозов с Тихоновым правее, чуть выше. Гладков с Анохиным замкнули. Иващенко с молодым ведомым держался отдельно, по правому борту, и шёл на сходящемся курсе, чтобы пристроиться к группе на маршруте.

Высота шестьсот, курс двести семьдесят. Туман в долинах остался белыми пятнами, словно пролили молоко в траву. Полоса леса серая, поля убраны на четверть, копны сухие, не тронутые.

Минское шоссе пошло слева под крылом длинной серой нитью. На нити поднималась пыль. Не как от телег – телеги поднимают облако, в нём провалы. Здесь поднимался ровный плотный язык, без провалов.

Шоссе работало. Это было страшнее, чем горящая колонна.

– Захар, левее не уходи, – сказал я в шлемофон.

– Понял.

– Морозов?

– Второй целый.

– Тихонов?

– Четвёртый целый.

– Иващенко?

– Иду за тобой.

Колонна развернулась в окне. Тридцать машин на марше, ближе к голове – танки. Не в темпе атаки, в темпе хода. Прикрытие зениток было слабое – я ещё не понял где, но трасс не было.

Заход – с круга, по очерёдности. Я положил машину в правый разворот.

– Захар, за мной.

– Понял.

На заходе я увидел, что Иващенко зашёл не с моей стороны, а чуть глубже. Это было правильно. Он распределил, где стоять.

Залп РС.

Восемь эрэсов веером по голове колонны. Один ушёл в кювет, два – в танк (я видел вспышку, не разбирался, что у танка случилось), остальные – в машины. Передние два грузовика встали поперёк. Колонна сразу стала другой – не марширующей, а застрявшей.

Очередь ВЯ – короткая, по второй машине. Машина горела.

Я вышел на вторую коробочку. Оборотов добавил. Скорость двести семьдесят, высота четыреста.

И тут зенитка.

Голубые шарики пошли вверх – не там, где я ждал. Слева, из перелеска в полукилометре от шоссе. Двадцатимиллиметровая, по характеру трасс – Flak, тонкая работа короткими очередями.

Тряхнуло. Не сильно. Указатель скорости дрогнул, но удержался. Я слышал – куда-то по правой плоскости, ниже красной звезды.

– Третий, у тебя дым, – сказал Морозов.

– Не дым. Пыль.

– Принял.

И в этот момент – я ещё не закончил вторую коробочку, ещё не положил машину для следующего захода – Захаров ушёл влево.

Захаров не спросил. Он ушёл левее на полкорпуса и положил нос туда, куда я сам увидел на секунду позже.

Артиллерийская батарея. Четыре ствола, прикрытые лесом с южной стороны, развёрнутые на восток. Они работали. Я только что не заметил их, потому что зенитка от них в двух километрах была громче.

– Третий, ноль один – батарея, левее.

– Видел. Прикрываю.

Я положил машину за ним. Захаров шёл прямо, без рывка, как вёл его я последние десять дней. Залп РС – все восемь по батарее. Первый ствол подбросило, второй накренился, расчёт не успел уйти. Захаров вышел, я прошёл за ним, дал пушкой по зарядным ящикам – что-то у заряжавших позади было, но угол у меня был уже неточный.

– Третий ноль один – выхожу.

– Третий ноль два – целый, – сказал Морозов сразу.

– Четвёртый целый, – сказал Тихонов.

– Иващенко?

Молчание было на полтакта длиннее, чем я ждал. Потом – голос Иващенко, ровный, без хрипа, но с придыханием:

– Иващенко цел. Ведомый – нет.

Я не повернул головы. Не было ни секунды, чтобы повернуть.

– Курс восемьдесят. Высота восемьсот.

– Принял.

Я набрал высоту через минуту, глянул вниз. На шоссе горели две машины, танк стоял боком в кювете, голова колонны была разорвана. Батарея молчала. На втором километре от батареи к северу – чёрный столб дыма, не тонкий, а раздутый. Не наш и не их.

Из пары Иващенко вернулся один.

Я не сказал этого вслух. И в голове не сказал словами. Просто стало понятно, что это значит, и понятно, что Иващенко это уже знает, и что от меня ему сейчас ничего не нужно.

Курс на восток.

Звено собралось в строй. Захаров шёл на штатном месте, как будто всё, что было десять минут назад, не случилось. Может, для него действительно не случилось – он сделал работу, которую увидел, и сейчас просто шёл домой. Морозов шёл ровно. У Тихонова в плоскости, кажется, тоже что-то прибавилось дыр – но не критично. Анохин шёл за Гладковым. Иващенко с пустым правым флангом шёл сзади, на пятидесяти метрах ниже, и на радио его не было.

Захаров отработал по своей цели. Я ему ничего не скажу. Я только запишу про себя. Это была его новая ступень в воздухе, и моей рукой её заводить не нужно.

– Третий, до полосы – двадцать минут.

– Принял.

Полоса вышла из-под левого крыла на двадцать второй минуте. Я положил машину в круг, дал команду по парам – заходить по очереди. Сел вторым, после Захарова. Машина побежала по бетону ровно, тормоза взяли как должны. У капонира меня встретил Прокопенко – он шёл от стойки шасси с тряпкой в правой ладони, я видел его силуэт через фонарь.

Иващенко сел последним. Я был уже у своей семёрки, когда его машина остановилась у дальнего капонира. Он сошёл с крыла медленно, постоял у мотора, не глядя ни на кого. Подошёл техник, что-то сказал. Иващенко покачал головой – раз. Техник отошёл. Иващенко двинулся к штабной, не сворачивая, и прошёл мимо моего капонира на расстоянии шагов двадцати. Я не знаю, видел ли он меня. Может, видел; может, нет.

Прокопенко встретил меня у капонира, в правой ладони уже не тряпка, а ключ. Чехол лежал у стойки шасси свёрнутый, вяземская пыль легла на ярцевскую тонким слоем – две посыпки, одна на другую.

Он не спросил, что было. Заглянул в правую плоскость, под крыло, под фюзеляж. Достал из нагрудного гайку, приложил к чему-то, спрятал обратно. Тряпку из ладони не убрал.

– До вечера будет, – сказал он. – Если не будет второго.

– Второго не будет.

Я сошёл с крыла.

К вечеру второго не было.

Третьего октября полк работал на максимуме – две группы вылетали с рассвета, две после обеда, цели на минском шоссе, на железной дороге у Издешкова, на колоннах от Сычёвки. Машины возвращались с дырами, без потерь по 1-й эск. У Прокопенко тряпка из ладони не убиралась двое суток. Он спал у стойки шасси сидя, в телогрейке, и я видел его утром в той же позе, что вечером – словно тоже не пошевелился.

К вечеру третьего пришла сводка: Орёл взят. К утру четвёртого – слух, что у Гжатска уже немецкие танки. Слово «окружение» никто не произносил. Оно ещё не стало вещью.

Гладков один раз вечером третьего достал гармонь, положил на колени. Не растянул. Минуту, две. Потом отнёс на место. Анохин расстёгивал воротник, застёгивал, расстёгивал. Никто не комментировал.

Четвёртого утром у меня в звене на разборе был Ковальчук – третий из октябрьского пополнения, после Резникова и Дроздова. Он держался ровнее, чем неделю назад, но руки у него на карте были тяжелее, чем нужно, и он смотрел всё время не туда. Я не дал ему ведомого ни в один вылет четвёртого. Он молча принял.

Резников сидел в углу у тумбочки. На колене у него лежала тонкая тетрадка без обложки, не книжка. Карандаш в пальцах. Я зашёл в землянку за планшетом, увидел раскрытую страницу. Резников меня не услышал сначала, потом услышал, поднял глаза, спокойно убрал тетрадку под бельё в тумбочке и закрыл крышку.

Я не стал смотреть. Не всё, что лежит открытым, лежит для тебя.

К вечеру четвёртого Бурцев принёс лист на стол комэску, не разворачивая. Не остался. Уходя, не закрыл за собой дверь сразу – секунду, потом закрыл. Пепельница у него на столе в штабной, я слышал от Захарова, была чистая третий день подряд.

Прокопенко четвёртого вечером в первый раз за двое суток присел не у машины, а на ящик в землянке техсостава. Я зашёл туда передать ему что-то, не помню теперь что, и нашёл его сидящим, без тряпки, с пустыми руками на коленях. Он на меня посмотрел, выпрямился, как будто я застал его за чем-то непозволительным, и снова взял тряпку с ящика. Я ничего не сказал.

Утром пятого октября Трофимов снова собрал командиров. Цель была глубже.

Сафоново.

Высота семьсот. Курс двести шестьдесят пять. Под крылом снова Минское шоссе, но другое – на этом отрезке колонны шли вразрывы, то длинной чередой, то с пустыми отрезками в две версты. Шоссе не стояло. Оно гнало машины на восток ровно, без заторов, без пауз, как хорошо заведённый механизм, который кто-то наладил и больше не трогал.

Семлёво ушло у нас под левое крыло двадцать минут назад. Я смотрел на то место сверху, узнавал колею, перелесок и батарею, которую Захаров взял за два захода. Перелесок стоял чёрный с отметинами горелого, батареи на нём не было. Это было третьего числа. Сегодня было пятое.

В двух километрах от перелеска, в траве, лежал силуэт самолёта. Я его увидел только потому, что искал – и нашёл по характерной форме крыла. Это была машина ведомого Иващенко. Я смотрел на неё две секунды, потом повернул голову вперёд.

Сафоново – впереди.

Я повернул голову – звено шло плотно, парами, как договорились на разборе. Морозов в эту неделю сидел в кабине ровно, без юношеского завала плеча. Он научился. Я это видел не первый раз, в этом полёте – окончательно.

Иващенко с парой 3-й шёл правее на полкилометра. У него был новый ведомый – фамилию я слышал утром, не запомнил. Этот шёл на полкорпуса ближе, чем нужно, как держатся в первый раз.

Семёрка у меня после трёх вяземских дней работала уверенно. Прокопенко за ночь снял две дыры в правой плоскости, поставил две заплаты – третью оставил «на потом», она была в нелетающем месте. Двигатель не грел. Указатель скорости держал двести шестьдесят, как должно. Машина шла, как шла бы любая исправная машина – сухо, без жалоб.

Цель оказалась там, где Трофимов поставил палец. У Сафоново на шоссе скопление автомашин и бронетехники, перед посёлком – поле, заставленное транспортом плотно. Зенитка тут была слабее, чем у Семлёва, – пехотные части на марше, прикрытие тонкое. Я не успел этому удивиться.

– С круга. Захар, за мной.

– Понял.

Заход. РС – все восемь по полю с транспортом. Эрэсы пошли веером, упали в скопление машин – четыре или пять загорелись сразу. Пушка ВЯ – по бронетехнике слева. Я видел дым из второго танка, как из печной трубы.

Захаров прошёл по второй коробочке за мной, чисто. Морозов за Тихоновым, тоже чисто. Иващенко с парой работал западнее по той же массе.

Бомбы я положил во втором заходе, серию по голове скопления. Машина дрогнула в подвеске, выровнялась.

– Третий, выхожу.

– Принял.

Курс на восток, высота четыреста. Возвращение.

И тогда пришли мессеры.

Я не увидел их сразу. Их увидел Гладков с правого верха.

– Третий, два сверху-сзади. Мессеры.

Я повернул голову назад-вверх. Две точки – сначала точки, потом силуэты. Bf-109 F, с тонким носом и узкой кабиной, заходили с превышения, классически.

– Круг. Правый. Не растягиваться.

Звено пошло в круг. Это была единственная фигура, в которой штурмовик защищался от истребителя – все носы наружу, все хвосты внутрь, и тот, кто заходил тебе в хвост, тут же оказывался в прицеле у соседа.

Первый мессер прошёл через нас, голубые трассы потянулись косой штриховкой, ушли мимо. Я обернулся – попал он в кого-то или нет.

Морозов отвалился из круга. Не сильно – но видно, что не сам.

– Третий ноль два, что у тебя?

– Без хвостового. Дотяну.

Голос у Морозова был ровный. Я смотрел на его машину – хвост подрагивал по-нехорошему, костыль явно был сорван, и обшивка с правой стороны хвостового оперения – в дырах. Но мотор шёл, рули шли.

– Морозов, выходи на восток. Высота двести. Я с тобой.

– Понял.

Второй мессер пошёл в заход – на меня. Я не стал ждать, пока он влезет ко мне в хвост. В пеший разворот ил не пойдёт – но один раз, со снижением, на короткой амплитуде, попробовать можно. Я положил машину в крен, скользнул вниз и влево.

Перегрузка пошла в плечи и в шею. Машина лезла туда, куда я её клал, тяжело – ил всегда лез тяжело, и в этом была его слабость, и в этом же его упрямство. Я смотрел на стрелку указателя крена и на горизонт за козырьком одновременно. Стрелка ушла на сорок градусов. Этого хватило.

– Захар, второго!

– Понял.

Захаров первым дал по нему с дальности. Тихонов, выходя из круга за Морозовым, добавил короткую очередь из своего сектора. Голубая трасса второго мессера ушла мимо моего фонаря – я видел её бок у самого козырька, а козырёк был чистый, без пробоин. Мессер вышел вверх, на разворот.

Они поняли, что мы в круге, и круг им был неинтересен. Они нашли отбившуюся машину – Морозова. Один раз ещё прошли по нему. Голубая трасса легла в плоскость. Машина Морозова дёрнулась, удержалась.

– Морозов?

– Цел. Хвост хуже.

– Иди ровно.

Мессеры ушли вверх, на запад. На подбитого штурмовика они тратили время, на круг – нет.

– Третий – выходим колонной. Морозов первый. Я за ним.

– Понял.

Иващенко с ведомым шли позади. В этот раз – оба. Иващенко: «Иващенко цел. Ведомый цел.» Голос у него был не такой, как второго октября. Но цел.

Двадцать минут до полосы.

Морозова пустили первым. Я держал круг до его касания. Без хвостового – это значит на основные колёса, с ударом хвостом по бетону в самом конце пробега. Машина проскочила половину полосы, потом её начало водить, потом качнуло вбок. Она ушла на левую обочину, развернулась боком, остановилась с креном. Хвост лёг на траву. Воздушный винт стоял.

Я сел следом.

Морозов сошёл сам. Снял шлемофон не сразу. Дошёл до ящика у стойки шасси соседнего капонира, сел. Положил руки на колени – ладонями вверх.

Прокопенко уже шёл к нему – но к его машине, не к нему. У машины было больше неотложного.

Я подошёл, постоял рядом. Не сел. Мы не сказали ничего.

К вечеру в землянке Трофимов читал сводку про себя, не вслух. Передал её комэску. Из обмолвок я уловил: Гжатск горит. С Брянском связь потеряна. На юге сводка короткая, без подробностей. Бурцев был у двери, без планшета, ушёл рано.

Морозов пришёл в землянку поздно. Сел на свой ящик у входа, не стал переодеваться. Шлемофон лежал на коленях. Он держал на нём руку.

Гладков подал ему кружку. Морозов выпил, отдал. Никто ни о чём не спросил. Никто никого не похлопал по плечу. Это был тот род молчания, которым лётный состав встречает товарища, который сегодня сел не на трёх точках, а на двух. Слова пришли бы только мешать.

Гармонь в углу стояла на месте, у изножья Гладкова. Гладков смотрел на стол, не на гармонь. Захаров сидел тихо, прямой, как будто ждал команды. Я подумал – он сам себе ещё не сказал, что сегодня заслужил спать спокойно. Не скажет. Никто из нас не скажет себе этого до конца войны.

Резников лежал в одежде, лицом к стене. Тетрадка под бельём в тумбочке, я слышал, как он её туда положил поздно вечером, по характерному скрипу нижнего ящика.

Тихонов стянул один сапог. Второй стянул и поставил на колодку. Колодку оставил у изножья и лёг.

Я вышел поздно. Темно, без тумана. Звёзды над полосой.

Семёрка стояла в северо-восточном капонире. Чехол был свёрнут у стойки шасси – Прокопенко сегодня его не надевал. Прокопенко спал на ящике у крыла, в телогрейке, лист в нагрудном кармане под двумя пуговицами. Я подошёл тихо.

Я положил ладонь на крыло. Металл уже остыл. Раньше он к ночи остывать не успевал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю