Текст книги "Умереть в Париже. Избранные произведения"
Автор книги: Кодзиро Сэридзава
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)
– Я стараюсь всё запоминать и предпочитаю накапливать впечатления в собственном сердце, а не в дневнике, – как могла, оправдывалась я и вдруг, поймав на себе его печальный взгляд, подумала о Марико Аоки. Будь на моём месте Марико, они бы непременно оба вели дневники и показывали их друг другу. В тот день я впервые почувствовала – Марико по-прежнему стоит между нами, и поняла, что должна, сжав зубы, всё время бороться с ней и что для такой борьбы у меня есть только одно оружие – слёзы.
Похоже, в тот раз Миямура приписал мои слёзы нервному срыву и, больше не донимая меня вопросами, сообщил О. о своём решении сменить квартиру. Он сказал ему об этом в моём присутствии, причём не стал ничего объяснять, просто объявил, что мы решили переехать. О., будучи человеком вспыльчивым, изменился в лице и стал приставать к мужу с расспросами, но тот, сумев выдержать его напор, так и не сказал ничего определённого.
– Вот уж не ожидал от тебя, – заявил в конце концов О. – Не хочешь говорить, так я тебе больше не друг.
Но муж и тут устоял. Я испугалась: вдруг он скажет, что уехать – это моё желание, но то ли он не захотел подставлять меня под удар, то ли просто из мужского упрямства, но, так или иначе, он не назвал никаких причин. Наверное, я тогда должна была сама сказать О., что это моя вина?
Нам удалось снять квартиру на улице Мишель-Анж, и она была как раз такой, о какой я мечтала, вот только у Миямуры одним другом стало меньше. Вместе с О. он учился в Первом лицее, даже в общежитии они жили в одной комнате. Помню, когда решился вопрос о нашей поездке в Париж, Миямура очень радовался, что встретит там О., и вот теперь из-за меня он потерял самого близкого друга. А ведь утрата одного близкого друга всегда влечёт за собой утрату и других друзей…
Квартира на улице Мишель-Анж была, с моей точки зрения, совершенно идеальным жилищем. Мадам Марсель занимала половину третьего этажа в большом современном пятиэтажном здании, обращённом фасадом на улицу, она предложила нам две комнаты, выходящие на южную сторону. Наша пятидесятилетняя хозяйка, вдова художника, звала меня очень ласково – «доченька», других постояльцев у неё не было, и она полностью взяла на себя все наши домашние дела, как будто мы двое были её семьёй. Мы жили совсем как в отеле, в квартире была роскошная гостиная, столовая, несколько ванных комнат, куда бесперебойно поступала горячая и холодная вода. И в гостиной, и в столовой, и даже в коридоре на стенах впритык друг к другу висели картины покойного мужа хозяйки. Представляю, как она волновалась, когда в мою комнату втаскивали взятый напрокат рояль, ведь им могли задеть какую-нибудь из картин. Мадам Марсель всегда жила в достатке, не зная бытовых трудностей; наследства, оставленного мужем, ей вполне хватало, но её беспокоили резкие колебания цен, весьма частые в то время, и, по примеру других парижских буржуа, она решила сдавать комнаты иностранцам, надеясь таким образом обеспечить себе стабильный доход. Она была образованна, имела прекрасные манеры, к тому же прекрасно готовила, бдительно следя за тем, чтобы пища была и вкусной и здоровой.
– Я очень люблю японцев, – сказала она мне однажды вполне серьёзно, – иногда даже думаю, уж нет ли во мне примеси японской крови, ведь я и внешне похожа на японку. Я всегда подтрунивала над моим бедным мужем, говоря, что он женился на мне только из-за этого.
Миниатюрная – ещё ниже меня ростом, – черноволосая, мадам Марсель была очень хорошо воспитана, не имела никаких расовых предрассудков, и я от души радовалась, что обрела наконец семью.
После того, как мы переехали на улицу Мишель-Анж, я почувствовала себя по-настоящему счастливой. Как хорошо, что мы приехали в Париж, часто думала я. Мы жили совершенно одни, и никто не вмешивался в нашу жизнь. Миямура каждый день прилежно посещал институт Кюри, раз в неделю выводил меня в оперу или на концерт, по воскресеньям мы ходили по музеям или гуляли по лесу, и, что бы мы ни делали – слушали ли музыку, смотрели ли картины, он всегда был мне хорошим гидом и учителем.
Я не уставала восхищаться им, недоумевая, где и когда он приобрёл столь обширные познания, далеко выходящие за рамки его профессии, и стыдилась своего невежества. Будто я никогда и нигде не училась! Я всё время слушала его объяснения, но не было ничего, чему бы могла научить его я. Мне это было так горько! Однажды я не выдержала и спросила его весьма ироническим тоном:
– Вот ты говоришь, что всё время думаешь о бедных, о том, как можно сделать их хоть немного счастливее, но у самого тебя ведь более чем аристократические замашки. Музыка, театр, живопись – всё это не для бедняков. Тебе не кажется, что ты сам себе противоречишь?
– Я вовсе не считаю себя защитником бедных и врагом богатых. Хотя я действительно много думаю о том, как сделать людей счастливее, и готов посвятить этому свою жизнь… Просто я не могу смотреть, когда человека унижают только потому, что он беден. А делают это, как правило, богатые люди, причём зачастую совершенно бессознательно, потому-то мой гнев обычно и направлен на них… Я ведь никогда не буду практикующим врачом, я собираюсь заниматься научными исследованиями, и отчасти потому, что профессиональный врач немного может сделать для развития медицины как чистой науки. Взять хотя бы мои исследования в области использования радия, я надеюсь оставить после себя труды, которые пойдут на пользу человечеству и послужат ему ничуть не меньше, чем музыка и живопись. К тому же я не считаю, что музыка и живопись существуют только для развлечения. Они помогают человеку достичь состояния высшего блаженства, а значит, нужны всем людям в равной степени, независимо оттого, беден ты или богат. Беда человечества именно в том и состоит, что неимущие удалены от прекрасной музыки и прекрасной живописи. Представь себе, что мне своими исследованиями удалось бы совершить великую революцию в лечении такой неизлечимой болезни, как рак, и что же? Бедняки всё равно не могли бы рассчитывать на это лечение. И не потому, что радий не помогает бедным людям, нет, просто бедные люди не имеют возможности пользоваться его целебной силой… Именно в этом и видится мне трагедия человечества…
Вот так, даже не заметив моей иронии, он начал совершенно серьёзно отвечать мне, подробно рассказывая об очень сложных и важных вещах, так что, забыв в конце концов о своём желании уязвить его, я с восторгом следила за его рассуждениями. Мадам Марсель тоже всегда хвалила Миямуру.
– Неужели все японские мужчины такие честные и трудолюбивые? – спрашивала она. – Как же вам повезло!
Очень часто она откровенничала со мной, перемывая косточки своему покойному мужу, от донжуанских замашек которого очень страдала. В конце концов я начала думать: "А может быть, мне действительно повезло?"
Правда, иногда мне казалось, что, не будь Миямура так хорош, мне жилось бы намного легче и я была бы куда счастливее. Такой уж у меня был скверный характер.
Я много думала о том, что мне сделать, чтобы Миямура мог мной гордиться, и в конце концов не нашла ничего лучше, как перечитать письма Марико. Что делала Марико Аоки в Париже, как жила? Может быть, узнав это, я найду ответы на свои вопросы? Однако как только я начала читать, меня словно подхватил вихрь этой страстной, полной какой-то безотчётной тоски любви, и вместо того, чтобы искать ответы на волновавшие меня вопросы, я лишь разжигала свою ревность, пламя которой снова вспыхнуло в моей душе… Встречаясь потом с мужем, я ощущала неловкость и не могла быть с ним искренней. Какая же я была глупая! Марико очень много писала о работе Миямуры. Идеалом женщины для неё была мадам Кюри, а образцом семейной жизни учёного – жизнь супругов Кюри.
"Я постараюсь стать тебе хорошей помощницей", – писала она.
Я тоже хотела стать Миямуре хорошей женой, но всё, что я могла, – научиться получше играть на рояле и, когда усталый муж приходил с работы, услаждать его слух дурной музыкой. Ещё я могла научиться хорошо готовить и ублажать его вкусной едой, постараться облегчить ему бремя семейных расходов… К сожалению, живя в Париже, больше я ничего не могла для него сделать, да и это немногое требовало напряжения всех моих сил.
Я по-прежнему посещала школу "Альянс Франсэз". Если бы я окончила её с отличием, то получила бы диплом, дающий право работать учительницей французского языка в любой стране мира. Я очень хотела получить его и удивить Миямуру. Моё произношение хвалила и мадам Марсель, и все учителя в школе. У меня был единственный недостаток – я робела и во время занятий разговорным языком не могла проявлять такую же активность, как, скажем, женщины с Балкан. Тем не менее я была уверена, что диплом мне обеспечен.
Ещё дважды в неделю я посещала кулинарную школу "Гордон Блю". Там мы учились готовить разные французские блюда, и однажды, когда мы проходили окуня, жаренного во фритюре, я принесла этого окуня домой, и мы его съели на ужин.
Были ещё курсы кройки и шитья, но на них у меня уже не оставалось времени. Я хотела найти частную учительницу, вроде тех, какие бывают в японской провинции, но никого не нашла и решила поучиться у белошвейки, которая иногда приходила в дом, чтобы чинить разные вещи. Мадам Марсель была против этих моих занятий, полагая, что приличной женщине не подобает учиться шить или готовить. Она советовала мне в свободное время заниматься музыкой или самообразованием. Её огорчало, что я ходила в кулинарную школу, она не раз бранила меня, говоря, что научиться готовить можно и у нашей кухарки Жоржетты, если вместе с ней работать на кухне и если мне угодно опуститься до уровня Жоржетты… А уж когда я стала учиться шитью у белошвейки, возмущению мадам и вовсе не было предела.
Я чувствовала, что нарушаю порядок, установленный в её доме, но с упрямством, свойственным молодым японкам, на всё закрывала глаза. Зато она очень радовалась, когда я играла на рояле, хотя два часа ежедневных занятий были для меня пыткой. Мадам Марсель с удовольствием слушала меня, даже если я изо дня в день разучивала одну и ту же мелодию, и непременно присутствовала на моих занятиях с учителем, который приходил раз в неделю. Она требовала его внимания, как будто сама была ученицей, объясняя это тем, что я ещё недостаточно хорошо знаю язык. Вспоминая сейчас о том времени, я понимаю, что это был один из счастливейших периодов в моей жизни.
Может быть, кому-то и одиноко жить в большом городе, но я не ощущала одиночества и не испытывала тоски по родине. Наверное, это оттого, что мадам Марсель была так добра ко мне, но, думаю, если бы мы жили только вдвоём с Миямурой, я чувствовала бы себя точно так же.
Ничто не мешало нам быть вместе, а для меня это было самое главное. Нам действительно никто не мешал. С японцами мы почти не встречались, никто из них не приходил к нам в гости. Исключением был профессор Андо из института Кюри…
Профессор Андо был выпускником медицинского университета Кюсю и практиковал в Ямагути, потом, на год раньше нас, приехал в Париж и стал работать в институте Кюри. Там-то с ним и познакомился Миямура. Профессору Андо было около пятидесяти, это был маленький, почти лысый человечек, очень живой и непосредственный. Однажды, возвращаясь из "Альянс Франсэз", я зашла в институт и попросила Миямуру сходить со мной в универмаг Бон Марше. Тут из соседней комнаты неожиданно появился Андо и спросил, хлопая глазами:
– Это ваша жена? – и поспешил представиться.
В нём и в самом деле было что-то от дядюшки-весельчака, в присутствии которого всегда чувствуешь себя легко и свободно. Услыхав, что я собираюсь в универмаг, он сказал:
– Тогда попрошу вас помочь мне с покупками, – после чего быстро собрался, и мы вышли.
Андо хотел послать своим дочерям – одна училась в третьем классе женского училища, другая в первом – по платью, но – смеясь, объяснил он, – живя в Японии, он никогда не интересовался тем, что носят его дочери. Может быть, потому, что Андо был коллегой Миямуры и работал с ним в одном институте, рядом с ним я совсем не ощущала скованности, всегда овладевавшей мной в присутствии чужих людей. Мы шли по Люксембургскому саду, и Андо разглядывал всех встречных девушек.
– Вон та похожа на мою старшую, – громко говорил он, останавливая меня, – ну да, точно такого же роста.
Я покатывалась со смеху: обычно похожей на его старшую дочь оказывалась золотоволосая девочка, учившаяся в пятом или шестом классе младшей школы.
Стоило Андо заметить на улице ровесницу какой-нибудь из своих дочерей, он буквально впивался в неё глазами, очевидно, он очень скучал по оставленной в Японии семье.
– В Европу надо ездить, пока ещё не обзавёлся детьми, – жаловался он. – Все страдания можно превозмочь, всё, кроме тоски по детям.
Тогда я только посмеивалась, слушая его…
После нашего похода в Бон Марше Андо стал частенько захаживать к нам. Входя, он каждый раз смущённо оправдывался: "Вот, соскучился по семейной жизни и увязался за вашим супругом". Впрочем, Андо не только не мешал нам, наоборот, благодаря ему мы словно стали ближе друг другу. Но на пятый месяц нашего пребывания в Париже Андо уехал домой, в Японию.
Незадолго до его отъезда произошёл один смешной случай. Андо вдруг решил поступить на двухнедельные курсы к одному знаменитому косметологу с улицы Риволи, а поскольку он стыдился оказаться единственным мужчиной в группе, то попросил меня пойти вместе с ним.
– Зачем вам косметология? – удивилась я.
Оказалось, что Андо обещал одной пожилой женщине, которая работала служанкой в его клинике в Ямагути, что в благодарность за её многолетнюю службу он, вернувшись в Японию, откроет для неё косметический салон, а для этого ему надо познакомиться с азами косметологии. Слушая эту дикую историю, даже Миямура не мог удержаться от смеха, но Андо был совершенно серьёзен.
– Ну, раз уж ты приехала в Париж, неплохо было бы воспользоваться случаем и заняться своей внешностью. Почему бы тебе действительно не составить компанию Андо? – полушутя предложил Миямура. Так вот я и стала ученицей первоклассного косметолога. Теперь я только краснею, вспоминая о том, что дерзнула учиться косметологии на улице Риволи, которую называют центром всемирной моды.
Я с самого начала ходила на эти курсы только по обязанности, но Андо подробно записывал лекции в тетрадь, а иногда приводил лектора в смущение, указывая на его ошибки в анатомии. Лекции читал косметолог-мужчина, практические же занятия вела женщина. Держа перед собой манекены, мы, пытаясь подражать движениям нашей наставницы, овладевали основными косметическими приёмами. Андо старательно записывал, как нужно правильно делать массаж, учитывая расположение лицевых мышц. То и дело заглядывая в тетрадь, он старательно тренировался, разными способами нанося на лицо манекена косметику, и был так не похож на того Андо, который в институте Кюри изучал методы радиоактивного облучения. Я не знала, смеяться ли мне или восхищаться, глядя на то, как серьёзно, будто делая сложнейшую операцию, он ловко и осторожно водит пальцами по лицу манекена, и думала о том, что мужчины – совершенно непостижимые существа. Мы занимались по два часа в день, на лекции и изучение основ косметологии ушла неделя, вторая была посвящена практическим занятиям. Андо заявил, что ему недостаточно тренироваться только на манекенах, он хотел бы попробовать свои силы непосредственно на человеческом лице.
Наша учительница попросила меня стать его моделью, но я не решилась, и моделью стала работавшая в салоне русская женщина. Андо с таким видом, будто занимался этим всю жизнь, наложил на её лицо горячую влажную салфетку, потом, используя кольдкрем, начал делать массаж, да так ловко, что даже я перестала смеяться и с уважением наблюдала за его действиями. Было забавно и очень приятно смотреть, как он почтительно кивал, внимательно выслушивая замечания учителей.
Когда я рассказала об этом Миямуре, он засмеялся, сказав, что Андо надо было быть гинекологом. Впрочем, я вовсе не собиралась так подробно об этом писать…
Однажды во время практических занятий учитель, на этот раз это был мужчина, попросил меня стать моделью и на мне показывал, как надо наносить косметику. Начал он с того, что подстриг мне волосы спереди и прикрыл ими уши, после чего, сдвинув пучок на затылок, подвил волосы волной. Затем, используя пудру, жёлтые, синие тени и тушь, подкрасил лицо. Убрал с губ лишнюю помаду, а на щёки наложил немного румян. Моё лицо преображалось на глазах, делаясь более живым и свежим. Глядя как зачарованная на своё отражение в зеркале, я думала: "Вот, значит, что такое косметика…" В тот день, когда мы возвращались домой, Андо сказал мне:
– Вы очень похорошели. Теперь, когда я сделал вас такой красивой, я могу спокойно уезжать в Японию.
Эти странные слова навсегда запечатлелись в моей памяти. У меня возникло смутное подозрение: уж не ради ли меня Андо решил посещать эти дорогостоящие курсы? Так или иначе, учитель с улицы Риволи дал мне пудру, которую, по его словам, делали из рисовой муки и секрет изготовления которой держался в строгой тайне, так что, не будь я его ученицей… С тех пор каждое утро, сидя перед зеркалом, я старалась воспроизвести тот шедевр, который увидела тогда…
Примерно через полгода после того, как Андо уехал в Японию, случилось нечто, заставившее меня вспомнить его слова.
Мы уже год жили в Париже, я привыкла к французской жизни, стала довольно свободно изъясняться по-французски… И вдруг однажды с радостью заметила, что во мне, в моём теле что-то изменилось.
Я торжествовала, думая, что уж теперь-то смогу быть для Миямуры настоящей женой, ощущение, что во мне продолжается его жизнь, наполняло счастьем мою душу. Одновременно я говорила себе, что радоваться рано, что задержка может быть вызвана какими-то непорядками в моём организме. Целый месяц я ходила сама не своя от волнения, пока не убедилась, что мои предположения вполне обоснованны. Вот только открыться Миямуре я почему-то не решалась. Будь он внимательнее, он и сам догадался бы обо всём по моему сияющему виду, но, увы… Странно, ведь он врач, хоть и не практикующий, и должен был бы обратить внимание на изменения в моём теле, но он ничего не замечал. Неужели все мужчины таковы? Я очень чутко улавливаю малейшие перемены в его настроении и сразу вижу, если он чём-то расстроен, почему же он не обращает никакого внимания на моё сияющее от радости лицо? Мне хотелось, чтобы он догадался обо всём сам, и я продолжала молчать. К тому же мне почему-то было стыдно говорить об этом, хотя я и понимала, что должна скорее гордиться…
Но однажды я решилась наконец признаться ему. Стоял весенний, благоухающий каштанами вечер. Тогда мы имели обыкновение после ужина около часу гулять по набережной Сены или по Булонскому лесу. Во время этих прогулок он неизменно обращал моё внимание на своеобразную красоту парижских сумерек, на удивительное освещение, мы шли, неторопливо беседуя, и я очень любила эти минуты вдвоём. Поэтому для своего признания я и выбрала одну из таких прогулок. Я была уверена, что он тоже обрадуется. Увы… Даже теперь, когда я вспоминаю тот вечер, мне становится так жалко себя, что я не могу писать…
Интересно, что после того, как я узнала о своей беременности, я стала задумываться о Боге. Раньше со мной этого никогда не случалось, на воскресные походы мадам Марсель в церковь я смотрела как на дань обычаю. К тому же Бог в моём представлении был совсем не похож на того Бога, которому молилась мадам Марсель в своей католической церкви, мой Бог, хотя и рисовался мне как нечто смутное и неопределённое, был всемогущим и всезнающим существом, вершителем человеческих судеб. Я не могла понять, откуда возникли во мне эти мысли, так захватившие меня, похоже, они были дарованы мне небесами одновременно с беременностью.
В моём окружении с детских лет не существовало Бога. И несмотря на это, когда я заметила признаки счастливых перемен в своём теле, я вдруг неожиданно для самой себя поняла: таким образом Бог вознаградил меня за то, что я так старалась стать мужу хорошей женой, сделаться необходимой частью его существования. Одновременно с мыслью о Боге у меня возникла потребность в молитве и благодарности. Наверное, меня привела к Богу та радость, которую я испытала, узнав о своей беременности, ликующая, беспредельная радость. Пока я тайно лелеяла эту радость в своей душе, мне стало казаться, что смутные поначалу представления о Боге, благодарности и молитве мало-помалу обретают всё более отчётливые формы.
И в тот вечер, когда я решилась наконец раскрыть мужу свою радостную тайну, я в глубине души благодарила Бога. "Если муж обрадуется моей беременности, – думала я, – я поговорю с ним и о Боге". И предвкушала, как убедительно он сумеет объяснить мне всё, связанное с этим чудесным Богом, ведь у него всегда были готовы самые обоснованные ответы на любые мои вопросы. Однако какие там беседы о Боге! Когда я сказала ему, что беременна, он не только не обрадовался, а скорее, наоборот, огорчился, во всяком случае, промолчал и только замедлил шаг. В тот миг мы, как обычно, шли по Булонскому лесу. В слабом свете подкрадывающихся сумерек я сумела прочесть то, что было написано на его лице. Мы шли хоть и не взявшись за руки, но рядом и старались шагать в ногу, поэтому, хотя Миямура молчал, я до ужаса отчётливо ощутила его растерянность. Я так радовалась, так гордилась своей беременностью, а он, узнав о ней, только растерялся! У меня потемнело в глазах.
– Это очень некстати… – спустя некоторое время произнёс он.
Я не решилась спросить, почему это некстати. Не помню, куда мы пошли потом и как шли… Помню только, что когда мы выходили из леса, то стал накрапывать дождь и мы зашли в ресторанчик у Отейских ворот, чтобы переждать его.
В том ресторанчике каждый вечер давал концерты прекрасный квартет, и, слушая музыку, я вдруг почувствовала, что слёзы, которые я до сих пор сдерживала, вот-вот польются из глаз. Мне было ужасно жалко себя.
Очевидно желая утешить меня, Миямура стал пространно объяснять, почему он сказал, что моя беременность некстати. Ведь стипендии, которую он получал от министерства просвещения, с трудом хватало на нас двоих, а если возникнет ребёнок, нам придётся обращаться за помощью к моему отцу, которому мы и без того доставляем немало хлопот, к тому же когда-то, ещё в школьные годы, у меня был плеврит, и он очень опасается за моё здоровье, ведь жизнь за границей и так нелегка, а если мне придётся ещё рожать и растить ребёнка… Возможно, Миямура говорил совершенно искренне и действительно беспокоился за меня, но, слушая его, как всегда, убедительные и обстоятельные речи, я и не пыталась проникнуть в смысл произносимых им слов. "Этот человек не любит меня, – думала я, – и не хочет, чтобы я рожала ему ребёнка". Сосредоточившись на этих печальных мыслях, я не дала себе труда заглянуть в его душу. "Ну и пусть, если он не хочет ребёнка, я смогу и одна его вырастить", – упрямо решила я и, как часто со мной бывало в детстве, надулась и даже не притронулась к стоявшей на столе чашке кофе.
После этого мы оба старательно избегали разговора о моей беременности.
У меня было очень тяжело на сердце в те дни. Мы ведь с самого начала знали, что стипендии министерства недостаточно для двоих, и тем не менее поехали за границу вместе, поэтому моя беременность не явилась такой уж неожиданностью, её можно было предвидеть заранее, и, по-моему, у нас не было никаких оснований впадать в панику, что же касается денег, то отец, обрадовавшись, что у него появится внук, охотно помог бы нам… Да, сколько ни думай, вывод может быть только один – хотя официально мы и были супругами, Миямура не испытывал ко мне никаких супружеских чувств. Если бы он любил меня, то наверняка обрадовался бы…
Когда я размышляла обо всём этом, перед моими глазами, как ни печально, снова невольно возник образ Марико Аоки. Может, он по-прежнему любит её, потому так и отнёсся к известию о моей беременности? И не решил ли он обосноваться в Париже, предпочтя его Германии, только потому, что этого так хотела она? А что, если он обманул меня и она вовсе не выходила замуж и не возвращалась в Японию? Наверное, Андо знал об этом, потому-то, сочувствуя мне, и привёл в косметический салон. Мужчины часто поверяют свои тайны приятелям, не исключено, что Андо даже встречался с той женщиной и знал, что она значительно красивее меня. Да, скорее всего, именно в этом и надо было искать разгадку его странных слов: "Теперь, когда я сделал вас такой красивой, я могу с чистой совестью возвращаться в Японию!"
Стоит только начать сомневаться, и сомнениям не будет конца. Возникает ощущение, что перед тобой постепенно раскрываются все тайны. Заподозрив, что Марико сейчас в Париже, я стала перечитывать её письма, пытаясь найти подтверждение своей догадке. Вот её адрес – улица Лафонтена, 26. Это совсем недалеко от нашего пансиона, вполне можно дойти пешком. Конечно же они встречаются. Ну, это уж слишком! Бог должен их покарать! Я так и кипела от негодования, но Миямуре о том не говорила, держала всё это в себе. Мне не хотелось, чтобы он считал меня ревнивой.
К тому же я боялась, что если так прямо скажу ему: "Я знаю, ты приехал в Париж для того, чтобы встретиться с Марико", то не только выставлю себя в жалком виде, но и лишусь последних надежд. Но чем больше я злилась, тем больше привязывалась к Миямуре. Мне казалось, что без него я уже не смогу жить. Я впервые до боли отчётливо поняла, сколько страданий выпало на долю моей несчастной матери. Когда я была девочкой, я не упускала случая выговорить матери за безволие, дулась на неё, но на самом-то деле я очень её любила. Наверное, из-за всех этих мыслей она приснилась мне как-то под утро в таком кошмарном сне, что я закричала, и Миямуре пришлось меня разбудить. Он сказал, что я звала: "Мама, мама!" Подушка была мокрой от слёз. Мне было стыдно, и, когда он заговорил со мной, я притворилась сонной и натянула на голову одеяло. Однажды утром, уходя в институт, Миямура сказал:
– Тебе надо показаться специалисту. Я попрошу кого-нибудь из коллег, чтобы меня познакомили с надёжным гинекологом, хорошо?
Тогда он впервые снова заговорил об этом.
Я была поражена, и слёзы радости тяжёлыми каплями повисли на моих ресницах. Лицо мужа показалось мне таким добрым, таким простодушным. Мгла, царившая в моей смятенной душе, словно разом рассеялась, и я поспешно вышла на улицу вместе с ним, притворившись, что иду за покупками. Мне хотелось проводить его до станции метро. Другого способа выразить свою радость у меня не было. День стоял ясный, и возвращающиеся с базара домохозяйки шли, украсив пальто веточками мимозы или фиалками.
– Думаю, надо написать об этом матери. Боюсь только, она так обрадуется, что захочет приехать в Париж.
– Подожди лучше, пока тебя не осмотрит врач.
– Да разве и так не ясно? – удивилась я.
У входа в метро был маленький цветочный магазин. Я купила там целую охапку мимозы и примул и, вернувшись, украсила ими комнаты. Мимоза на столе у окна сверкала золотом. Сев рядом, я взялась за письмо матери. Мне почему-то хотелось, чтобы она меня похвалила, да и разве я этого не заслуживала? Письмо невольно получилось очень подробным и ласковым. Я проговорилась даже, что Миямура не выразил никакой радости по поводу моей беременности, настолько была увлечена писанием. И, написав это, почувствовала, как в душе возникли прежние сомнения.
"Подожди лучше, пока тебя не осмотрит врач…" Вспомнив, каким озабоченным тоном он это сказал, я отложила кисть, и от моего утреннего радостного настроения не осталось и следа.
Как ужасно, когда женщина настолько не уверена в себе! Достаточно жеста или слова мужа, чтобы сделать её счастливой или, наоборот, несчастной. Ну разве это не жестоко? Но может быть, я просто была слишком злопамятна и подозрительна? Так или иначе, я решила пойти на улицу Лафонтена и навестить Марико Аоки.
Дом 26 по улице Лафонтена принадлежал мадам Этьен, это был изящный трёхэтажный особняк в старинном стиле, стоящий позади большого многоэтажного дома. Особняк утопал в зелени: прямо за ним начинался монастырский сад. Я слышала, что где-то в этом районе находилось уединённое жилище "Дамы с камелиями", и подумала, что оно должно быть именно таким. Толкнув калитку, я вошла, и только раскрыла рот, чтобы поздороваться с дамой, читавшей в саду на скамейке, как та, сняв очки в чёрной оправе, улыбнулась и спросила:
– Вы, наверное, подруга мадемуазель Аоки?
Затем предложила мне сесть.
– Я тут греюсь на солнышке… – сказала она, а потом, словно спохватившись, добавила: – Или вы предпочитаете войти в дом?
У меня закружилась голова: "Значит, Марико действительно в Париже". И я стала лепетать что-то вроде того, что я подруга Марико и пришла навестить её… Мадам сразу же отложила книгу.
– Думаю, нам лучше действительно пройти в дом, – улыбнулась она и спросила: – А как вас зовут?
По оплошности у меня не было с собой визитной карточки, и я неожиданно для себя самой сказала:
– Синко Каидзима.
– Мадемуазель Каидзима? – снова улыбнулась она, потом, очевидно заметив обручальное кольцо, поправилась: – Простите, мадам Каидзима.
Я уже раскаивалась, что не назвала своего настоящего имени, и, чувствуя себя весьма скованно, прошла из сада в гостиную, выходящую окнами в сад.
Садясь в предложенное мне кресло, я сообразила, что вряд ли будет приятно встречаться с Марико в присутствии этой женщины, ведь я не знала даже, о чём стану с ней говорить. "Похоже, я снова потерпела поражение", – растерялась я и со страхом стала ждать появления любовницы мужа. Однако мадам, пододвинув ко мне стул, сказала:
– А ведь мадемуазель Аоки уехала в Японию. У меня такое чувство, будто это было совсем недавно, но на самом деле прошёл уже целый год.
– Я ничего об этом не знала, – пролепетала я. – Мы с мужем выехали из Японии раньше… Год прожили в Америке. Как жаль, мы с Марико договорились встретиться в Париже…
Бормоча какие-то невнятные извинения, я встала и хотела уйти, но мадам остановила меня. Она сказала, что рада случаю поговорить о Марико, и попросила меня дождаться её дочери, которая вот-вот должна вернуться… Когда вернулась дочь, она снова не отпустила меня, предложив вместе выпить в саду чаю.
Узнав о том, что Марико год назад действительно вернулась в Японию, я испытала облегчение, но меня стало разбирать любопытство, мне захотелось побольше узнать о Марико. К тому же её письма отчасти подготовили меня к разговору с мадам. Я знала, что она вдова знаменитого географа и известная пианистка. Знала, что дочь её учится на естественном факультете в Сорбонне и занимается физической географией. Мне было известно и то, что Марико призналась мадам в своей любви к Миямуре – разговор завязался из-за стоящей на камине фотографии – и что отношения между ними были вполне доверительные, так что Марико советовалась с мадам даже в таких делах, о каких "не решилась бы советоваться с собственной матерью". Поэтому, как ни дурно это было, я поддалась искушению выведать у мадам Этьен что-нибудь об отношениях Марико и Миямуры. К счастью, мой французский был достаточно хорош для того, чтобы понимать мадам, и достаточно плох для того, чтобы скрыть собственные намерения. "Если я вдруг спрошу что-нибудь, чего спрашивать нельзя, она простит меня, решив, что я просто не умею выразить свои мысли… Так или иначе, хорошо, что я не назвала себя Миямурой", – подумала я и окончательно успокоилась.