Текст книги "Умереть в Париже. Избранные произведения"
Автор книги: Кодзиро Сэридзава
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 32 страниц)
Томоо как ни в чём не бывало, свежий и бодрый, словно и не было его ночных волнений, с молодцеватым видом отправился сопровождать их и в штаб, и в управление. Из окна машины улицы казались ещё более старыми, унылыми и пропылёнными, чем в Чжанцзякоу, и в памяти Харуды ожила его поездка в Алжир. Правда, здесь было не так жарко, но цвета неба, земли, домов – всего, вплоть до лёгкого воздуха, напоминали о Южном Алжире. Вот только на фоне столь похожих красок природы жизнь человеческая здесь представала в совершенно иных тонах. Облачённые в чёрную униформу мужчины с безучастными лицами стояли группами тут и там, словно греясь на солнце; они не переговаривались, а будто ожидали чего-то с послушной готовностью. На площади (видимо, центральной, где пересекались главные улицы) торжественно возвышались четыре смотровые башни, но в отличие от пекинских они – непокрашенные, прогнившие от старости – являли собой печальное зрелище.
У домов вдоль центрального шоссе, ведущего к Северным воротам, жители занимались тем, что отмывали сверху донизу фасады, обращённые к дороге. Шла грандиозная уборка, на которую были мобилизованы все мужчины: одни, взобравшись на подставленные ящики, тёрли стены у самых крыш, другие бережно, словно драгоценность, подвозили воду. Антияпонские лозунги смывают, что ли? – недоумевали Харуда и Сугимура, но Томоо громко расхохотался:
– Из Японии завтра важный чин прибывает, так вот китайцам тут все дома приказано отмыть вдоль его пути. Что ни говори, грязь здесь веками копилась.
– Большой человек, да в такой приграничный городишко едет! – удивился Сугимура. Из-за налётов банд даже экскурсия к каменному Будде в Юньган была делом рискованным, так что, выбравшись из Пекина в эти края, приятели ощутили искреннюю благодарность к высокому начальству за столь небезопасную поездку.
– Ну вот, с помощью местных властей да армии приводим в порядок дороги, распорядились улицы хорошенько отмыть, чтоб они понемножечку японский вид обретали. Улицу мыть – да китаец о таком и подумать не мог бы. Вот, наверное, диву даются. А ведь приятно, правда?
Томоо, перевесившись к Харуде и Сугимуре, беззаботно болтал, не обращая внимания на военных, заполнявших улицу. По дороге один за другим мчались грузовики, битком набитые людьми в форме, и всякий раз при этом вздымались такие столбы пыли, что невозможно было открыть глаза. Пыль тучами заволакивала небо, даже солнечный свет был окрашен этой жёлтой пылью, и казалось очевидным, что только-только отмытые домишки сразу же вновь занесёт грязным песком.
В штабе и в управлении все были страшно заняты, но, несмотря на это, принялись добросовестно с подробностями рассказывать пришедшим о политической жизни и экономике Датуна, о ходе военных действий. Нельзя сказать, что Харуда совсем не интересовался этим; к тому же получить подобные сведения, собрать материал и сделать собственные заметки было, конечно, важно. Но ещё больше он мечтал самостоятельно, без провожатых, посмотреть всё своими глазами, прочувствовать собственным сердцем; ему хотелось поскорей завершить все дела в официальных местах и просто так, без особой цели побродить по улицам. Полковник из штаба упомянул, что в местном храме есть какая-то старая статуя Будды, и хотя, если верить Цугаве, ничего достойного осмотра здесь не было, Харуда всё же втайне надеялся, что в этом старом, веками забытом в пустыне городе должны быть интересные открытия.
Из управления их вышел провожать какой-то любитель литературы.
– Сегодня увидимся на вечерней встрече, – сказал он, – но я вот что хотел предложить: не написать ли вам по возвращении домой такой рассказ. Понимаете, здесь, в Датуне, открылось кафе. Для нас, молодых, это замечательно – словно забил живительный источник. Так вот, представьте: человек вкладывает свои денежки в девицу из бара, у них наконец-то устанавливаются определённые отношения, но тут… тут женщина, скопив денег, возвращается на родину! Он страдает, он возмущён! Подумать только, ведь теперь придётся заново отдавать свои чувства, свои деньги другой женщине, японки-то не пускают здесь корни. Вот такой эпизод из жизни, чем не сюжет? – с видом знатока рассуждал он, топчась у выхода, а потом хлопнул Томоо по плечу и расхохотался: – Осматривать здесь в городишке нечего, а хотите экскурсию по-настоящему – так я вас сведу в кафе.
Харуде стало горько оттого, что он писатель.
Во второй половине дня они расстались с Томоо и наконец-то получили возможность пройтись по улицам Датуна вдвоём. Город был маленький, улицы спланированы чётко под прямым углом, и, припоминая карту в комнате Цугавы, они ни разу не заплутались.
При прогулке пешком улицы производили совсем иное впечатление, чем из машины. В городе, который словно только-только был извлечён из-под многовековых песков, проглядывались какие-то черты знакомой жизни. На улицах не было видно женщин, а мужчины, как бараны, толпились на перекрёстках и ошеломлённо взирали на отмытые стены, словно были свидетелями ещё одной революции. В их глазах читалось удивление, но не было холодной отстраненности людской толпы в Пекине. Люди явно чего-то ожидали. Перевернувшая их мир революция, а теперь вот оттирание домов от извечной грязи словно сулили, что отныне жизнь во всех её проявлениях пойдёт под команду, и в каждом читалась готовность принять этот порядок и терпеливо жить дальше. Но…
– Посмотри-ка, а здесь совсем не видно умных лиц… Таких, что часто встречались в Пекине, к примеру в парке Сунь Ятсена[80]. Людей, в которых чувствуется глубокая мудрость. Почему бы это?
– Говорили, что всё население вернулось, но интеллигенция-то, наверное, осталась в эмиграции.
– Ладно, пусть не интеллигенция… Но мы же не встретили ни одного осмысленного лица, никого, в ком бы светился разум. Таких что, совсем нет в городе? Все до тупости добродушны… Даже толпой они не производят впечатления силы.
Молодые люди шли по однообразным улочкам, переговариваясь с чувством какого-то уныния. До сих пор все заученно говорили им, что смотреть здесь нечего, и, похоже, так оно и было. Действительно, в этом сплошь из глины городке не слышно было привычных звуков, не росли деревья, не цвели цветы. Всякое лёгкое дуновение ветра тут же взметало пелену пыли. Город то ли стоял на грани смерти, то ли едва-едва отступил от неё. Пруд, лотосы, увиденные прошлой ночью, так же как и всё то ночное приключение, представлялись теперь иллюзорным видением в тумане, нарисованным усталым воображением. Стоял май месяц, и, может быть, потому, что нигде не было даже травы, голое пространство улиц упрямо лезло в глаза. Харуда, вспоминая услышанное в управлении, размышлял.
Может, солдаты скупали здесь для каких-то своих нужд деревья, высаженные окрестными жителями на межах рисовых полей, и, когда начинали вырубку, крестьяне с рыданьями обнимали стволы и причитали: коли рубите эти деревья, рубите и наши ноги? Растёт же здесь в полях конский каштан – ну пусть не сообразили разбить в городе аллеи, так что же, здравый смысл не подсказал посадить зелень, чтоб было где отдохнуть? В Датуне такая чёткая планировка, его явно создавали по законам градостроения, так, может быть, в этих планах просто забыли про зелень? А может, окрестные крестьяне, прослышав, что у них забирают деревья не просто так, а платят по йене за ствол, готовы были на радостях валить их собственными руками и доставлять куда велено? Да ещё к тому же, вырубив деревья, не позаботились сделать новые посадки? Постой-постой, полковник говорил, что в этом тоскливом городишке в каком-то храме есть статуя Будды – правда, вряд ли это что-нибудь интересное… Устав от убогости городка с его глуповатыми жителями, молодые люди направились к югу в поисках чего-то похожего на храм.
Дойдя до Южных ворот и увидев перед собой высокие замковые стены, Харуда и Сугимура поняли, что не смогут устоять перед соблазном подняться наверх и оглядеть оттуда панораму города. В Пекине прогулки по городским стенам были для них ежедневным удовольствием, а Сугимура ради этого даже терпеливо сносил неудобное жильё неподалёку. Как же не подняться на стены здесь, в Датуне! Они предъявили свои удостоверения часовому на посту и поинтересовались, можно ли пройти наверх; тот отправил их в дежурную часть. Наконец, получив разрешение, они поднялись на стену.
– А вчерашний пруд отсюда виден?
– Был ли он вообще, пруд-то?
– Что ж, выходит, вчерашнее нам просто привиделось.
Сверху город выглядел совсем маленьким. Четыре сторожевые башни являли собой великолепное зрелище, как бы образуя обветшалую крышу старого Датуна. Проследив за чёткой линией дороги, они поискали хоть что-то, похожее на вчерашние места, но так и не нашли.
– Гляди! – крикнул вдруг Сугимура и указал рукой, но Харуда уже и сам устремил взгляд туда же, тоже потрясённый, не в силах ни слова произнести от восхищения. Прямо у них под ногами, изящно изгибаясь, трижды, одна над другой вздымались ввысь крыши огромного храма. Над глинобитными домиками плавно вырисовывались мягкие очертания деревянного строения, устремлённого в ясно-голубые просторы небес. Они смотрели не дыша. Нет, не они смотрели – это крыши храма вбирали в себя взор и душу. В их силуэте воображению представала многовековая давность, а от чистоты и безыскусности всего облика храма бросало в жар.
– Знаешь, даже когда я впервые увидел Запретный город[81], он не потряс меня так, – произнёс Харуда. – Наверное, потому, что здесь деревянная архитектура…
– Конечно, но дело не только в этом. Такое изумительное творение вообще редкость. Запретный город великолепен, и тот храмовый комплекс, что я видел в Жэхэ, – тоже грандиозное зрелище, но это – это, несомненно, ещё более прекрасно. Наверняка постройка очень старая. Чтобы такая драгоценность затерялась в песках… – отозвался Сугимура. Специалист по экономическим наукам, он любил искусство, архитектуру и уже несколько раз ездил в Китай, в Жэхэ, знакомиться с памятниками старины, но даже его ошеломило увиденное. – И вон там вдали, слева, замечательная постройка.
– Да, и тоже из дерева, храм, кажется. И справа, ниже, ещё один. Тоже старинный.
– Чудо, да и только…
Не в силах больше оставаться на месте, Харуда и Сугимура, захваченные увиденным, бросились вниз. Скорее к тому храму, он же совсем рядом… Они неслись словно на крыльях. Когда-то, в студенческие годы, они, тоже вдвоём, во время весенних каникул впервые поехали смотреть храм Хорюдзи[82]и, соскочив перед воротами с коляски рикши, с такой же вот непосредственностью в едином порыве бросились вперёд. И теперь, спустя десять с лишним лет, здесь, в маленьком китайском городишке, они вдруг обнаружили в себе себя прежних и, переглянувшись, радостно засмеялись.
От Южных ворот до храма было недалеко.
Когда они поднимались по каменным ступеням, появился монах в бедных одеждах и пошёл проводить их. Монах объяснял на китайском что-то вроде того, что храм называется Шаньхуа, а также Наньсы, но они не прислушивались к его разъяснениям, а жадно осматривали постройки. Красота храма, представшая перед ними с высоких стен, вблизи всё более и более зримо раскрывала свои классические черты, свидетельствовавшие о том, что он был создан не позднее времён Ляо – Цзин[83]. Сложная конструкция опорного каркаса крыши переднего павильона таила в себе неисчерпаемый запас красоты и мощи, и, обводя вокруг взглядом, они цепенели от восхищения. В главном павильоне всё внутреннее пространство занимали многочисленные статуи Будды, древностью и великолепием не уступавшие архитектуре строения. Молодые люди осмотрели каждую, обилие прекрасного потрясло их столь глубоко, что, покидая храм, они, сражённые духом величия увиденного, могли лишь, подобно верующим, тихо склониться в молитве.
На улице их так и бросило друг к другу обменяться восхищением.
– Надо непременно рассказать об этом профессору Икэути из Императорского университета, он же будет с нами в Юньгане! Грандиозная вещь и сохранилась хорошо.
На территории храма никого не было. Как выжило это деревянное строение со времён Ляо – Цзин до наших дней посреди городского квартала, рядом с обычными жилыми домами, как осталось не тронутым огнём войны? Та сила, что создавала храм и статуи Будды, та сила, что, сродни традиции, неизменно оберегала это творение, – где кроется она здесь, в городе? Есть ли она в тех с виду туповатых добродушных людях, которые, подобно баранам, толпились на солнышке? Или их уже совсем ничто не связывает с ней? Погруженные в раздумья, молодые люди продолжали бродить по территории, осматривая всё вокруг. Потрясение не давало покоя.
В углу сада находилось колокольное помещение. Харуда решительно зашёл внутрь, резко отвёл назад специально закреплённое бревно и с силой ударил в большой висящий колокол, словно желая разнести его вдребезги. Тот издал величественный гул, заставивший Харуду в изумлении отпрянуть назад, и звуки его понеслись далеко вокруг по безмолвным улицам. Вошёл улыбающийся Сугимура и тоже, вложив всю силу своего тела, ударил в колокол. И снова тот послал вдаль торжественное звучание, поплывшее над крышами глинобитных домиков. Прибежал растерянный монах – тот, что сопровождал их к храму, – и, сведя рукава своего чёрного одеяния, стал настойчивой скороговоркой умолять их выйти. Друзья же были настолько ошеломлены увиденным, что удары в колокол нужны были им, чтоб прийти в себя, и они молча смотрели на жёлто-пыльные улицы, мысленно несясь вслед звучанию колокола.
А теперь, пока не зашло солнце, надо спешить в другой храм, в Хуаянь, о котором говорил монах. Схватили машину, погнали. Со стен Наньсы было видно, что этот храм находится на юго-западе города, а по пути выяснилось, что он совсем рядом с их жильём. Молодые люди делились друг с другом мыслями, не замечая дорожной тряски. Совершенное творение искусства, достойное наивысшей гордости, – почему же японцы все как один твердят, что в Датуне нечего смотреть? Пусть Наньсы лишён внешней эффектности дворцов Запретного города или Жэхэ, но ведь у японцев есть храм Хорюдзи, так должны же они со всей остротой ощутить величие здешних храмов! Чего стоят тогда прекрасные стихи Цугавы? Может, они просто фальшивы? Их переполняла досада на друзей – хороши, нечего сказать!
В храме Хуаянь тоже не было никого, кроме бедно одетого монаха, дающего разъяснения. Это деревянное сооружение относилось к тому же периоду, что и Наньсы, но было ещё больше и грандиознее. Величие главного павильона так ошеломило друзей, что, оказавшись перед ним, они ахнули совсем как дети. Внутри кессоны потолка были щедро декорированы. В Наньсы кессонов на потолках не было, видимо, здешние относились к более поздней эпохе. Осматривая хранившиеся в павильоне статуи пяти почитаемых Будд и многочисленные изображения восьми главных божеств, Харуда и Сугимура размышляли над тем, что раз этот храм совершенствовался и в более поздние времена (а здесь были камни с надписями, свидетельствовавшими о работах первого года династии Мин[84], девятого года Ваньли[85]), значит, тот дух и та сила, что создали, а затем хранили это прекрасное искусство, непременно должны хоть как-то проявиться в нынешних жителях.
Друзья никуда уже не спешили и могли оставаться здесь дольше, чем в Наньсы. Они внимательно разглядывали резные изображения Будд, по ходу обмениваясь впечатлениями – вот это более старое, вон то новее, – а сами не переставали думать: эта мощь, этот дух – живы ли они в ком-нибудь из тех, кого они видели бездельничающими на улицах города? Или же их обладатели покинули здешние края? Для ответа нужно было лучше знать местную жизнь… Перед одной из фигур богини Каннон[86]Сугимура внезапно смолк. Харуда тоже, словно по наитию, в оцепенении остановился.
У круглолицей Каннон были узкие глаза, большой приплюснутый нос; она улыбалась, чуть приоткрыв рот, обнажая белые зубы. Невысокого роста, округло-полнотелая – очертания её фигуры явственно ощущались даже под складками одежд. В плавных линиях её чуть приподнятой ладони, в её пальцах бежала живая кровь. Более того, на ней было ярко-красное одеяние. Казалось, перед друзьями в образе Каннон неожиданно явилась здесь, словно во вчерашнем сновидении, та молодая женщина в алых одеждах – танцующая, смеющаяся, поющая. Ошеломлённые, они смотрели не отрываясь. Здешний монах, очевидно, опасался за сохранность статуи, и она стояла так, что сквозь едва приоткрытую створку луч вечернего солнца наклонно проникал внутрь и легко ложился на правое плечо статуи. Возможно, из-за шалости этого луча все прочие фигуры исчезали из вида. А Каннон, подняв ладони и покачиваясь всем телом, начала танцевать и, выставляя напоказ в улыбке зубы, завлекала любоваться её танцем. И если б в это время не донёсся вдруг откуда-то чистый звук флейты, неизвестно, как долго стояли бы они тут словно вкопанные, созерцая этот танец.
– Здешние статуи Будды ненамного новее тех, что в Наньсы, – выдохнул Сугимура, а Харуда, скрывая смятение, спросил:
– Флейта звучит – это откуда?
А статуя Каннон уже опять торжественно стояла на своём месте среди прочих божеств. Друзья вышли наружу и прислушались к печальным, наполненным пронзительной грустью звукам. Они манили к себе.
Звуки доносились снизу. Монах любезно объяснил им, что там, внизу, Нижний Храм, и указал налево, но мелодия поднималась откуда-то с противоположной стороны. Сугимура и Харуда не задумываясь направились туда. Начали спускаться по узким каменным ступеням, круто идущим вниз, и тут звуки флейты вдруг прервались, и их сменила нелепая губная гармошка. Молодые люди в удивлении остановились. В невнятной мелодии с трудом угадывался японский патриотический марш. Снова пошли по лестнице. Отшагав сорок-пятьдесят ступенек, оказались позади нового длинного здания. Обогнув его, они попали на школьную спортивную площадку.
В углу, прямо на голой земле, сидели два мальчугана лет двенадцати-тринадцати; один из них старательно дул в губную гармошку, другой держал в руке китайскую флейту. Ноги сами понесли приятелей к ним. Остановившись метрах в двух, они стали с улыбкой наблюдать за детьми. Губная гармошка явно пыталась выводить патриотический марш, но получалось плохо, и мальчик даже раскраснелся от усердия. Никогда ещё они не сожалели так сильно, что не говорят по-китайски! Наконец мальчик с явной досадой опустил гармошку, а второй поднял флейту и заиграл. Несомненно, это была та самая, печалью отзывающаяся в сердце мелодия, которая донеслась до них наверху в храме, и Харуда с закрытыми глазами стоял и слушал, поражаясь удивительному исполнению. Но тут мальчик с губной гармошкой, не дожидаясь, когда замолчит флейта, словно отвергая эту печально-возвышенную музыку, тоже начал играть, сперва осторожно. Постепенно флейта и губная гармошка вступили в бурное состязание.
Харуда и Сугимура, не двигаясь, наблюдали. Занятия, видно, закончились, и вокруг собралось человек двадцать детей, судя по всему младшеклассников. Все аккуратные, в опрятной китайской одежде, в школьных форменных фуражках, похожих на японские армейские. Они тихонько стояли вокруг и, затаив дыхание, смотрели на двух японцев и на играющих мальчиков. Наконец тот, что с флейтой, словно рассердившись, внезапно бросил играть и, размахивая зажатым в руках инструментом, помчался в сторону Верхнего Храма, быстро и проворно, как зайчишка.
Всё ещё под впечатлением увиденного, друзья направились было к главным воротам. И тут им бросились в глаза лица собравшихся детей. Умные лица! Каждое, буквально каждое – лицо мыслящего человека. Друзья торжествующе обменялись взглядами: они нашли наконец то, что днём тщетно пытались обнаружить в жителях города. Дети подошли к мальчику с гармошкой и о чём-то наперебой тихонько зачирикали, а тот всё продолжал выводить бестолковый мотив. Из классной комнаты, выходящей окнами на площадку, раздавались шумные голоса, и Харуда с Сугимурой попутно заглянули туда.
Занятия закончились ещё не у всех, и тридцать-сорок младших школьников, вероятно из старшей группы, ждали следующего урока. Через невысокое окно был хорошо виден весь класс, в самом центре за столиком сидела единственная среди учеников девочка. У многих были открыты учебники. Молодые люди попытались разглядеть, что там, и тут же из класса к ним выскочило человек десять; дети окружили их и принялись показывать книжки. Прочитать китайский текст Сугимура и Харуда не могли, но по иллюстрациям с анатомическими схемами человека было ясно, что это учебники по естественным предметам. Да что там учебники – у собравшихся вокруг детей были живые, осмысленные лица! Воодушевление, которое при виде их испытали приятели, было сродни тому, что ощутили они, открыв для себя храм Наньсы. Неподалёку от главных ворот на японцев с холодной подозрительностью смотрел то ли учитель, то ли ассистент, но те продолжали стоять в окружении детей, жадно наблюдая за их жестами, за их лицами.
Вечером того же дня в китайском ресторанчике на встрече с японцами – «любителями литературы» Харуда вдруг с жаром заговорил об умных лицах китайских детей. Но его слушатели бесцеремонно расхохотались и заговорили наперебой: «Да их ум уже к юности сменяется тупостью!» Такой ответ был для Харуды неожиданностью и показался неубедительным; как бы совершенно не к месту он спросил: «А вы видели храм Наньсы?» Нет, не нашлось никого, кто побывал бы в Наньсы или в храме Хуаянь. Ну что ж, тогда их реакция совершенно естественна, успокоился Харуда. Он припомнил услышанное в штабе: впустив японскую армию за стены Датуна, китайцы смогли уберечь эти места от огня войны. И подумал: коль скоро в местных жителях уцелела природная мудрость, позволившая спасти от огня войны сокровища человечества – храмы Наньсы и Хуаянь, – значит, и мудрость в лицах китайских детей, как и пламя традиции, не может бесследно исчезнуть – никогда.
1938 г.
Nanji
Храм Наньсы
Т.Розанова, перевод на русский язык, 2002
ТАИНСТВО
Г-н ***
Есть дело, о котором я хотела поговорить с Вами хотя бы раз за эти почти десять лет, не оглядываясь на наши отношения старшей сестры и младшего брата, поговорить непременно, или я не успокоюсь. Не знаю, уж сколько раз я об этом думала.
Это не так-то легко – порой мне казалось, вот брошусь, схвачу Вас за шиворот и выплесну в лицо своё возмущение, а иначе не смогу успокоиться, а порой хотелось разрыдаться у Вас на коленях и выстроить перед Вами длинный ряд своих обид. Но всякий раз я останавливала себя: "Нет, пока живы родители…" Ведь то, о чём я должна была говорить, касалось веры, которой родители только и жили, и, поскольку они всегда ладили с Вами, я, естественно, себя сдерживала.
После смерти родителей я сказала себе, что наступило время дать выход своему гневу, но, подумав, поняла, что само моё желание решительно объясниться, в сущности, определялось мыслями о родителях и надеждой косвенно обличить Вас в отсутствии сыновней почтительности; теперь же, когда родителей больше нет, ожесточение покинуло мою душу и я отказалась от своего замысла, ведь сердить Вас уже не имеет смысла.
Ныне, когда и Вы идёте своим путём, и я следую моим убеждениям, стало ясно, что между нами не может быть взаимопонимания и глупо было бы укорять друг друга впустую, – так я думала, отчасти себя успокаивая, поскольку без родителей, оставаясь сестрой и братом, мы, в сущности, стали чужими друг другу. Я наконец-то обрела мир, ведь некому более испытывать неприятности из-за Ваших сочинений – можно просто не читать, что бы Вы там ни писали.
Однако вскоре пришёл день, положивший конец моей душевной безмятежности.
Совсем недавно я узнала, что Ёсио, в котором я привыкла видеть только ребёнка, запоем читает Ваши сочинения. Прошлой весной он перешёл в лицей высшей ступени и живёт в общежитии, и в том, что он читает Ваши книги, нет ничего удивительного. Но тогда я настолько растерялась, что всё потемнело у меня перед глазами, и даже теперь ещё я пребываю в совершенном замешательстве.
Ёсио – мой единственный сын, последнее оставшееся у меня сокровище. Что, если, читая Ваши писания, он увидит в превратном свете религиозную жизнь моего покойного мужа и моих родителей? Ведь в своих сочинениях Вы не раз клеймили жизнь в вере как зло! И это вовсе не надуманные страхи – прежде такой открытый и доверчивый взгляд сына в последнее время сделался иронически-колючим.
При жизни родителей я всё время мучилась от желания то ли открыто выразить Вам всё накопившееся против Вас возмущение, то ли искать помощи у старшего брата Сэйити, а Ёсио между тем всегда уважал вас.
– Можно я навещу дядюшку, не будет ли он презирать меня? – И всё расспрашивал о Вашей молодости. Вообразите сложность моего положения, я ведь не могла даже запретить ему посещать Вас. И вот теперь после долгих колебаний хочу просить, чтобы, пробежав глазами эти неумелые строки, Вы серьёзно задумались о сказанном и перестали прививать Ёсио ложные идеи.
Подумайте: за эти десять с лишним лет мы и встречались-то считанное количество раз – по случаю несчастья с родителями или поминальных служб, да и то по большей части это были ритуальные собрания, на которых и поговорить как следует невозможно.
Конечно, Вы с малых лет отдалились от нас и воспитывались в доме дедушки с бабушкой, так что мы по-настоящему не чувствовали себя сестрой и братом, да и любви родительской Вы не знали, не понимали их жизни и веры и потому-то при каждом удобном случае так невпопад и сурово обличали их перед всеми.
В своём намерении порицать веру Вы, по сути, осуждали религиозную администрацию и связанную с ней часть общины, до которых настоящему верующему нет никакого дела, о самой же вере – о сущности человека, о кроющейся в его душе тоске по вечному Вы, слепец, не имели никакого понятия, и знаете, мне даже жаль Вас.
Поэтому, не вдаваясь в пространные рассуждения о жизни и убеждениях родителей, я хочу с женской точки зрения рассказать хотя бы об исповедании нашей матери, чтобы Вы призадумались об этом. Но как это сделать, с чего начать?
…Может быть, с того, как мама принесла в жертву богам правый глаз?..
Это было, когда старший брат Сэйити-сан ходил в шестой, а я в пятый класс начальной школы, поздней весной, когда Вы были ещё в третьем классе, а Цурудзо-сан – во втором, и уже были младшие – Кадзуо-сан, Горо-сан и Цунэо-сан, а Киёко-сан ещё только должна была родиться. Шёл восьмой год после того, как из-за своей веры родители были вынуждены спешно покинуть родные места и поселиться на окраине захолустного городишка, среди выстроившихся в тени старого замка публичных домов.
Вы, должно быть, знаете этот участок на месте засыпанного шлаком бывшего замкового рва? Мрачная, сырая улица на недавнем пустыре, где обитали одни бедняки. Отец же в надежде дать свет этому кварталу бараков, где жили нищета и унижение, поселился там и стал проповедовать учение. Но среди местных жителей почти никто не обратился к вере, нас презирали и, когда мы ежевечерне собирались на службу, в комнату швыряли комья конского помёта и камни.
Когда я или кто-то из братьев и сестёр отправлялись в школу, то перед тем, как выйти на широкую улицу, должны были миновать переулок, по обеим сторонам которого тянулись дома свиданий. В утренние часы женщины с густо набелёнными лицами и шеями в затрапезном виде сидели в окнах второго этажа и с издевательскими приветствиями: "Эй, дитя Небесного Дракона, чадо Коромысла!"[87]– постоянно бросали в нас бумажные комки и мандариновую кожуру.
Да и в школе одноклассники постоянно тыкали пальцем: гляди-ка, в соломенных сандалиях! Смотри, смотри – вошь в голове! Э, да у ней и бэнто[88]нет! – и никто не хотел сидеть с нами за одной партой. Но тяжелее всего – сейчас мне даже удивительно это сознавать – было презрение женщин со второго этажа.
Я ведь умела твердить про себя тексты священных песнопений Кагура: "Храни спокойствие – Бог всё видит" – и верила, что в один прекрасный день Господь явится предо мной и примет меня к себе как своё возлюбленное чадо, а потому могла спокойно сносить издёвки однокашников, но бывали дни, когда становилось невмочь терпеть упорное презрение, которое эти женщины денно и нощно питали к моим родителям и к Богу.
По другую сторону дороги, метрах в четырёх от нашего дома, который состоял из двух примыкавших друг к другу строений: храмового, площадью примерно в четырнадцать дзё[89]и жилого барака из двух комнат в шесть и три дзё – находились общественные бани. Женщины эти в любое время по пути в бани, прижимая к груди большие умывальные тазики и вихляя задами, не упускали случая заглянуть в ворота храма и насмешливо пропеть:
– Продай рисовое поле, бог Коромысла!
Когда же я случайно сталкивалась с ними в банях, они, к моему стыду, касались пальцами моих грудей и шептали с отвратительным смешком:
– А у дочери Небесного Дракона груди-то растут! – что ужасно мучило меня. А если я, купив в станционной лавчонке оставшийся от дневной торговли рис, несла его домой в бамбуковой корзинке, они, насильно развернув мой узелок, насмехались:
– Скажи своему папаше, что Бог, посылающий такую трапезу, – умора, да и только! – и плевали в мой бесценный рис… Ну почему они такие злые, думала я со слезами. Мне трудно тогда было понять, что, поскольку в нашем учении порицалась распущенность и родители не жалели усилий, отговаривая женщин от торговли собственным телом, они, конечно, не могли не навлечь на себя гнев этих женщин. Наивно считая, что над нами издеваются из-за нашей бедности, я, стиснув зубы, молча терпела всё это.
А мы были бедны настолько, что это не передать словами. Пока отец, не в силах собрать паству в городке А., отправлялся на проповеди в далёкие районы Сосю, Босю и Осю[90], мама с шестью детьми на руках содержала храм, почти не имея возможности делать приношение священной трапезы на алтарь, и вдвоём с жившей вместе с нами женой другого проповедника кое-как добывала средства к пропитанию «переработкой бумаги».
Вы, вероятно, не знаете, что такое "переработанная бумага"? Это плотная туалетная бумага ручной выделки. Процесс её изготовления – невообразимо пыльная и тяжёлая работа. Уж я-то знаю это, поскольку занималась ею сызмальства.
У старьёвщика закупаются обрывки бумаги, тщательно отделяются от тряпья и волос, рвутся на мелкие кусочки, размачиваются в воде и растираются в каменной ступе до кашеобразного состояния. Этап от сортировки бумаги до растирания её в ступе – самый вредный для здоровья. Размякшую в воде бумагу мы набивали в полотняный мешок и несли на речушку, что протекала на задворках, чтобы там, топча её ногами, промывать в проточной воде. При этом холодными зимними утрами ноги замерзали до полного бесчувствия. На это уходил целый день. Затем, добавив в полученную массу клей бумажного дерева, её держат в баке и по одному листу вручную отцеживают на специальном фильтре. Когда готова стопка из нескольких сот листов, её на сутки помещают под каменный гнёт, чтобы отжать воду. Затем листы по одному отделяют от стопки и, наклеив с помощью щётки на растяжную доску, сушат на солнце. В зависимости от погоды на это уходит один или два дня. Просушив, листы отдирают от доски и складывают вместе, потом режут на куски определённого размера большим тесаком и, наконец, относят в бумажную лавку. Даже при хорошей погоде весь процесс изготовления занимал у нас несколько дней.