355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кодзиро Сэридзава » Умереть в Париже. Избранные произведения » Текст книги (страница 26)
Умереть в Париже. Избранные произведения
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:04

Текст книги "Умереть в Париже. Избранные произведения"


Автор книги: Кодзиро Сэридзава



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)

– У меня такое чувство, будто я ухожу в монастырь. Я стану делать всё, чтобы закалить мой дух и мою плоть и вернуться к вам совершенно здоровой. Мы справим во Франции Рождество и сразу же уедем в Японию. А пока прошу вас, позаботьтесь о моей дочери…

Затем она добавила:

– Интересно, какой она тогда будет? Дайте-ка я её взвешу…

И, взяв тебя на руки, она сжала тебя в объятиях, словно хотела всем телом вобрать твою тяжесть, глаза её были закрыты, а по правой щеке одна за другой катились крупные слёзы. Эти слёзы привлекли твоё внимание, и ты своим маленьким пальчиком провела по её лицу. Тогда она прижалась щекой к твоим волосам и улыбнулась, а потом вдруг впервые поцеловала тебя в щёчку. Твоя мама всегда помнила о своей болезни и никогда тебя не целовала. А тут не удержалась, но сразу же забеспокоилась и попросила меня протереть чем-нибудь дезинфицирующим твоё лицо. Ах, бедная, мне было так её жаль!

После того как её положили в лечебницу, она ни с кем не хотела встречаться и отказывала всем, кто приходил её проведать, единственной её радостью были свидания с твоим отцом, который навещал её по субботам. Похоже, что и он, занимаясь всю неделю экспериментами, с нетерпением ждал этого дня, предвкушая, что и как он будет рассказывать ей о тебе. Живя в лечебнице, больше похожей на приют, твоя мать изо всех сил боролась с болезнью. Глядя на неё и на твоего отца, который был безупречен всегда и во всём, я восхищалась их стойкостью и думала: "Вот что значит истинно японский дух!" Мы тогда часто говорили об этом с Биаром. И я всегда молилась, чтобы на этот раз твоей матери удалось справиться с болезнью, чтобы она вернулась к нам и чтобы после Нового года вы смогли бы уехать в Токио. Но ей всё не становилось лучше. Однажды, это было в декабре, я получила от неё очень грустное письмо. Она писала, что её единственным утешением стали твои фотографии, что она боится встречаться с тобой, зная, что после этого ей станет ещё тяжелее, но, поскольку жить ей осталось совсем немного, она хотела бы всё-таки хоть одним глазком увидеть тебя, тогда она сможет спокойно закрыть глаза. Она не хотела обращаться с этим к мужу, зная, что приведёт его в отчаяние, поэтому просила меня как-нибудь привезти тебя к ней потихоньку от него.

"Это будет моя единственная тайна от мужа за всю жизнь", – писала она. После некоторых колебаний я молча показала это письмо твоему отцу.

– Отвезите её завтра. – Вот всё, что он сказал.

"Неужели положение действительно настолько скверное?" – подумала я. В тот вечер, идя к трамвайной остановке, я всю дорогу плакала. Мне было жаль тебя, остающуюся без матери, но ещё сильнее было чувство жалости к твоему отцу. Он так сильно любил твою мать! Мне тяжело писать о том, как на следующий день я привезла тебя к матери. Она держалась великолепно, видно было, что, укрепившись в своей вере, она во всём положилась на Господа. Обрадовавшись, что ты так выросла за эти полгода, она сказала:

– Ребёнок растёт даже тогда, когда матери нет рядом.

И, словно пытаясь запечатлеть твой образ в своём сердце, долго вглядывалась в твоё лицо. Ты же интересовалась не столько матерью, сколько клеткой с маленькими птичками, которая висела у окна: монахини вешали их, чтобы хоть как-то развлечь больных. Желая посмотреть на клетку, ты всё время рвалась к окну и капризничала, когда я пыталась подвести тебя к матери.

– Оставьте её. Отсюда мне видно и её и птичек, – сказала она и улыбнулась своей прекрасной улыбкой.

Твоя мама долго благодарила меня, а потом, подарив мне на память жемчужную брошку, попросила о следующем. Прежде всего она хотела, чтобы я не выпускала тебя из виду после того, как ты уедешь в Японию, и поддерживала с тобой переписку. А когда ты снова приедешь в Париж – а в том, что такой день настанет, она была совершенно уверена, – я должна встретиться с тобой и рассказать о ней. Потом, вытащив из тумбочки бумажный пакет, она попросила меня держать его у себя до тех пор, пока ты не достигнешь совершеннолетия, а потом передать тебе…

От волнения я лишилась дара речи, только сжимала её руку и, рыдая, повторяла: "Обещаю". Она же спокойно сказала, легонько похлопав меня по руке:

– Не стоит печалиться.

Мне никогда не приходилось видеть такой печати благородства на лице твоей матери, как в тот момент. Пока я засовывала пакет в сумочку, она как бы в шутку сказала:

– Конечно, нехорошо, что я обращаюсь к вам с такой просьбой, это ещё одно свидетельство моей душевной незрелости, но, надеюсь, Господь будет снисходителен к слабой женщине.

Не скажи она так, я, может быть, вернувшись, тут же отдала бы пакет вашему отцу, но, поняв, какие чувства переполняли её женское, её материнское сердце, я оставила его у себя и с тех пор храню вот уже девятнадцать лет.

Я часто жаловалась мужу, что не смогу спокойно умереть до тех пор, пока не отдам тебе этот пакет, хотя бы потому, что не попаду в рай, и муж спрятал его как фамильную драгоценность в домашний сейф, пошутив при этом: "Уж раз он тебе дороже жизни…" Я долго думала, как лучше передать его тебе, и в конце концов решила написать на обёртке, что это мой подарок, и положить в карман косметической сумочки. У меня сразу стало легче на душе, как только я отправила тебе посылку, а в следующее воскресенье мы думаем с мужем навестить мадам Демольер. Ребёнку Роже теперь столько же лет, сколько было тебе, когда ты уезжала в Японию… Ах, написала это, и сразу же глаза на мокром месте… Я так хорошо помню, какой ты была, когда умерла твоя мать, какой ты была в тот день, когда вы с отцом уезжали в Японию… О Боже, молю Тебя, позволь мне хоть один раз собственными глазами увидеть мою дорогую девочку, обнять её… Желаю тебе счастья, моё дитя, пусть всё то счастье, которое должно было выпасть на долю твоей матери, достанется тебе…

Твоя приёмная мать.

Сэнсэй, это письмо многое мне объяснило. Дело в том, что у отца есть благодетель, богатый предприниматель, которого зовут Исидзаки, он нам всё равно что родственник. Бывая у него в гостях, я встречала там жену некоего господина Каидзимы из города Н. А приглашали меня туда очень часто: то день рождения у дядюшки Исидзаки, то в саду расцвели пионы… И каждый раз там бывала госпожа Каидзима. Повзрослев, я стала находить это очень странным. Когда я закончила училище, тётушка устроила по этому поводу банкет, во время которого госпожа Каидзима подарила мне бриллиантовое колечко. Бриллиант был такой величины, что я даже усомнилась в его подлинности. Помню, я ещё возмутилась, посчитав, что нескромно делать такие дорогие подарки совершенно чужому человеку. Но уже тогда во мне шевельнулось смутное, безотчётное подозрение, что госпожа Каидзима как-то связана с моей покойной матерью. Однако я старательно гнала от себя мысль, что эта женщина приходится мне бабушкой, – тем более что таких людей, как тётушка Исидзаки и госпожа Каидзима, я не очень-то уважала. Но, когда я прочла письмо госпожи Биар, мне показалось, будто туман вокруг меня начал рассеиваться, и мне вдруг стало совершенно ясно, что моя мать – дочь госпожи Каидзимы и что она умерла в Париже. Но меня это ничуть не тронуло. Я не сказала о своём открытии ни отцу, ни матери (ведь если бы они сочли необходимым, то рассказали бы мне обо всём сами), зато, выбрав удобный случай, спросила дядю Исидзаки: «Что, госпожа Каидзима родственница моей мамы?» Да и его я спросила только потому, что в доме Исидзаки госпожу Каидзиму скорее недолюбливали, и мне это было неприятно. Тогда дядя рассказал мне в самых общих чертах о семействе Каидзима и о моей матери, а однажды, когда господин Каидзима был в Токио, он даже пригласил меня обедать. Признаться, он мне не очень понравился, ведь я никогда не симпатизировала людям, которые превыше всего ставят материальное благополучие, поэтому после встречи с ним тайно пожалела свою мать, подумала, что она была, наверное, очень несчастна.

Да, едва не забыла о пакете, который сохранила для меня госпожа Биар. После её письма я с нетерпением ждала обещанный ею косметический набор, и вот спустя месяц получила из таможни Иокогамы уведомление о том, что на моё имя получена посылка. Мама предложила съездить за ней, но я заявила, что поеду сама. Я боялась, что мама откроет сумочку и увидит пакет раньше меня, мне казалось, что это было бы нехорошо как по отношению к моей покойной матери, так и по отношению к госпоже Биар. Поэтому я настояла на своём и, пораньше уйдя с занятий (тогда я училась уже в женском университете), поехала в Иокогаму. И сама сумочка, и её содержимое были прелестны, но как только я извлекла из внутреннего карманчика бумажный пакет, запечатанный двадцать лет назад руками моей матери и пожелтевший от времени, сердце едва не выпрыгнуло у меня из груди. Тут же, в пыльной комнате таможни, я торопливо сорвала красную печать и раскрыла пакет. В нём оказалось около двадцати небольших фотографий и письмо. Я жадно впилась в него глазами. Оно было таким грустным и таким простым, что я до сих пор помню его содержание.

Марико! Всю жизнь я старалась стать женщиной, достойной твоего отца. И для меня нет большего счастья, чем умереть, веря в его любовь. Я неустанно благодарю Господа за то, что он ниспослал мне такого мужа и даровал моей дочери такого отца. Надеюсь, что и ты постараешься стать достойной своего отца и будешь радовать его и за себя и за меня. Я так и не сумела стать отцу хорошей женой, но я спокойна, зная, что мои старания не пропали даром и ты сделаешь для него то, что не успела сделать я.

Твоя мамаСинно

По дороге я много раз подряд перечитала это письмо. Я не совсем понимала, чем руководствовалась мать, оставляя его мне, но тем не менее была взволнована. Ведь до сих пор я не знала даже её имени. Я с изумлением разглядывала выцветшие любительские фотографии – отец и мать были такими молодыми! Можете себе представить, каким потрясением для меня было увидеть мамин портрет! Потом я долго думала, силясь понять, почему она решила оставить для меня это короткое письмо и фотографии, обременив ими мадам Биар. Я благодарна своим родителям за то, что у меня было такое безоблачно счастливое детство. Может быть, я сказала уже достаточно и нет нужды делиться с Вами впечатлениями от чтения маминых дневников? Прочтя их, я почему-то подумала по-французски: «Повр маман!»[74]Возможно, Вам покажется это несколько нарочитым, но никакими японскими словами я не сумела бы выразить ту глубокую, душераздирающую жалость, которую испытала в тот миг. Узнав о мамином детстве, я почувствовала некоторое облегчение, поняв, что моя безотчётная неприязнь к господину Каидзиме не так уж необоснованна. Жаль только, что мать всё время так цеплялась за отца, так старалась убедить его в своей любви. Мне, а ведь я тоже женщина, кажется, что ей следовало быть более уверенной в себе и не такой безвольной. Боюсь, что отца это тоже немного раздражало и огорчало. Наверное, Вы сочтёте меня непочтительной дочерью, и я заранее прошу за это прощения, но, по-моему, женщина только тогда может сделать мужа счастливым, когда сама живёт полнокровной жизнью. И разве не это главное для женщины? Когда я читала мамины дневники, я всё время думала о том, что отцу было бы гораздо легче, если бы она была более самостоятельной. То ли она этого не умела, то ли была лишена достаточно сильной, нуждающейся в самовыражении индивидуальности, но, по-моему, причина её страданий именно в этом (к тому же в её страданиях слишком много надуманного) и именно поэтому она не сумела сделать отца счастливым. Вот такое впечатление осталось у меня от чтения этих записок. Мама считала отца выдающимся человеком, но именно его незаурядность и мешала ему быть только её мужем, её повелителем, он хотел, чтобы она была для него чем-то большим, чем просто женой, полностью зависящим от него существом. Конечно, их брак был ошибкой, и в этом причина несчастья обоих. Отец всегда считал, что должен нести свой крест, и любил мать, она тоже старалась, как могла, и я верю, что по-своему она была счастлива. Просто ей пришлось слишком много страдать. В конце жизни она обрела спокойное пристанище в вере, и это помогло ей смириться с тем, что она умирает на чужбине, так далеко от своей родины.

Что касается записок отца, то мне нет нужды их читать, ведь все эти двадцать лет мы прожили бок о бок, и я каждый день читала в его сердце. Достаточно сказать, что, когда мне пришла пора выходить замуж, я хотела только одного – чтобы мой муж был похож на моего отца. И было бы странным, если бы у меня вдруг возникло желание прочесть его записки. Но я очень рада, что отец дал мне прочесть мамины дневники, я словно получила разрешение открыто говорить с отцом о своей покойной матери, я думаю, что и ему это будет приятно.

И ещё, я дала прочесть дневники Цукисиро, хотя, наверное, могла бы этого и не делать. Мне хотелось, чтобы он побольше знал о моих родителях. Чтение очень взволновало его, он особенно сочувствует матери.

– Хорошо бы ты взяла пример со своей матери, – сказал он. – Брак – это когда два человека не жалеют усилий, чтобы создать нечто новое, как только они перестают это делать, браку приходит конец.

Вопрос в том, на что должны быть направлены эти усилия. Мы как раз недавно говорили с ним об этом. Что ж, постараюсь стать похожей на эту Марико, которая всегда была для мамы неким недостижимым идеалом. Может быть, и Цукисиро когда-нибудь придётся ехать в Европу, тогда я поеду вместе с ним, стану ему помогать, пусть европейские женщины увидят, на что способны японки. Мама так мечтала ещё раз приехать в Париж, может быть, мне удастся осуществить её мечту? Я сделаю всё, чтобы стать именно такой женщиной, какой хотела стать она, и если вдруг когда-нибудь окажусь во Франции, то навещу всех её знакомых, пройду по всем местам, где она бывала, и таким образом смогу успокоить её душу.

Извините за такое длинное письмо. Надеюсь, что Вы расскажете о моих впечатлениях отцу, и прошу Вас, устройте так, чтобы когда мы с ним снова встретимся, то смогли бы без всяких недомолвок говорить о матери.

С почтением

1942 г.

Pari ni shisu

Умереть в Париже

Т. Л. Соколова-Делюсина, перевод на русский язык, 2002

ХРАМ НАНЬСЫ

Освещения на станции Датун не было. Не было его и около станции. Ветер бесшумно вздымал тучи песка, и оттого казалось, что ночная мгла пропитана густым туманом. Сквозь этот туман проступало что-то тёмное, словно далёкие горы, – наверное, городские стены.

Сотрудник N-ского информационного агентства Томоо, назначенный в Чжанцзякоу сопровождать двух приехавших японцев, прижимая обеими руками к голове фуражку, отчаянно нырнул в пучину холодного ветра: надо было искать транспорт. Харуда переглянулся со своим спутником, приходившимся ему двоюродным братом, и невольно вздохнул: предстояла суровая проверка документов в комендатуре станции.

Писатель Харуда последние три недели знакомился с последствиями военных действий в Северном Китае[75]. Его сверстник Сугимура, специалист по экономике, вот уже два месяца служил советником одного из ведомств в Пекине. Пройдя проверку документов, они вышли на улицу, и тут же откуда-то снизу, от подножия склона, донёсся настойчивый крик Томоо:

– Сугимура-сан, Харуда-сан! Сюда, быстрее!

Там, внизу, он поймал три машины и теперь яростно оберегал их от других желающих уехать, ругаясь при этом, как сварливая тётка: за несколько машин схватилось несколько десятков человек.

Бросив под ноги рюкзаки и сумки, они тронулись в путь. Спустя некоторое время ехавший позади Томоо радостно прокричал:

– Тут ещё банды нападают, так что из Чжанцзякоу за пять с половиной часов добраться – рекорд! Жуткое дело, когда поздней ночью сюда приезжаешь.

Ему хотелось завязать разговор, но Харуда, съёжившись от холодного ветра (зачехлять верх им не разрешили), только и мог думать о том, что было бы, придись отшагать этот долгий путь пешком.

Около получаса тряслись они в машинах, мчавшихся напрямик по диким просторам, и наконец подъехали к уходящим ввысь Северным воротам города. Двинулись было в объезд слева, и тут совершенно неожиданно, почти вплотную к лицу Харуды, возникла фигура со штыком на изготовку. Через какое-то мгновение он с облегчением понял, что это часовой, но слова застряли в горле, и Харуда замер с опущенной головой, позабыв сорвать шапку. Одновременно с суровым окриком сзади донеслись объяснения Томоо: "Мы все трое из N-ского агентства. Извините за беспокойство", – и тогда наконец им было разрешено въехать. Но внутренняя дрожь ещё некоторое время не отпускала их.

От ворот машины двинулись по широкой дороге, идущей на юг через центр городка. Кругом царило суровое безмолвие. За крепостной стеной почти не слышалось шума ветра, эхом отдавалась поступь тяжёлых армейских башмаков по камням мостовой, улицы заполняли проходящие части, в пятнах света у невысоких жилых домов толпились военные. Машины с приезжими, беспокойно покряхтывая, медленно ползли по неосвещённой улице. Вот она, война, снова напрягся Харуда, но появилось несколько неоновых вывесок, хорошо знакомых по Японии: "Куронэко", "Гиндза" – и на сердце потеплело. Впрочем, тут же снова наступила темень, машины резко свернули на узкую дорогу вправо, и опять их затрясло по каким-то развалинам. Обречённо закрыв глаза, они какое-то время продолжали ехать в пелене пыли, но вот машины остановились, и пассажиров высадили у одного из домов: здесь квартировал их молодой друг Цугава. Томоо, запрокинув голову, постучал в прочные ворота.

Цугава, так же как и Томоо, был сотрудником N-ского информационного агентства. Три года назад он получил распоряжение перебраться для работы из Токио в Маньчжурию, после «китайского инцидента» двинулся с армией дальше, а когда был захвачен Датун, обосновался там, открыв местное отделение. Собственно говоря, Харуда и Сугимура, выезжая из Пекина, рассчитывали, что именно Цугава сможет сопровождать их в Датуне, и, узнав в Чжанцзякоу, что тот свалился с высокой температурой, приуныли, но агентство договорилось дать им другого сопровождающего – Томоо, с которым они были хорошо знакомы. Харуда знал, что у Цугавы не тиф, но продолжал беспокоиться: а вдруг это что-нибудь лёгочное? Он рассказывал Сугимуре, что Цугава когда-то частенько заглядывал к нему – читал прекрасные стихи. Цугава любил поэзию Мокити[76], блестяще разбирался в его творчестве, и было очень интересно, как такой человек станет рассказывать об атмосфере приграничного городка, пропитанного гарью войны. А может быть, надеялся Харуда, Цугава ещё и покажет свои новые стихи, воспевающие дух суровости?

Вдвоём с Сугимурой они сразу же, прямо с вещами, прошли к больному. Это была китайская глинобитная комнатка со стенами, оклеенными белой полупрозрачной бумагой; примерно на метр от земляного пола поднималось возвышение, где на тонком маленьком тюфяке лежал Цугава. Глаза его были воспаленно-красными. Температура у больного держалась под сорок, воздух был пропитан тяжёлым духом жара и лекарств, и слова приветствия пришедшим дались с трудом.

– Эк тебя угораздило…

– С прибытием. Обидно, что прямо к вашему приезду…

Он закрыл глаза и, оголив багровую грудь, принялся вытирать пот.

– Вырезали мне тут дурную болячку, и вот тебе… Кровотечение не останавливается, жар не спадает. Ну что ты будешь делать!

Говорил он о себе с безразличием, но слушать его было горько. В Токио Цугава отличался крайним аскетизмом, и кое-кто посмеивался, что и жить-то он по-человечески не умеет, и стихи-то у него не получаются. И вот этот человек лежит теперь здесь, дыша тяжёлым горячечным жаром, а измученная грудь его словно источает всю впитавшуюся в неё тоскливость местной прифронтовой жизни. Харуда даже не стал говорить Цугаве о его матери, которая заходила к нему с традиционным визитом перед самым отъездом, он только не отрываясь смотрел на больного, явно раздосадованного случившимся.

– Здесь и осматривать-то нечего. Разве что Будду в Юньгане да рудники в Датуне… Программу вам попозже Томоо составит, он по телефону обо всём договорится с кем-нибудь из управления.

– Ладно-ладно, ты лежи себе спокойно. Врач-то здесь надёжный есть?

– Из военных он… Эх, а я-то вам тут показать хотел…

– Тебе нельзя утомляться, завтра утром обо всём поговорим.

Через внутренний двор, вымощенный камнем, их провели почти в такую же комнату, где им предстояло устроиться вдвоём. Горячей воды было немного, они смыли с себя дорожную пыль и наконец занялись ожидавшей их едой: к японским блюдам им ещё добавили мерзкое на вкус пиво. Стояла середина мая, кан в полу обогревал комнату, и, вытянув на тонком матрасе ноги, мужчины переглянулись, одновременно подумав об одном и том же: наконец-то дальнее путешествие позади. Мысли о Цугаве, о его изматывающей болезни не смог прогнать даже алкоголь. Приспустили висящую на потолке жёлтую лампу, но было так темно, что казалось, до наступления утра невозможно и думать о том, чтобы чем-то заняться. Прямо хоть спать ложись в такую рань! Они невольно поперхнулись смехом, оценив невероятность ситуации. Тут пришёл Томоо с приготовленной программой и пригласил прямо сейчас куда-то с ним отправиться.

– Понимаете, завтра мы просим вас посетить управление и штаб, вечером встреча с молодыми любителями литературы – будет исполняющий обязанности консула, люди из банков. Послезавтра каменный Будда в Юньгане, на вечер – приглашение от управления, на следующий день – осмотр рудников в Датуне, а потом ночным поездом отправление в Суйюань. При таком раскладе только и остаётся, что сегодняшний вечер, да и Цугава очень за эту поездку переживает… – убеждал Томоо.

Выходить никуда не хотелось – очевидно, сказывалась усталость после долгого пути. Всё же они заглянули ещё раз к Цугаве и услышали, что речь идёт о том самом месте, куда ему так хотелось их сводить. Цугава уговаривал их настойчиво, с болезненной горячностью, так что приятели в конце концов загорелись и, раз уж так получилось, решили ехать.

Ветер на улице беззвучно вздымал вихри песка, и из крытой машины мир снаружи представлялся неким сновидением. Зыбкие, как это бывает во сне, улицы, ни единого звука, никаких признаков жизни. Некоторое время ехали непонятно где и непонятно куда, потом их высадили у маленького пруда. На поверхности воды виднелись лотосы. Над головой, в уплывающих, растворяясь в вышине, песчаных тучах совсем близко чернело небо, а на нём то появлялись, то прятались большие, словно рукотворные, звёзды. Сначала шли берегом, потом Томоо повёл их узкой тропинкой на ощупь меж высоких стен, похожих на замковые. Было тревожно и любопытно, но Томоо молчал, и ни Харуда, ни Сугимура даже не пытались заговорить с ним.

Вошли в просторный внутренний двор размером двадцать-тридцать цубо, слабо освещённый мерцающим светом из комнат вокруг. Чей-то пронзительный голос подал знак, и со всех сторон встречать приехавших слетелись молодые женщины, их было более десяти. Многоцветные одежды и накрашенные лица яркими пятнами всплывали в полумраке. Томоо что-то произнёс на ломаном китайском, и женщины, выхватив у него шапку, заговорили ещё громче и пронзительней. Они всё плотнее обступали мужчин, чуть не заглядывая им прямо в лица.

– Ну что, полюбопытствуем, – обернулся к ошеломлённым приятелям Томоо и, взяв за руку худенькую девочку, сказал: – Выбирайте кого-нибудь.

– Мы, пожалуй, вон у той вместе попьём чайку, – сообразив, в чём дело, произнёс Сугимура и показал Харуде, который в замешательстве начал было уже сердиться, на круглолицую женщину. Худенькая, прихватив Томоо, исчезла в своих владениях. Круглолицая со смехом повела за собой своих спутников, а оставшиеся женщины игриво смеялись им вслед.

В комнате едва ли было три цубо. Промёрзшая, грязная китайская комнатёнка, у входа – постель с каном в полу для обогрева, единственный маленький стул. Украшением здесь была лишь эта женщина в алой китайской одежде, с ногами, носившими следы бинтования в детстве[77], – молодая, пышущая жизнью. Харуда невольно нахмурился. Женщина, разглядев лица своих гостей, передразнила их серьёзность и в некотором замешательстве продолжала смеяться. Харуда присел на стул, Сугимура – на краешек кровати. Она была застлана расшитыми шёлковыми покрывалами – наверное, именно такие фигурируют в китайских стихах, но из-за въевшейся в них грязи невозможно было даже разобрать узор, и Сугимура просто не мог заставить себя прикоснуться к ним. Наконец, решив, что на хозяйку комнаты они уже насмотрелись, Харуда поднялся. Женщина в некотором недоумении тоже встала, налила чаю и принялась напевать, сопровождая своё пение красноречивыми телодвижениями. Она даже медленно произнесла несколько слов, пытаясь заговорить с гостями, но ничего не вышло – посетители явно скучали, и хмурое выражение не сходило с их лиц. Женщина, усевшись на колени, тянула их за волосы, хватала за нос и всячески дурачилась, но Сугимура лишь поглядывал сквозь очки на Харуду, вымученной улыбкой как бы говоря: ну вот, попались! – а тот, серьёзный, с нитями седины во взлохмаченной шевелюре, явно с трудом сдерживался, крепко сжав рот. Тогда женщина вспорхнула и принялась развлекать их танцами, соблазнительно двигая при этом бёдрами, но они лишь скучающе смотрели на неё, и даже слабой улыбки не появилось на их лицах.

– Бросил нас тут Томоо, двух немых…

– Что ж, придётся потерпеть, – перекинулись они между собой негромко, а женщина, спросив о чём-то, исчезла в коридоре. Харуда поразился, глядя ей вслед: как же эротичны молодые китаянки с такими вот ступнями. Она быстро вернулась и, посмеиваясь, жестами и мимикой стала изображать, что можно увидеть, потихоньку заглянув в комнату Томоо. Началось целое представление. Китаянка расстегнула у Сугимуры воротник и стала побуждать его снять одежду, всячески пытаясь дать понять, что Томоо сидит раздетый; прихлопывая в ладоши, она изображала всё откровенными телодвижениями, тянула Сугимуру за рукав и со смехом показывала на очаг в углу комнаты; Харуду же она подняла со стула, повела к выходу и повернула спиной к комнате, объяснив забавной жестикуляцией, что он не должен смотреть, чем они сейчас будут заниматься.

В её отчаянных усилиях была какая-то артистичность. Некоторое время мужчины смотрели на неё не отрываясь, заворожённые этим зрелищем, а потом Сугимура, вдруг сообразив, начал повторять смутно запомнившееся ему из китайского: "Кань-кань, кань-кань"[78], стараясь объяснить, что они зашли просто посмотреть. Женщина же смехом, жестами и словами всячески пыталась дать понять, что, хоть она и получила деньги, ей неловко отпускать гостей ни с чем. Наконец, убедившись, что её усилия тщетны, она изобразила на лице печаль и не очень умело запела, прерываясь смехом, от которого дрожало всё её тело. Самозабвенно, всем доступным ей мастерством и умением стремилась она порадовать мужчин. Эта пылкая увлечённость постепенно преобразила женщину: быть может, пришедшее им на ум сравнение было чрезмерным, но маленькая китаянка в алых национальных одеждах чудесным образом словно обратилась падшей небожительницей и даже их, двух холодных наблюдателей, заставила позабыть и о грязной комнате, и о том, куда они попали. Увиденное странным образом взволновало их – так может волновать первобытное, примитивное искусство.

– Даже в Пекине у Передних ворот[79]не случалось мне видеть таких великолепных женщин, – восхищённо сказал Сугимура. Харуда кивнул в ответ, а женщина своим птичьим щебетом изобразила их слова и со смехом исчезла из комнаты.

Мужчины понемногу освободились от странного наваждения и перевели дух. Женщина привела Томоо и, поддразнивая, со смехом шлёпнула его по носу.

– Смотрел-смотрел, да и не выдержал, – с хмурым видом недовольно пробурчал тот. При этих словах Харуда и Сугимура словно очнулись от сна, и им захотелось пройтись осмотреть это жутковатое помещение. А практичная женщина всё пыталась жестами удалить Харуду в комнату Томоо, с откровенным бесстыдством поясняя, что их с Сугимурой надо оставить вдвоём, поскольку ей неудобно – ведь он же выбрал её. Но для Сугимуры и Харуды она продолжала оставаться падшей небожительницей, и они твёрдо дали понять, что уезжают.

Берегом пруда компания направилась к оставленной машине.

– Теперь бы в китайские бани, а то совсем захирели. В доме-то ванны нет, – озабоченно сказал Томоо, и эти слова окончательно развеяли атмосферу сновидения. Ветер стих, пески улеглись, на низко висящем чёрном небе причудливо блестели звёзды. В гостинице Томоо принялся громко требовать от хозяйки спирт или ещё что-нибудь дезинфицирующее, и под этот шум Харуда и Сугимура, не произнося ни слова, быстро улеглись спать. Впечатлительность молодости тревожила душу, будила неясные чувства. Вместе с тем в воображении вставала здешняя жизнь Цугавы – в одиночестве, на чужбине, вдали от родины, среди всей этой грязи и пыли. И острой болью сострадания отзывались их сердца.

Спустя некоторое время Харуда вытащил карманный фонарик и принялся искать на матрасе клопов. Несколько штук – круглых, насосавшихся крови – он раздавил белой бумажкой. Сугимура, казалось, спал, но вдруг сказал неожиданно ясным голосом:

– Вот покажем завтра хозяйке, а то как важничала – никаких клопов, и вообще насекомых не водится! – и тихонько рассмеялся.

Утро следующего дня выдалось на удивление погожим. Вчерашние тучи песка, ночное приключение – всё это сегодня чудилось сном. Комнату наполнял тёплый свет, в клетке у окна щебетали птицы. Лазурно-голубое небо заливали солнечные лучи, по чисто вымытому двору носилась собачонка. Из соседней комнаты сквозь порванную оконную бумагу на улицу смотрела девочка лет пяти-шести. Её тёплая красная безрукавочка напомнила Сугимуре его собственного ребёнка, оставленного в Японии. Оказалось, что в этом китайском доме, который они вчера приняли за обычное жильё для приезжих, три помещения занимало консульство Японии, и на крыше развевался японский флаг с красным кругом на белом полотнище. В соседней комнате жил представитель консульства с женой и двумя детьми.

Зашли к больному. Цугава лёжа читал китайскую газету и даже не поинтересовался их ночным приключением. Температура так и не упала, но сегодня он совсем не походил на больного и тут же бодро сообщил, что набросал экономическую статью для японской газеты, которую должны были вскоре начать издавать в Чжанцзякоу.

– А стихи, наверное, здесь не получаются?

– Какие там стихи! Только заикнись! – Цугава громко рассмеялся и после традиционных слов благодарности за визит повернулся к висевшей на стене большой самодельной карте Датуна и начал рассказывать о населении города, о местной промышленности и всём прочем. Он с увлечением разъяснял политическую и экономическую важность Датуна для данного района, и ничто в нём не напоминало Харуде того близкого друга прошлых лет, который увлекался поэзией. Может, его былую теплоту уничтожили несколько лет бродячей жизни на материке? Харуду совершенно не интересовали новости из Токио, он с притворным вниманием глядел на карту и рассеянно слушал это блистательное сообщение, напоминавшее то ли передовицу журнала, то ли политический обзор, а сам мысленно представлял себе здешние узенькие, чётко проведённые улочки, втайне мечтая о том, как они без всяких сопровождающих, только вдвоём с Сугимурой будут бродить по городу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю