Текст книги "Московское небо (СИ)"
Автор книги: Константин Градов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Штурмовик. Московское небо.
Глава 1
Колёса семёрки оторвались от ярцевской полосы раньше, чем я успел попрощаться.
Полоса под капотом дёрнулась, ушла под крыло, и через секунду я её уже не видел. Я подобрал шасси, перевёл взгляд на вариометр – стрелка показывала ровный набор. Сектор газа в нужном положении, триммер в ноль, температура воды поднимается, как и положено. Всё нормально. Слишком нормально.
Я слышал, как один за другим отрываются остальные. Захаров – справа, чуть позади. Морозов с Тихоновым – за нами. Гладков с Анохиным – замыкающие. Шестёрка собиралась в строй на круге, как мы отрабатывали в августе перед рассветом. Только в августе мы собирались на боевой курс. А сейчас – на маршрут до Вязьмы.
Под крылом проплыла рощица, в которой неделю назад разводили дымы для маскировки. Капониры – пустые, накрытые сетями. Столовая под низким маскировочным навесом. Стоянка, на которой ещё вчера стояла моя семёрка и старшина вытирал руки тряпкой у крыла.
Старшины на полосе не было.
Он ушёл с автоколонной в ночь, на полуторке, с инструментом и двумя ящиками запчастей. «Командир, – сказал он мне у машины, – мы там встретимся. Я к утру догоню.» Не догнал. Колонне идти по разбитым тыловым дорогам, обходить мосты, ждать переправ – день, может, два. Я знал это и шёл к Вязьме без него.
Это была первая мысль, которую я поймал у себя под крышкой фонаря: его руки остались на земле без меня. И я в воздухе остался без его рук.
– Сокол-7. Группа в строю, – Захаров вышел в эфир.
Он отозвался раньше, чем я ему махнул крылом. На полтакта раньше. Молодой ещё, торопится.
– Принято. Курс восемьдесят, высота тысяча двести.
Я довернул на курс. Под нами уходил наш аэродром, наша полоса, наш август. Я не оглянулся. Знал: оглянешься – будет хуже. Когда впереди ведёт кто-то другой, можно оглянуться. Когда впереди ведёшь сам – нельзя. Это была вторая мысль, которую я поймал. Я её отложил в сторону и стал смотреть на горизонт.
Беляев лежал в санбате под Ярцевом. Павлюченко лежал в земле под Ельней. Кто-то третий должен был бы вести шестёрку вместо них. Третьим оказался я.
Высота тысяча двести. Курс восемьдесят. Машина шла ровно. Двигатель пел свою нормальную песню – без хрипов, без скачков давления, без того тонкого посвиста, который Прокопенко слышал раньше меня и говорил «постоит ещё пару часов, потом разберём». Двигатель пел чисто. Перебирали его в ночь.
Под крылом тянулась полоса леса с просеками, потом – поле, потом снова лес. На западе, слева, там, где обычно к этому времени дня уже шли дымы артподготовки и стояли точки чужих самолётов на горизонте, – было пусто. Не пусто как «никого нет в данный момент». Пусто как «этого здесь нет вовсе».
Я тронул тангенту.
– Сокол-3, как у вас?
– Третий – нормально. – Это Морозов, ведущий второй пары. Голос ровный, без оттенков. Морозов умел отвечать так, чтобы по голосу нельзя было ни узнать настроения, ни оценить машину. Я знал, что у него всё нормально, потому что он сказал «нормально». Если бы было ненормально, он сказал бы «нормально, командир, но левую плоскость потягивает» – и тогда я бы вернул его на полосу.
– Сокол-5?
– Пятый – таки идёт. – Гладков. Голос с лёгким подъёмом в конце фразы. Не нарочно – у него такая интонация. – Анохин рядом, дышит мне в хвост, как родной.
– Анохин, держи интервал.
– Есть держать интервал, товарищ командир.
Анохин подтянул машину на полкорпуса. Он держался за Гладкова с конца августа – после того как Беляева забрали в санбат и пары перетасовали. В воздухе летал ровно, на земле помалкивал. После Волошина он будто экономил слова.
Я слушал эфир дальше – пустой эфир, без чужих позывных, без обрывков немецкой речи, без того фонового треска, к которому я привык за два с половиной месяца. Только наши, шестеро, на одной частоте.
Я ждал. Я ждал, что справа из-за облака выйдет точка. Что Захаров крикнет: «Сверху сзади!» Что я успею или не успею качнуть крылом, дать ход вправо, увести шестёрку под облака. Я ждал этого так, как ждут, когда дверь должна открыться: не глядя, всем затылком. И дверь не открывалась.
Тишина в эфире – это и есть тыл. Я знал это раньше. Просто слышал впервые с июня.
– Сокол-7, левее десять, – Захаров.
Я отвёл взгляд от горизонта, скользнул по приборам. Компас уходил. Воздух днём шёл с юга и сносил нас плавно. Я довернул на левее десять, поправил, доложился по группе. Захаров сказал «принято» – снова на полтакта раньше, чем нужно. Он держался за меня, как держатся за поручень в трамвае. Я об этом подумал коротко и отбросил.
Под крылом потянулись поля. На полях – копны, кое-где техника. Не наша техника – крестьянская, телеги, кобыла на дороге. Августовская страда у них дотянулась до сентября – потому что некому было закончить раньше. И всё же закончили.
Я смотрел на эту землю с тысячи двухсот метров и не мог отделаться от мысли, что она работает по другому расписанию. Здесь сено стояло в копнах. Здесь дорога шла прямая, с лужами после позавчерашнего дождя. Здесь человек шёл по обочине с торбой через плечо – шёл медленно, неоглядно. У него не было причины оглядываться вверх.
Тишина была не такая, как в ночь после Ельни. Та тишина пришла после грохота. Эта пришла раньше всякого грохота. И от этого я ей не верил.
Земля над Вязьмой подсказала курс.
– Сокол-7, я Земля. Полоса вторая, заход с востока, ветер от двух – пять. Высота посадки – нормальная.
– Принято, Земля. Сокол-7 на заходе.
Я повёл шестёрку на снижение. Под крылом раздвинулся аэродром – большой, тыловой, с двумя полосами, пересекающимися под углом. По периметру – капониры, обвалованные ровно, по чертежу. Землянки – длинные, крепкие, не вырытые впопыхах в августе, а сделанные ещё весной, когда никто не ждал, что они здесь понадобятся. На северной стоянке стояли чужие «ишаки» и две «чайки», носами к лесу. Их лётчики на нас не смотрели. У них была своя война.
Я выпустил шасси, заход – нормальный, угол по приборам. Полоса широкая, ровная, без воронок. Я приземлился первым – мягко, как давно не приземлялся, потому что не было нужды экономить колодки на разбитом грунте. Семёрка прокатилась длинно и спокойно. Я съехал на рулёжку, освободил полосу. За мной пошёл Захаров. Потом Морозов, Тихонов, Гладков, Анохин. Шестёрка села без происшествий, в порядке, как на учебной полосе.
Когда я выключил двигатель, у крыла стоял техник. Лет пятидесяти, седой, лицо обычное, рабочее. Снял пилотку, вытер лоб не тряпкой, а ладонью. Подождал, пока я слезу с крыла.
– Старший сержант Игнатьев, товарищ лейтенант. Закреплён за вашей машиной до прибытия вашего техсостава. Машина исправна, разрешите?
Он сказал это коротко и правильно, по форме. Положил ладонь на закрылок, проверяя крепление. Потом отступил на полшага, оглядел семёрку с хвоста до винта. Глаза у него на секунду остановились – на двух заплатах на левой плоскости, на латаной обшивке у руля направления, на царапине от осколка по борту кабины, выше моего колена. Он ничего не сказал. Просто медленно прошёлся взглядом ещё раз, теперь по-другому – не как техник по машине, а как солдат, который прикидывает, через что машина прошла. У соседнего капонира двое его людей переглянулись. Один тихо, скорее себе, сказал: «Смоленские.» Второй не ответил, отвернулся к своему «илу», у которого таких заплат не было.
Игнатьев перевёл взгляд на меня:
– Прошу пояснить, товарищ лейтенант. Заплаты на левой плоскости – какого числа?
– Двадцать девятого. И ещё две на хвостовой балке, изнутри.
– Понял. Швы крепкие. Кто варил?
– Старшина мой. Прокопенко.
Сержант чуть наклонил голову.
– Видно. Уважительно сделано. Я бы сам не побоялся подняться.
Я не ответил. Уважительные швы я знал. Я их видел каждый день два месяца. Я их не замечал, пока этот сержант их не назвал.
Положил он ладонь не туда, куда положил бы Прокопенко. Прокопенко прежде всего проводил по передней кромке крыла – приветствовал машину, как он это называл. Этот сержант сразу пошёл по делу, по уставу. Он всё делал правильно. И это было неправильно.
– Разрешаю, – сказал я. – Бортовой семёрка. Перед вылетом перебран двигатель, состояние проверено. Сообщайте всё, что найдёте.
– Есть.
Он мотнул подбородком и пошёл к мотогондоле – спокойно, обстоятельно. У него был свой набор инструмента, разложенный в ящике у соседнего капонира. Я заметил это краем глаза. Ключи лежали в ряд, по размеру. У Прокопенко ключи лежали в порядке, который Прокопенко знал – не по размеру, а по тому, что чем чаще берётся. Этот сержант раскладывал по правилу. Прокопенко – по работе.
Я обошёл семёрку. Машина смотрела на меня знакомым лбом капота, знакомой звездой на хвосте. Только стояла она не в нашем южном капонире, а в чужом – северо-восточном, длинном, обложенном свежим дёрном. Дёрн ещё не успел высохнуть. От него пахло свежей землёй.
Из-за капонира вышел Гладков, на ходу снимая шлемофон. Чёрные кудри, как обычно, не лежали в пилотке. Он оглядел стоянку, чужих техников у соседних машин, и присвистнул негромко.
– Командир, – сказал, – таки тут война идёт по расписанию.
Я перевёл взгляд туда, куда смотрел он.
У соседнего «ила» работал чужой моторист – молодой, лет двадцати, в чистой гимнастёрке. Он только что побрился. Это было видно по щеке – гладкой, без той серой щетины, которая стояла на всех у нас в полку с конца августа. Где-то в землянке у него был кусок мыла и стояла вода в кружке. У кого-то в этом полку было время и мыло.
– Идём, – сказал я Гладкову. – Найдём, кому докладываться.
Мы пошли искать штаб. Бурцев был где-то рядом – он улетел в первой шестёрке предыдущего вылета, ещё с Трофимовым, и должен был встречать нашу группу. По дороге я смотрел на землянки. Они были обшиты досками изнутри – это видно было через приоткрытые двери. На крышах лежал ровный, не оползший дёрн. У входов стояли пирамиды с винтовками, как полагается. Полагается – это было главное слово. Здесь всё было по тому, как полагается. И от этого мне делалось не по себе.
Между чужими стояли две машины первой эскадрильи, прилетевшие в первой группе, – морозовская и шестаковская. У шестаковской правое крыло было заштопано в трёх местах, и над одной штопкой стояла плохо закрашенная гарь от выхлопа собственной пушки. Местный техник приподнимал капот и заглядывал в моторный отсек медленно, аккуратно – как заглядывают в старого знакомого, о котором слышали, но видели в первый раз.
Бурцева мы нашли у штабной землянки. Он стоял с местным начальником аэродрома – пожилым капитаном с морщинистым лицом – и слушал, чуть склонив голову набок. Увидел нас, поднял ладонь: подождите. Тот закончил, отдал честь и отошёл. Бурцев повернулся к нам.
– Сели?
– Сели, товарищ батальонный комиссар. Все шестеро.
– Хорошо. – Он глянул на меня, негромко. – Соколов. Размещаешь людей в третьей с краю, у леса. Приказ Трофимова: до завтра – никаких построений, никаких поверок. Отдых. Завтра в восемь – общее построение полка. Понял?
– Понял.
– И вот ещё. – Он чуть наклонил голову. – Автоколонна с техсоставом по последним сведениям шла до Сафонова. Дальше связи нет. Ждать – когда придут.
Сказать было нечего.
Землянка нам досталась длинная – в неё, по идее, можно было уложить целую эскадрилью, если бы нары стояли в два яруса. Сейчас стоял один. Внутри пахло свежим деревом и керосином. На столе у входа – две лампы, чистые стёкла. На полу – сухие доски, без сырости. Кто-то даже вымел углы.
Мы вошли вшестером, и Гладков, оглядевшись, сразу присвистнул:
– Командир, это же клуб, а не землянка.
– Молчи.
– Слушай сюда. Я в такой землянке готов жить до победы.
– Помолчи.
Он замолчал, не обиделся. Бросил планшет на нары у дальней стены, сел.
Я отметил его место машинально – дальняя стена, у глухого угла. Так раскладывался Павлюченко. Павлюченко всегда брал самый дальний угол, потому что там лампа меньше била в глаза, и потому что оттуда видно всю землянку. Сейчас на этом месте раскладывался Гладков, и сравнить его было не с кем – сравнить можно было только с пустотой. Я это отметил и убрал в сторону.
Анохин сел рядом с Гладковым – слева, чуть позади. Это место он тоже выбрал сам. Морозов выбрал место у двери – там, откуда видно вход. Тихонов сел напротив него и сразу принялся за сапог: вытащил из голенища тряпку, нашёл щётку, начал чистить. Тихонов был полный мой тёзка по инициалам – А. П. – и мы с ним за два месяца обменялись от силы пятью репликами вне полётов. Он чистил сапог методично, сосредоточенно, как чистил всегда, когда нечего было делать руками.
Захаров пристроился у нар рядом с моими. Он не сказал, что это его место. Он просто положил планшет, и оно стало его место. Я сел на свои нары и снял шлемофон. Шлемофон пристроил на гвоздь у изголовья – тот же гвоздь, что был и в нашей старой землянке, только не тот же. Планшет – справа на нары, сумку с бумагами – в ногах. Привычка кладёт вещи в одни и те же места независимо от стен.
– Отдыхать, – сказал я. – Кто хочет помыться – на той стороне умывальник, с краю. Кто хочет есть – столовая в третьей землянке от штаба, я видел вывеску. До вечера разойтись, к двадцати – все здесь.
– Есть, – сказал Морозов.
– Есть, – сказал Захаров.
Гладков лёг на нары, заложил руки за голову.
– Командир, я подремлю. Мне для еды надо проголодаться. Меня тут сразу кормить нельзя – испорчусь.
Анохин фыркнул в кулак, перевёл взгляд на меня – извиняясь. Я отвернулся, чтобы не показать, что улыбнулся.
В столовую я пошёл с Захаровым.
Столовая занимала среднюю часть длинной землянки – с дощатым полом, столами на три места, керосиновыми лампами по стенам. Пахло кашей. Не нашей кашей с подгоревшим краем – другой. Простой, варёной по уставу, с маслом по норме. За раздачей стояла повариха – крупная, широкая в плечах женщина в белом халате, голова повязана платком. Она работала половником, как работают жезлом: тяжело, ровно, без суеты. Лица у неё было два – одно для работы, другое могло бы быть, но я его не увидел.
Она дала мне порцию, не глядя. Дала Захарову. Поставила на поднос два куска чёрного хлеба, отрезала сама – ровные куски, не на глаз, а по линии. Я взял поднос и сел.
Дуся осталась там.
Это пришло мне в голову не сразу. Уже за столом, когда я поднял ложку и начал есть. Дуся осталась там. Здесь была другая. И эта другая работала правильно, по нормам, по уставу, и тоже была хорошая женщина, и кормила нас по совести. Но Дуся осталась там – на ярцевской полосе, в полевой кухне с подкопчёным котлом, с двумя мухами, которые всегда сидели на верёвке у её фартука. Я не знал, едет ли Дуся с автоколонной, или её приписали к другому полку, или её оставили на полосе сдавать имущество. Я не спросил у Бурцева. Не сообразил спросить.
– Командир, – сказал Захаров негромко, – а тут хлеб – другой.
– Другой.
– Не хуже, – пояснил он. – Просто другой.
Я не ответил. Хлеб был не хуже. Этим он и был неправильный. Хлеб должен быть хуже – потому что пекли его на чужой пекарне, чужими руками, по чужой норме. А он был такой же. Чужие руки сделали такой же хлеб, как наши руки. Это было невозможно объяснить, и я не пытался.
Захаров ел медленно. Я заметил, как он держит ложку – с лёгким напряжением, будто всё ещё в перчатке. Потом ел Анохин – он зашёл, отметил нас взглядом, сел через два места. Потом – Морозов с Тихоновым. Гладков не пришёл. Спал, наверно. Или решил, что время есть.
Я доел и вернулся в нашу землянку.
Под лампой я начал письмо.
«Танька, здравствуй. Долетели. Полк перебазировался – теперь сидим в новом месте, тихом. Здесь дома крепкие, кормят нормально. Стрельбы пока не слышно. Это, наверно, хорошо.»
Перо стало.
Я смотрел на лист и не знал, что писать дальше. «Это, наверно, хорошо» – было неправдой. То есть правдой по факту: стрельбы не было, и кормили нормально. Но правды в этом не было ни на копейку. Я не мог объяснить четырнадцатилетней сестре, почему нормальная каша и крепкая землянка – это страшнее, чем стрельба. Я не мог этого объяснить и себе. Я просто чувствовал.
Я написал ещё:
«Письмо твоё последнее получил. За маму спасибо, что написала. Пиши ещё. Алёша.»
Сложил лист, не дописав до конца. Положил во внутренний карман гимнастёрки, к кисету. Бумага у бумаги.
Кисет я не доставал. Был соблазн – вечер, лампа, новое место. Но я знал свою привычку: один раз достать в новом месте – закрепится. А три самокрутки за весь август было уже много. Махорки оставалось, я её берёг. Степан Осипович её копил, и я не торопился её доставать, как не торопятся доставать последние патроны.
Гладков лежал на нарах, гармонь стояла в ногах. Он её не брал. Анохин читал газету – старую, недельной давности. Морозов спал. Тихонов сидел у входа, чистил тот же сапог.
– Командир, – Захаров негромко позвал из своих нар, – а машины как, оставят на чужих?
– На ночь – на чужих. Утром гляну сам.
– А я с тобой.
Он сказал это так, будто это было давно решено, и теперь он только напоминал. Я принял молча. Потом тихо стало.
Утро одиннадцатого сентября началось без полуторок.
Я встал засветло, пошёл к машине. Семёрка стояла под чехлом, чехол ровный, без складок. Старший сержант Игнатьев уже работал у соседнего «ила» – снимал капот. Он увидел меня, выпрямился, доложил коротко: всё в порядке, замечаний нет, утренний осмотр сделан в шесть. Я попросил показать. Он показал. Замечаний действительно не было. Машина была готова к вылету.
Я обошёл её сам. Прошёл по передней кромке левого крыла, ладонью. Проверил руль направления – ходил свободно. Проверил ниши шасси, тяги, шланги. Всё было нормально.
Это было нормальнее, чем нормально. И от этого мне делалось холодно в груди.
К полудню одиннадцатого пришла первая группа машин технической службы – ГАЗ-АА с полевой кузней. Сказали: автоколонна обходит подорванный мост через речку, идёт кругом. Будет к вечеру или к утру. Точнее – никто не знал.
Бурцев зашёл в нашу землянку днём, ничего особо не сказал – только отметил нас глазами, поговорил с Гладковым про оружие (Гладков жаловался, что чужие оружейники взяли его пушки на проверку и что-то «копошатся не в том крепеже»), и ушёл. Гладков взял гармонь, поиграл негромко минут пять – пальцами, без разворота. Анохин не подпевал. Не было настроения подпевать.
Я ловил себя на том, что я уже привыкаю.
Это было самое странное и самое неприятное за весь день. За полутора суток тыла я уже знал, в какую сторону идти к умывальнику. Знал, как зовут чужого сержанта (Игнатьев), знал, что у соседней землянки работает истребительный полк, знал, что повариху, кажется, зовут не Дуся. Я уже начинал укладывать в голове новую карту – стоянка, столовая, штаб, лес, полоса, ишаки. И эта карта ложилась в голове так же спокойно, как до неё ложилась наша ярцевская. Голова – она обстоятельная, она ляжет на любое.
Это и было самое страшное. Что голова ляжет на любое.
К вечеру одиннадцатого Бурцев нашёл меня у умывальника.
– Соколов, – сказал он. – Связь восстановили. Колонна вышла за Сафоново. Идут на подходе.
– Когда?
– К утру. Если без переправ – раньше.
Я принял. Он постоял рядом ещё секунду – не ждал ничего, просто стоял, как иногда стоял в полку, когда хотел дать человеку время на свою мысль. Потом ушёл.
Стемнело быстро, как темнеет в сентябре. Я надел шинель и пошёл к семёрке.
Чехол был ровный. Машина под чехлом стояла прямо, без перекоса. Я снял край чехла, потрогал обшивку у выхлопа – холодная. Заглянул в нишу шасси – чисто. Прошёл по правому крылу, по левому. Сделал круг.
Старший сержант Игнатьев подошёл от своего капонира – тихо, не докладываясь.
– Товарищ лейтенант. Если что – я тут до полуночи. Потом меня сменят.
– Спасибо.
Он постоял, оглянулся на семёрку.
– Хорошая машина, – сказал. – Видно, что её любят.
Я не ответил. Я смотрел на свою машину в темноте чужого капонира и думал, что сержант Игнатьев правильный человек. Что он умелый техник. Что он действительно любит чужие самолёты как свои. Что Прокопенко никогда не говорил «хорошая машина, видно, что её любят». Прокопенко говорил: «Машина, она живая. Ты её уважай – она тебя ещё уважит.» Это было одно и то же по смыслу. Это было разное по сути.
Игнатьев ушёл. Я остался один. Где-то за лесом, со стороны восточной грунтовой, послышался мотор – далёкий, грузный, полуторочий. Я повернул голову. Звук шёл не торопясь, привычно – так идут уставшие, в темноте, по знакомой дороге.
Я стоял и слушал.
Мотор приблизился, прошёл по дальней грунтовой за лесом и стал отходить – налево, мимо аэродрома, в сторону деревни. Это была не наша колонна. Чья-то чужая полуторка везла чьё-то чужое имущество в чью-то чужую часть.
Звук пропал. Снова стало тихо.
Я постоял ещё. Над капонирами стояла осенняя ночь – уже не августовская, уже с той прохладой, которая идёт от земли. На западе было тихо. Не тихо как там, не тихо как здесь, а просто тихо. Без дрожи и без полевой пушки. Без мотора в темноте. Без ничего.
Я закрыл чехол, придавил края. Развернулся к землянке.
Прокопенко завтра.








![Обложка: Честь Воина [CИ]](/files/books/110/no-cover.jpg)