412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Градов » Московское небо (СИ) » Текст книги (страница 11)
Московское небо (СИ)
  • Текст добавлен: 29 мая 2026, 14:30

Текст книги "Московское небо (СИ)"


Автор книги: Константин Градов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)

Седьмого утром я зашёл в штабную подписать журнал боевых вылетов. Кожуховский сидел за столом один, фуражка лежала рядом с чернильницей. Под форточкой в углу намёрз ровный язык льда. Я подождал, пока он допишет строку, поставил подпись там, где он показал.

Он отдал журнал обратно, посмотрел на меня поверх очков – очки он надевал недавно и до конца им не доверял, чаще держал в руке.

– Соколов. Для тебя пока без огласки.

– Понял.

– Слышал – пойдём севернее. Калининский фронт. Не приказ. Слух.

– Понял.

Кожуховский не добавил. Я задержался у двери на секунду – не оттого, что ждал, а оттого, что нужно было вдохнуть перед холодом. Потом вышел.

Воздух с утра был сухой, безветренный, такой, что в нём ничего не пахло, ни дымом, ни снегом. От штабной до моего капонира – мимо бурцевской землянки, мимо колодца, мимо вешалок для чехлов. Я прошёл это расстояние без счёта.

Севернее.

Зимой. По свежему наступлению. Туда, где немец сидит на готовых позициях.

Семёрка стояла под чехлом. За ночь на нём лёг палец, не больше, поверх вчерашнего слоя; сегодняшний снег был суше, рассыпчатее. Прокопенко у соседнего капонира что-то прикручивал – звякало по металлу, ровно, дважды и пауза, дважды и пауза. Звуки эти были рабочие, дневные, и они шли через мороз без помех, как через стекло. Я не подошёл к нему. Я остановился у левой лыжи семёрки. Под ней снег за ночь схватился коркой, и на корке отпечатанным остался рисунок старой шторы из каптёрки. Я тронул носком унта край. Корка не проломилась.

Глава 16

Восьмого января с утра было тихо, мороз держал ровно, и обещанного с вечера снега так и не дали. Я стоял у семёрки и смотрел, как Прокопенко перетягивает узел стяжки на правой лыже. Тряпка у него была свёрнута и надета на правую руку как варежка. Узел поддавался плохо.

– Перетянулось за ночь. – Он не обернулся.

– Часто так?

– Когда мороз держит ровно – часто.

Я отступил, чтобы не мешать. У соседнего капонира кто-то застучал ключом по гайке, и звук пошёл через мороз сухо и далеко, как через стекло. От третьей эскадрильи долетел короткий собачий лай – у них с осени держали приблудного при кухне, он лаял редко и всегда коротко.

От штабной по дорожке шёл Кожуховский. Шинель на нём была застёгнута только на верхние крючки, фуражку он держал в руке, под мышкой – папка. Очки он сегодня тоже держал в руке.

– Соколов.

– Товарищ майор.

– Подойди.

Мы отошли ближе к капониру, в полузатишье, где ветер не находил угол.

– Приказ. – Кожуховский поднял папку до пояса, придержал. – Перебазирование. На Калининский. Аэродром – Старица. Срок – до двенадцатого. По погоде.

– Понял.

– Наземный эшелон уходит сегодня к вечеру. Лётный – по готовности.

– Старший лётного – кто?

– Командир полка распорядится. По обычаю – комэски ведут свои. Группой.

Он надел очки, заглянул в папку, снял очки, снова взял в руку.

– Распоряжение – на стоянках до полудня. Подпись возьмёшь к двум часам.

– Есть.

Кожуховский качнул головой себе самому и пошёл дальше – к третьей эскадрилье. Папка осталась под мышкой. Очки – в руке.

Я вернулся к Прокопенко. Узел стяжки уже стоял ровно. Я остановился рядом.

– Идём. Перебазирование. Старица.

Прокопенко тряпку с руки не снял.

– Когда?

– Наземные – сегодня к вечеру. Лётные – по погоде.

Он поднял ладонь и провёл по инею на лонжероне сверху вниз один раз. Не для дела, а как ставят отметку.

– Запомнит. – Он не оглянулся.

К полудню к стоянкам подошли полуторки. Три или четыре, по очереди, с разными бортами и разными надписями мелом по бортам. Я смотрел, как Хрущ с двумя солдатами грузит железные ящики с ЗИПом: ящики были тяжёлые, угловатые, ставили их на доски, потом задвигали. Каждый ящик помечен мелом по торцу – номер машины, потом инициалы технаря. У соседнего капонира бочка с маслом упала боком и пошла катиться к снежному отвалу – поймали в три руки, поставили на торец. Кто-то рассмеялся коротко, по-рабочему, без слов.

Чехлы укладывали последними – каждый в свой ящик, по машинам, с пометкой мелом. Прокопенко вёл это сам, никому не отдавал. Свёрнутый чехол был ему чуть выше пояса, нести его одному было можно, но тяжело; он не делил.

– Поедешь с обозом?

– С обозом. Я раньше уйду. Семёрку оставлю Хрущу до перелёта.

Хрущ был младший, спокойный, всё знал; за два-три дня без хозяина машина не должна была остыть.

Лётная погода ещё не была решена. Сводки на завтра шли тяжёлые, в обходе. Но обоз ушёл вечером того же дня – всё равно по дорогам идти двое-трое суток, ждать у склада дольше, чем у мотора. Прокопенко уезжал вторым грузовиком.

Я подошёл к кузову, когда он уже закрепил последний угол брезента. Тряпка с правой руки была наконец снята, лежала свёрнутая на ящике рядом.

– Семёрку береги.

Он не ответил. Это была лишняя фраза, и мы оба её услышали. Я её больше не повторил.

Шофёр у кабины ждал, держа дверцу. Воротниковая шинель у шофёра была не его, по фигуре свободна; видимо, перехватил у кого-то на дорогу. Прокопенко обошёл грузовик кругом, проверил задний борт, тронул правое заднее колесо ладонью – так же, как трогал нижний щиток семёрки после возврата. Под колесом было подсунутое полено – на случай, если придётся подавать назад на пригорке. Прокопенко полено вынул, бросил в кузов. Сел в кабину. Дверца хлопнула один раз.

Колонна тронулась после темноты. Снег под колёсами хрустнул через мороз ровно. Я постоял у штабной, пока задние огни последнего грузовика не ушли в овраг за дорогой, и пошёл в землянку.

Девятого, в пятницу, аэродром был наполовину пуст. Наземные ушли с обозом, и большие капониры теперь стояли с одной семёркой посередине, без обвеса людьми. Хрущ сидел на ящике у крыла, читал газету трёхдневной давности. На третьей эскадрилье то же самое. Лётный состав по эскадрильям заходил на стоянки один за другим, прогревали моторы по разу, потом расходились по землянкам. Делать на стоянке было нечего.

Вечером в землянке первой эскадрильи было плотно. Печка работала на полную, керосинка коптила. Захаров и Морозов снова сидели над часами – Морозов с тонкой щепкой вместо отвёртки, Захаров просто смотрел. Шестаков чинил ремень шлемофона иглой через ремень. Дроздов разбирал затвор от ШКАСа по своему. Ковальчук-второй у керосинки считал в столбик. Гладков сидел у стола, гармонь по правую руку, в чехле, ремни заправлены под клапан.

– Старица, – сказал Жорка. – Весёлое название.

Никто не ответил.

Дроздов щёлкнул собранным затвором, гладко. Шестаков, не поворачивая головы:

– Хорошо.

Дверь хлопнула, вошёл Бурцев. С тетрадью, без карандаша. Сел у печки.

– Михаил Дмитриевич возвращается. – Бурцев положил тетрадь на колено. – Дня через два-три. Прямо в Старицу будет.

Гладков, не оборачиваясь:

– Дождались.

Бурцев провёл большим пальцем по корешку тетради, не открывая её. Посидел минут десять. Встал, кивнул мне и Гладкову отдельно, вышел.

После него Морозов щёлкнул крышкой часов на пробу – раскрыл, проверил ход, снова раскрыл. Шестаков иглой сквозь ремень – тихий скрип.

Я достал из нагрудного тетрадку Резникова, подержал в руке, не открыл. Убрал обратно. Гладков видел. Не сказал ничего. Положил руку на чехол гармони, подержал, не открыл.

Десятого утром были последние сборы лётного состава – личные вещи в вещмешки, шинели проверены, шлемофоны на проверку. К полудню сборы кончились. Я обошёл землянку, заглянул под нары – пусто. Захаров со своим вещмешком уже был у штабной, проверял списки. Гармонь Гладкова из чехла за все эти дни так и не вышла; чехол Жорка увязал отдельно, в два ремня, чтобы при перелёте не съехала.

Одиннадцатого утром облачность над западом стояла низко, разведка погоды дала отказ, и полк остался на месте. Прокопенко с обозом уже шёл по дороге; у нас на стоянках Хрущ прогнал мотор семёрки на холостых один раз, не больше двух минут, чтобы масло в картере не застыло до утра. Я постоял у капонира, проверил чехол на узлах, и ушёл.

В землянке к вечеру одиннадцатого собирались по одному. Захаров проверил содержимое планшета, разложил карты – две сложенные, одна разворачивающаяся; убрал обратно. Морозов чинил ремешок шлемофона – оторвалась пуговица крепления, пришивал новую толстой иглой, через два слоя. Гладков подержал в руках чехол гармони, не открыл.

Двенадцатого, в понедельник, дали лёт. С утра небо стало серое ровное, без облачных кучек, без ветра у земли. Разведка погоды дала зелёный для маршрута, и в восемь утра по эскадрильям пошла команда: на стоянки.

Прогрев – паяльная лампа, синий конус, запах керосина; три минуты на мотор. Я застёгивался в кабине и слышал, как у соседних капониров запускают по очереди. Винт чихнул, схватил, пошёл ровно. Я подёргал секторы, проверил температуру, поднял руку Хрущу через стекло. Колодки убрали.

Полк строился тремя эскадрильями. Я шёл за командиром третьей, в составе своих. Захаров – двадцать второй, на месте; Морозов – третий, на месте; Гладков с парой – следом. Курс был дан заранее, на карте Кошкина в штабной – линия с пометкой «двести восемьдесят пять, поправка на север».

Снег под лыжами шёл туго. Разбег получился длиннее обычного, машина оторвалась тяжело, я подобрал газ и пошёл с набором. Высота – шестьсот, потом восемьсот. Лес внизу прошёл серой полосой, потом разорвался – пошли поля, белые, в синих тенях оврагов.

Я держал курс по компасу, проверяя себя через каждые две-три минуты по местности – реки и просёлки шли почти на запад, без сильных отклонений. Стекло над приборной доской чуть запотело снизу, я дышал в воротник, чтобы не подкидывать в кабину тёплого. Перчатка правой руки лежала на штурвале ровно. Перчатка левой – на секторе газа. Температура масла шла нормальная.

Шоссе пошло слева – узкая чёрная нитка с короткими точками идущих по нему машин. Дорога на запад.

Эфир щёлкнул.

– Первый, курс.

– Первый на курсе.

– Третий, дистанцию держать.

– Держу.

Я опустил взгляд. На дороге, в углу обзора, шли точки. Я подержал глаз на них дольше нужного: колонна, полуторки, сани, обоз. Наш. Он вышел три дня назад и шёл по своему графику; теперь мы перегоняли его сверху. Где-то в этой колонне ехал Прокопенко с ящиками и чехлами в кузове.

Машины идут отдельно. Люди идут отдельно. Полк собирается на месте.

Я отвёл взгляд.

Минут через пятнадцать слева показалось бугристое пятно крупного поселения – крыши, печные дымы, церковная колокольня посередине. Я обходил его по правому борту. На карте Кошкина это была отметка перед самим аэродромом.

Старица показалась под крылом тёмной полосой леса, потом проступила полоса аэродрома – длинная, разъезженная, с тёмными отметинами от лыж и от лопат. Капониры стояли в ряд по западному краю; у дальних – три или четыре машины с характерным широким профилем, ЛаГГи. Я узнал их по силуэту, не по знаку. Землянки уходили в овраг слева. Из печных труб шёл ровный дым.

Заходил с северо-востока, в полосу строго. Лыжи прошли по твёрдому снегу с другим звуком – короче, суше, без подмосковной мягкости. Пробег короче ожидаемого. Руление я тянул нарочно медленно, привыкая.

Семёрка встала у второго от края капонира. Прокопенко вышел из тени, тряпка на правой руке, в варежку. Он был уже здесь. Он приехал в Старицу сутки назад, с первой машиной обоза, и стоянку успел подобрать сам. Под лыжи он успел уложить две доски – узкие, обтёсанные на скорую руку, – чтобы лыжи не давили на одно место, пока стоит машина.

– Чисто? – спросил он.

– Чисто.

– Хорошо.

Он положил ладонь на нижний щиток – как градусник. Подержал, отнял. Мотор был тёплый. Прокопенко отошёл шага на два, оглядел машину сбоку – будто увидел её впервые с этого ракурса.

Тринадцатого, во вторник, мы разместились в землянках.

Землянки в Старице оказались короче и теснее, чем в Подмосковье. Овраг был глубокий, землянки врыты в южный склон, печки уже работали – топили те, кто пришёл с обозом. Каптёрка ещё не была разобрана, шинели лежали в углу горкой. Я отыскал свою нары у стенки – последние, у глухого торца, со стороны печки; кто-то уже подвинул мой вещмешок туда, не спросив. Балки под потолком шли низко, в одной торчал кривой длинный гвоздь – под чужой шлемофон или планшет; я его трогать не стал. Гладков по другую сторону прохода, у двери. Захаров и Морозов у соседних нар через одну. Шинелей на гвоздях четыре или пять – остальные ещё не успели расположиться. Я бросил планшет на нары, вышел.

Полевая кухня стояла на отшибе, в углу двора у бывшей машинно-тракторной станции. Большой ангар МТС стоял с провалившейся в одном углу крышей; в другом углу двора кто-то ещё с осени сложил поленницу до плеча взрослого. Я подошёл за чаем. У котла стоял незнакомый повар, в фартуке поверх ватника, лицо красное от пара. Он принял у меня кружку, налил, отдал. Дусиных рук – ровных, тёплых – не было. Дуся ещё шла где-то в обозе. Незнакомый повар руку держал жёстче, и кружка обожгла пальцы сильнее обычного.

Я отошёл в сторону, отпил.

У дальнего капонира на той стороне поля техник в ватнике стучал ключом по моторной раме ЛаГГа. Он оторвался от работы, выпрямился, глянул в мою сторону через поле и качнул головой как старому. Лицо было смутно знакомое – по имени не вышло опознать, по части тоже. Я ответил тем же жестом. Он вернулся к раме.

Лиц много. Имён мало. Кто-то всегда узнаёт первым.

У колодца на пути к штабной у меня вышло встретиться с лётчиком в шлемофоне на ремне через плечо. Он шёл с двумя ведрами на коромысле, остановился, чтобы пропустить меня к срубу. Свободной рукой коротко тронул козырёк, назвал свой позывной – четырёхзначный, не нашей сети, но соседней. Я свой не назвал. Он усмехнулся, отвернулся, поправил коромысло и пошёл дальше – ведра поскрипывали через мороз, и звук этот уходил по тропе мерно, как ход часов.

В первый вечер в Старице ужин в землянке шёл без Дуси – раздавал тот же незнакомый повар, с того же котла, накладывая тяжелее, чем накладывала Дуся, с горкой по краю миски. Гладков принял свою миску, опустил её на стол перед собой, ничего не сказал. Захаров поел молча, не отрывая глаз от ложки. Шестаков с собственной горкой не справился – после нескольких ложек подвинул миску дальше по столу к Дроздову, тот молча её принял.

Четырнадцатого в первой половине дня я зашёл в штабную подписать журнал боевых вылетов за дни перебазирования.

Штабная в Старице была не землянка, а изба, перегороженная на две комнаты, с печкой посередине. Стены тёсаные, потолок низкий – головой я бы достал до балки, если бы встал на цыпочки. Кожуховский сидел у стола в первой комнате, очки на носу, журнал перед ним открыт. Во второй стоял Кошкин у ящика, на ящике – карта запада, развёрнутая по углам. Он не садился. Карандаш у него был в левой между указательным и средним, тупым концом к себе. На стене над ним к доске был прикручен полевой телефон, рядом – пустой гвоздь, на котором висела чужая шинель.

– Соколов, – сказал Кошкин, не поднимая глаз.

– Товарищ майор.

– С пятнадцатого – посменно в готовность. По районам уточню. С шестнадцатого – будем работать.

– Понял.

Он провёл карандашом по карте – не нажимая, тупым концом – линию от одной точки к другой. Линия шла на запад. Я её не разглядывал. Он сложил карту вчетверо ровно по линиям, положил на угол ящика, придавил пальцем один раз.

– Хорошо. Свободен.

– Есть.

Кожуховский подвинул мне журнал, я расписался. Очки он держал на носу всё это время, но смотрел поверх них.

Я уже взялся за дверь.

– Михаил Дмитриевич. К семнадцатому будет.

Я остановился.

– По бумагам, – добавил Кожуховский. – Из тыла. Полуторкой.

– Понял.

Пятнадцатого утром Прокопенко обошёл семёрку. Я стоял в стороне. Он перетянул узел стяжки у правой лыжи – снова, тот же узел, что и в Подмосковье восьмого, – проверил чехол после первой ночи на новом месте. За ночь поверх лёг палец снега, как и там. Он сбросил палец рукой, тряпкой, в варежку. Тряпка по чехлу – тихий сухой звук.

Он шагнул назад, наклонился под левую лыжу, тронул снег ладонью. Поднял ладонь, потёр пальцами.

– Снег здесь иной. – Он не выпрямился.

Я подошёл. Тронул снег носком унта.

Снег был твёрже подмосковного. Корка скрипнула мельче, плотнее, как солёный. Подмосковный держал в себе мягкое; этот держал в себе сухое.

Я ничего не сказал. Прокопенко тоже больше ничего не сказал. Он вернулся к чехлу.

Шестнадцатого, в пятницу, к вечеру в землянку зашёл Бурцев. Сел у печки.

– Михаил Дмитриевич – завтра.

Гладков, через стол:

– На колёсах?

– Полуторкой. По бумагам.

Бурцев провёл пальцем по корешку тетради, не открывая. Посидел десять минут. Вышел.

После него Шестаков молча подвинул на столе кружку из дальнего угла на ближний – место для семнадцатого. Гладков увидел, не сказал.

Семнадцатого в первой половине дня к штабной подошла полуторка с тыловой стороны. Я был на стоянке у соседнего капонира, проверял с Прокопенко крепление колодок. Услышал – мотор полуторки знакомо чихнул на холостых, потом стих.

– Михаил Дмитриевич, – сказал Прокопенко, не оборачиваясь.

Я пошёл к штабной.

Из кабины вышел человек в шинели на меху, планшет на боку. Шинель сидела на нём свободнее, чем должна была. Лицо было обтянутое, щёки запавшие. Он постоял у подножки, опершись рукой о борт, подождал секунду – не оттого, что ноги не держали, а оттого, что нужно было дать себе мерку.

Из штабной вышел Кожуховский с газетой. Передал её Кравцову молча. Кравцов взял, не развернул, переложил в левую руку.

Кравцов заметил меня первым.

– Соколов.

Голос был узнаваемый. Подрезанный – на полтона тише, чем я помнил. Слово вышло сухо.

– Михаил Дмитриевич.

– На месте?

– На месте.

Он постоял, держа газету. Потом протянул мне правую руку.

Я её пожал. Рукопожатие у него вышло долгим – не сильным, не слабым; на полсекунды дольше, чем у любого другого вернувшегося из санбата. Он отнял руку первым.

Гладков подошёл чуть позже, через моё плечо, кивнул Кравцову, отступил. Не лез. Бурцев стоял в стороне у штабной, склонил голову один раз, не подошёл сразу.

– Где разместили? – спросил Кравцов.

– У нас, – сказал Гладков. – Место держали.

Кравцов на него взглянул, ничего не сказал. Газету в руке так и не убрал.

Вечером в землянке Кравцов сел на нары у стенки. Шинель снял, повесил на гвоздь. Под шинелью гимнастёрка тоже сидела свободнее, чем должна. Газета лежала на столе, сгибом к нему.

– Как там в тылу? – спросил Гладков.

Кравцов подумал не дольше двух секунд.

– Тыл – тыл. – Кравцов опустил руку на газету, не открывая. – Едят. Хоронят. Работают.

Он произнёс это ровно, но ложку взял не сразу. Жорка хмыкнул в нос, без улыбки, и больше не спрашивал.

Шестаков молча подвинул к Кравцову миску от своей. Кравцов опустил ложку в кашу, подержал, начал есть медленно. Захаров приметил это, опустил глаза в свою миску, не сказал ничего. Дроздов в своём углу собирал затвор от ШКАСа, опять же тихо. Ковальчук-второй за керосинкой считал в столбик – на нары к нему никто не подсел, он сидел один. В землянке стоял ровный тяжёлый звук – звук работы рук. Говорить никто не хотел.

Газета у руки Кравцова лежала, как лежала, – первой полосой наверх, сложенная по сгибу. Он её за весь вечер не развернул.

Морозов щёлкнул крышкой часов на пробу – без винтиков, проверил ход, снова раскрыл.

Я провёл ладонью по нагрудному карману. Там лежали тетрадка Резникова и кисет. Доставать не стал.

Восемнадцатого, в воскресенье, утром я вышел к стоянке семёрки один. Прокопенко был у соседней машины, ставил чехол поверх стяжки.

Воздух стоял сухой, без ветра. Капониры в Старице были ниже подмосковных, ближе к снегу. Дальние силуэты ЛаГГов стояли в ряду – три машины, четвёртая прикрыта чехлом. Из печной трубы землянки за оврагом шёл ровный дым.

Я подошёл к левой лыже. Под чехлом за ночь лёг палец снега – как и в Подмосковье, как и в Старице четырнадцатого. Сбоку, под лыжей, корка держалась плотно.

Я тронул её носком унта.

Снег у левой лыжи скрипнул иначе.

Глава 17

Карта на столе была другая.

Не та, что осталась в Подмосковье, с цветными стрелками октября и декабря, которые уже ничего не значили. Эту принесли из штаба фронта три дня назад. Старица стояла на ней в правом нижнем углу, а всё прочее уходило на запад и на север – реки, ниточки дорог, чёрные крестики станций, незнакомые имена в две-три буквы. Я ещё не выучил эту карту так, как знал подмосковную, – где какой большак, где какая высотка, откуда обычно ждать. Тут всё было чужое и пока без памяти. Память на новом месте нарабатывается вылетами, и первый вылет всегда дороже прочих. В штабной избе было тесно и низко: тёсаные стены, печка в углу, на ней чайник, который, как обычно, не успевал закипеть до конца разбора. Лампа висела косо. На стене – схема связи с датой в углу, поставленной ещё в Подмосковье и здесь уже неверной; её никто не переписал. Полевой телефон стоял на доске, прибитой к стене, и связист в своём углу негромко проверял с кем-то утреннюю линию.

Кошкин держал карту развёрнутой обеими руками, потом опустил её на стол и провёл ладонью от середины к краям, разглаживая сгиб.

– Дорога на Оленино, – он поставил палец к западу от линии железной дороги. – Проселок от станции, у развилки. По разведке – батарея и опорный пункт. С утра туда подтягивают снабжение. Работаем по позициям. Высота подхода – восемьсот, заход с северо-запада, солнце за спину. Один полный заход, дальше – по обстановке. Обратно тем же коридором, не растягиваться.

Кравцов сидел у стенки, на ящике, с раскрытым блокнотом на коленях. Газета была свёрнута и засунута за борт шинели. После санбата он держался ровно, но говорил мало и брал бумагу медленнее, чем брал её прежде; голос у него стал на полтона ниже, подрезанный, ещё не вернувшийся. Кожуховский стоял у стола и листал журнал боевых вылетов, не снимая очков. Комэски второй и третьей доложили остаток машин по очереди – шесть и семь в строю, по одной в ремонте. Я доложил своё: семь в строю, личный состав весь, в звене на сегодня четверо – пара моя с Захаровым и пара Гладкова с Дроздовым.

Кошкин выслушал, не перебивая, и на мне его взгляд задержался на секунду дольше, чем на других, – не дольше, чем на две. Так было и в прошлый разбор, и в позапрошлый. Я уже знал эту секунду и научился не придавать ей значения, хотя и не забывал её.

– Прикрытие? – Это был мой вопрос, и я задал его ровно, как задают рабочий вопрос.

– Запросили у соседей. ЛаГГи. – Кошкин не поднял глаз от карты. – Дадут – пойдут с вами от полосы.

«Дадут» в его словаре значило «может быть». Я знал, как это бывает. Под Кудиново нам тоже обещали и не дали, и мы выполнили без прикрытия, и все вернулись. Но в Кудиново на карте было написано «колонна на марше», а здесь, западнее железной дороги, стояло «опорный пункт». Колонна на марше уходит. Опорный пункт стоит и держит небо над собой. Этой разницы на бумаге не видно, и командир, ставящий задачу из тёплой избы, видеть её не обязан.

Кожуховский, не отрываясь от журнала, добавил вполголоса, ни к кому:

– Под Вязьму вчера десант сбросили. Прямо в немецкий тыл. – Он перевернул страницу. – Большое дело затевают. На всём фронте теперь жмут.

Никто не ответил. Чайник на печке так и не закипел. Кошкин сложил карту вчетверо, методично, угол к углу, и положил поверх папки. Один раз стукнул по папке пальцем.

– Вылет на рассвете. Свободны.

Я вышел в мороз. Под тридцать, без ветра, и снег под унтами скрипел сухо и звонко, как соль. Небо к рассвету обещало быть ясным. Ясное небо зимой – это хорошо для штурмана и плохо для штурмовика: на ясном небе нас видно издалека, а сверху, со стороны солнца, видно лучше всего.

«ЛаГГов не будет», – подумал я, идя к землянкам мимо тёмных капониров. Не из-за того, что соседи плохие. У соседей своя карта и свой опорный пункт.

* * *

Лейтенант Дроздов держал машину за хвостом Гладкова и впервые за зиму не думал о правой руке. Рука лежала на ручке и не дрожала. Это было хорошо.

Ведомым быть легче, когда ведущий рядом. Дроздов держал дистанцию – не ближе, не дальше, – и смотрел на серый киль впереди. Внизу прошла дорога, чёрная в снегу, и серые точки у развилки. Гладков качнул крыльями и пошёл на выход. Дроздов повторил.

Потом в левом боку кабины ударило – сразу, всем телом. Машина легла на крыло. Дроздов довернул, как привык, и ручка не пошла за рукой.

Земля была близко и шла навстречу ровно.

* * *

До этого цель мы искали почти двадцать минут.

Рассвет был серый и медленный, и аэродром просыпался задолго до него. Прокопенко грел семёрку с пяти утра. Масло слили ещё с вечера, держали в бачке у печки в техземлянке, и теперь его несли в ведре, горячее, и заливали перед запуском – на морозе масло без прогрева густеет в студень, и мотор его не возьмёт. Паяльная лампа три минуты под капотом, синий конус, запах керосина в стылом воздухе. Винт чихнул на счёт два, схватил на счёт восемь, пошёл ровно на счёт десять – он шёл так уже не первый месяц на январском воздухе, и я считал эти счёты про себя, не глядя на часы.

Поле просыпалось в темноте. У дальних капониров гудели подогреватели, и оттуда тянуло сизым дымком от костров – у кого подогревателей не хватало, грели по старинке, разводя огонь в ямах под мотором, и за этим следили в четыре глаза, чтоб не наделать беды. Голоса техников шли через мороз глухо, как через войлок. Полоса была укатана и подсыпана золой по краю, чтоб видно было на разбеге.

У соседних капониров оружейники навешивали эрэсы и заправляли ленты. Ефремов, наш, работал у семёрки в одних рукавицах, без шинели, как работал всегда, и я не понимал, как он не мёрзнет, и никогда не спрашивал. Прокопенко стянул чехол в последнюю минуту, провёл тряпкой, намотанной на правую руку как варежка, по нижнему щитку и отступил. Лыжи на укатанном снегу держали ровно.

На шестой стоянке Дроздов перед вылетом протягивал ленту ШКАСа через тряпку дважды – он чистил её по-своему, как чистил всегда, – притопывал унтами от мороза и, не оборачиваясь, бросил кому-то рядом:

– Дроздов готов.

Дыхание у него шло паром и относилось вбок. Стоял он спокойно. За зиму он перестал держать руки в карманах и перестал спрашивать перед вылетом, как там погода, – это были две маленькие вещи, по которым я видел, что он становится лётчиком. Я отметил и это, и забыл, как отмечаешь и забываешь сто мелочей перед вылетом.

ЛаГГов на полосе не было. Я не стал ждать.

Разбег зимой по лыжам длиннее, чем летом по колёсам, и я тянул машину дольше обычного, прежде чем снег отпустил и земля ушла вниз. Я сделал круг над полем, дождался, пока все четверо оторвутся и подтянутся, и только тогда лёг на курс. В таком деле спешить на сборе – терять потом в воздухе. Набрали восемьсот. Под нами шёл лес, потом поле, потом снова лес, и всё это было одинаково белое, без теней, и дорога угадывалась только по тому, что снег на ней лежал ровнее. В кабине было холодно, как в воздухе всегда холоднее, чем на земле; я дышал в воротник, чтобы не обмерзало стекло изнутри, и по краю фонаря всё равно нарастал белый ободок. Правая кисть в перчатке с прорезью стыла на ручке быстрее левой. Температура воды держалась у нижней кромки, масло – чуть выше. Захаров шёл двадцать вторым у меня за плечом, чуть сзади и ниже. Гладков с Дроздовым – второй парой, выше и правее. Я держал курс по компасу и по солнцу, что вставало слева и сзади, и сверял себя с землёй – с изломом реки, со старой просекой, с пятном сожжённой деревни, которое чернело в снегу, как клякса. Мороз доставал и сквозь мех; лицо в открытых местах деревенело, и я двигал челюстью, чтоб не схватило. Минуты я считал – над целью нам отпущено было немного, и обратный коридор был длинный.

– Двадцать второй на месте.

– Шестой, подтянись, – это Гладков своему ведомому, спокойно, по-рабочему.

– Держусь, – отозвался Дроздов.

Голос у него был ровный. Я отметил это краем уха, как отмечают, что в звене всё на месте, и забыл, и вспоминать тогда не было причины.

Станция выползла из-под крыла серой кляксой – пакгауз, водокачка, тёмные крыши, путаница путей. К западу от линии, у развилки, я увидел то, что искал: позиции, отрытые в снегу, тёмные жерла, придавленный к земле опорный пункт. И зенитка ударила раньше, чем я свалил машину в заход.

Она ударила не суетясь. Под Кудиново зенитчики, если они там были, не успели открыть огонь – там немец стоял в заторе и думал, как уйти. Здесь огонь шёл с самого начала, размеренно, по нам, белыми и чёрными хлопками впереди и сбоку. И хлопки эти ложились не куда попало. Первый разрыв встал высоко и в стороне – пристрелочный. Второй – ниже и ближе. Третий лёг почти по курсу, и я понял, что нас ведут, что под нами не перепуганный обоз, а расчёты, которые делают свою работу спокойно и по правилам, и что у этой работы есть поправка, и поправка эта с каждым разом точнее. Я понял всё это сразу, всем нутром, ещё до того, как успел назвать словами.

Под Кудиново они уходили. Здесь они стояли.

Я свалил влево и вниз, солнце за спину, выровнял на сотне. Земля прыгнула навстречу, белая и в рябь, и развилка начала расти под носом – сперва пятном, потом линиями, потом тёмными жерлами и серыми точками у них. Высотомер мне был уже не нужен – землю я держал глазами. Эрэсы – четыре сразу, по жерлам. Машину толкнуло задним толчком, как всегда толкало на сходе. ВЯ – по позициям, в снег, в тёмные точки, которые были людьми и пушками; пушки били коротко и крупно, я чувствовал отдачу плечом. ШКАС добил очередью по обочине. Один проход. Я потянул ручку на себя, перегрузка вдавила в сиденье и притемнила по краям, стрелка указателя скорости пошла вниз, нос пополз вверх, и земля провалилась назад под крыло.

Захаров шёл за мной. Гладков с Дроздовым прошли следом, своей дорогой, тоже одним заходом. Внизу за нами поднималось два дыма, и я отметил их для себя, не считая удачей: дым – это работа, не победа. На развороте я успел оглядеть развилку сверху ещё раз. Опорный пункт жил: где-то под снегом ещё били, тёмные точки перебегали от воронки к воронке, и зенитка не замолчала ни на секунду. Это была не разбитая колонна. Это было место, которое держали и собирались держать дальше.

Я повёл группу на разворот, чтобы зайти со второй стороны и не повторять линию первого захода. Можно было уйти и так, с одним проходом, – но дымы внизу были жидкие, опорный пункт мы придавили, а не подавили, и я хотел добавить, пока есть чем. И на седьмой минуте, когда я уже выравнивался для второго прохода и держал глазами развилку, сверху, со стороны солнца, упала пара.

Они пришли не случайно. Случайной охоты тут не было – был опорный пункт, который держали зенитки снизу, и были истребители сверху, и одно работало с другим. Я понял это уже потом, на земле. А в ту минуту я просто их не увидел. Я почувствовал их по тому, как Гладков рванул в эфир:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю