Текст книги "Умереть в Париже. Избранные произведения"
Автор книги: Кодзиро Сэридзава
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 32 страниц)
Такие мысли кружились в моей голове, пока я вглядывался в печальное лицо профессора. Ему, должно быть, оставалось ещё несколько лет до ухода на пенсию, но за последнее время он заметно поседел и полысел, его сутулая спина, согнувшаяся под тяжестью отданных науке лет, вызывала невольное почтение.
Я вдруг вспомнил, что и в Париже видел однажды на его лице такое же безнадёжно печальное выражение.
Это было пасмурным утром в самом начале осени. Я переводил и печатал на машинке текст своей статьи, как вдруг ко мне в дверь постучали и сказали, что меня спрашивает какой-то японец. Я спустился вниз и под единственным каштаном, который рос в углу нашего крошечного дворика, увидел Миямуру. На нём были выгоревший плащ и бесформенная коричневая шляпа, он стоял устало понурившись, словно странник, измученный дальней дорогой, и у меня невольно сжалось сердце: уж не заболел ли? – но, увидев меня, он смущённо улыбнулся и предложил:
– Если ты не очень занят, может, съездим куда-нибудь за город?
Я должен был как можно быстрее закончить статью, но у Миямуры был такой подавленный вид, что я решил принять его предложение. Помню, мы пошли по набережной в сторону Сен-Клу и пообедали в каком-то тихом ресторанчике на берегу Сены. Миямура был необычно молчалив, похоже, ему просто хотелось, чтобы кто-нибудь был рядом, но вдруг, вздохнув, он сказал, словно думая вслух:
– Мне всегда приходилось иметь дело с человеческим телом, и, кажется, я забыл, что у человека есть ещё и душа.
В то время я не обратил особого внимания на его слова, решив, что им овладела обычная для живущих в Париже японцев ностальгия. Но возможно, Миямура переживал тогда горе от утраты жены? Перенесясь мыслями в тот день, я посетовал, что по молодости лет ещё не умел читать в чужом сердце и не оказал другу поддержку, в которой тот, очевидно, нуждался, а потому, чтобы исправить положение, решил попросить прощения хотя бы теперь, спустя двадцать лет, и поспешно сказал:
– Мне очень стыдно, что я был столь невнимателен тогда, но я не знал о вашем горе…
– Да нет, что вы, – ответил профессор, – мы встретились с вами в Париже через несколько месяцев после того, как Синко скончалась.
Верно, и ему невольно вспомнился недолгий период нашего парижского знакомства, однако он поспешил вернуться к теме нашей нынешней беседы.
– По-видимому, когда Синко оказалась в санатории, единственным смыслом её жизни стал этот дневник. Прочтя его, я внезапно понял, что совсем не знал собственной жены. Я всегда был спокоен и уверен, что у нас нет друг от друга тайн, что, прожив вместе не один год, мы знаем друг о друге всё, и представьте себе моё удивление и мою печаль, когда я обнаружил, что, во-первых, жена многое скрывала от меня, а во-вторых, что в её глазах я был совершенно другим человеком, абсолютно непохожим на того, каким считал себя сам. Мне стало понятно, почему Синко просила меня не читать дневник, но, с другой стороны, во всём, ею написанном, не было ни слова лжи, она писала от чистого сердца, сердца, полного любви, желая передать нашей дочери, которую не могла воспитать сама, свои мысли, поделиться с ней своими надеждами, она ничего не выдумывала, а беспристрастно анализировала и оценивала свои поступки… Может быть, поэтому, прочитав дневник, я и сам невольно постарался взглянуть на себя со стороны и в результате стал другим человеком. Поэтому у меня есть основание надеяться, что она простила меня… И знаете, пока я читал и перечитывал её дневники, у меня возникла идея самому написать нечто подобное. Мне захотелось доверить бумаге всё, что накопилось в моём сердце, полном родительской любви, и я действительно сделал это, после чего почувствовал немалое облегчение.
– Ваши записки тоже в этом пакете?
– Нет, в конце концов я понял, что мой порыв был продиктован исключительно желанием оправдаться перед Синко. – И, снова неловко улыбнувшись, профессор продолжил свой рассказ: – Сургучом этот пакет был запечатан значительно позже. Когда, вернувшись в Японию, я снова решил жениться, то подумал, что, вводя в дом новую жену, должен ради неё избавиться от всего, связанного с прошлым, поэтому убрал все вещи, оставшиеся от Синко. А когда дошло до этих тетрадей, я никак не мог сообразить, что с ними делать. Хотел было даже сжечь их, но потом подумал, что нельзя так пренебрегать материнскими чувствами… В конце концов, запечатав пакет, я спрятал его в своей институтской лаборатории, подальше от глаз жены. И благополучно забыл о его существовании. И только когда Марико собралась выходить замуж и мы отправляли её вещи в дом мужа, жена вдруг сказала, что теперь её долг перед покойной матерью Марико может считаться выполненным. Тогда-то я впервые подумал о Синко… И, как ни странно, тут же вспомнил о её тетрадях и понял, что пришло время передать их Марико. Да, пожалуй, именно так всё и было. На следующий день я отправился в лабораторию, извлёк пакет из библиотеки и принёс домой. Мне пришло в голову, что неплохо было бы перечитать тетради, прежде чем отдавать их дочери, но стоило мне увидеть этот пакет, как в моей памяти всплыли, словно вырвавшись из тайников памяти, отдельные фразы из дневников жены, и мне стало страшно, я понял, что не смогу… И не только это. Я вдруг подумал, что чтение дневников может дурно повлиять на дочь и лучше вообще не отдавать их ей. Однако вот что странно, чем больше я утверждался в мысли не отдавать Марико тетради, тем чаще думал о Синко, она даже мне снилась… Ведь мы приехали в Европу, едва поженившись, оба не имели никакого жизненного опыта и слишком много страдали из-за этого… Да, скольких горьких минут можно было бы избежать, будь мы постарше… Имею ли я право лишать Марико возможности прочесть дневники матери? Имею ли право нарушить последнее желание покойной? Я совершенно измучился, думая об этом. Я пытаюсь оправдывать своё нежелание передавать дочери тетради заботой о её же благе, но это мало помогает…
Профессор говорил немного бессвязно, явно чувствуя себя неловко. Сняв очки, он протёр лоб носовым платком, словно стирая мрачные мысли, затем продолжил:
– Когда на свадебном банкете я увидел Марико в розовом вечернем платье, я просто остолбенел, мне показалось, что передо мной стоит молодая Синко. Она тоже очень любила этот цвет. Вскоре после нашего приезда в Париж нас пригласили на приём в посольство по случаю дня рождения императора – посол был старинным другом тестя… Тогда на Синко было почти такое же вечернее платье, как на Марико. Вспомнив об этом, я понял, что Синко вправе упрекать меня, ведь даже в день свадьбы нашей дочери я не выполнил её последнюю волю. Возможно, вам мои сомнения покажутся смешными. С одной стороны, я оправдывал себя тем, что все эти предосторожности необходимы для спокойствия и счастья Марико, с другой – терзался угрызениями совести, ведь в конечном счёте я веду себя как последний эгоист, думая прежде всего о том, чтобы не уронить себя в глазах дочери. Тут я увидел вас, и мне пришло в голову, что лучше всего дать прочесть эти записки вам и сделать так, как вы рассудите.
Меня тронуло это решительное признание. Не могу сказать, что я согласился выполнить его просьбу без всяких колебаний. Речь шла о тайнах частной жизни профессора, и я опасался, что, после того как прочту эти записки, у него будет ещё больше причин для терзаний. Так или иначе, я молча слушал, ни о чём не спрашивая. Я задал только один вопрос, ответ на него казался мне совершенно необходимым для того, чтобы принять решение.
– Значит, ваша дочь не знает о том, что её мать умерла?
– Знает. Ведь и её собственный брак вряд ли был бы возможен, не будь отец Синко знаком с господином Цукисиро.
"Что ж, это облегчает дело", – успокоился я, но профессор, словно прочитав мои мысли, счёл необходимым дать ещё некоторые объяснения.
– Марико ничего не рассказывала вам об этом? – улыбаясь, спросил он.
– Нет, не рассказывала. Хотя, как правило, японские девушки уже при второй встрече обязательно заводят разговор о своих личных делах и любят спрашивать совета, как им поступить в том или ином случае. Марико – исключение, она никогда не вела со мной таких разговоров, чем, признаться, приятно меня удивила. Но может быть, она просто не доверяет мне, считая, что ничего хорошего я посоветовать не могу? – добавил я, улыбнувшись, чтобы помочь профессору снять напряжение.
Он тоже улыбнулся и поведал мне, как открыл Марико правду о её настоящей матери.
– Я рассказал ей о её родной матери потому, что страшился будущего. Мне не хотелось, чтобы она услышала об этом от кого-нибудь другого, она могла превратно истолковать наше молчание, подумав, что мы умышленно скрываем от неё правду. С другой стороны, я считал, что лучше ей вообще не знать об этом или хотя бы узнать как можно позже… Но вот весной прошлого года, когда она окончила университет, я наконец отважился, позвал её к себе в кабинет и всё рассказал. Я долго готовился к этому разговору и решил, что, если она начнёт меня расспрашивать, расскажу ей всё без утайки, на случай же, если она попросит показать ей фотографию матери, заранее положил в ящик своего рабочего стола две фотографии Синко, которые раньше хранились у меня в библиотеке. Дочь сначала робела, наверное, потому, что я говорил слишком торжественно, потом, очевидно, ей стало скучно слушать, и она как бы между прочим прервала меня:
– Отец, если ты говоришь о покойной маме, то я о ней всё знаю.
А я-то боялся её слёз! Я был поражён, но моё удивление, похоже, только развеселило её.
– Я ведь и с дедушкой встречалась, – призналась она.
– Ты имеешь в виду дедушку Каидзиму?
– Да. На Новый год он приезжал в Токио и пригласил меня обедать. Только он мне не очень понравился.
Она говорила самым беззаботным тоном, но, едва я начал расспрашивать её, каким образом она познакомилась с Каидзимой, когда впервые узнала о своей настоящей матери, она вдруг замкнулась, и словно тучка набежала на её лицо.
– Знаешь, завтра у нас торжественный вечер, и я должна от имени всех выпускников произнести благодарственную речь учителям. Может быть, ты послушаешь, хорошо ли у меня получается? – И она начала поспешно произносить выученные наизусть фразы.
До боли отчётливо ощутив, что она просто пытается скрыть волнение, я, кивая, делал вид, будто внимательно слушаю её, и так, подыгрывая друг другу, мы сумели избежать столь важного для нас разговора. Но скажите, мог ли я настаивать, видя, что всякое упоминание о матери смущает её? Словом, мне так и не удалось… Знаете, иногда бывает, что люди бессознательно избегают говорить о том, что на самом деле их очень волнует.
– Может быть, Марико стоит прочесть и то, что написали вы? Разумеется, в случае, если мы решим передать ей тетради?..
– Вряд ли это возможно …
– Вы хотите сказать, что не сохранили свои записи?
– Нет, что вы, они по-прежнему лежат в моей библиотеке, просто в отличие от Синко я всё это время был рядом с дочерью, поэтому вряд ли она обнаружит там что-нибудь новое для себя.
– Тогда, может быть, вы разрешите мне взглянуть на записи после того, как я познакомлюсь с дневниками вашей жены?
– Простите, но мне бы не хотелось…
– Поймите, я прошу об этом вовсе не из досужего любопытства, чтение ваших записок помогло бы мне воссоздать более цельную картину, необходимую для того, чтобы прийти к тому или иному выводу. Ведь если я прочту только дневники вашей жены, я могу оказаться необъективным.
Беседуя, мы оба постепенно избавились от некоторой скованности и, совсем как бывало прежде, принялись дружески болтать о том о сём, перебрасываясь шутками. С годами разница в возрасте перестаёт ощущаться так обострённо, и человека на пять лет старше себя невольно начинаешь воспринимать как своего ровесника.
Профессор Миямура явно успокоился, словно сбросив с души тяжёлое бремя. Когда он собрался уходить, я, прощаясь с ним у порога, предложил проводить его до станции и, всунув ноги в гэта, вышел на улицу. Мне почему-то не хотелось с ним расставаться. Была середина ноября, прохладный воздух приятно освежал лицо, в небе висела яркая луна. Мы шли по аллее вниз по склону. Скоро впереди показались огни станции.
– Не пройтись ли нам ещё немного, – предложил профессор, – если, конечно, вы не против… В Париже мы так часто бродили вместе, а вернувшись домой, почти не встречаемся. Кажется, последний раз мы виделись двадцать лет назад. Странно, правда?
Похоже, теперь воспоминания о парижской жизни рождали в его душе нечто вроде ностальгической печали, а ведь там, в Париже, он, наоборот, всегда страдал от тоски по родине и часто говорил: "В Японии такая красивая, ясная осень, а здесь, в Париже, только и есть что лето да зима".
Как-то незаметно снова перейдя на ты, мы, совсем как бывало в молодые годы, болтали о том о сём: о годах, проведённых в Париже, о французской культуре, о нынешних французских проблемах. Когда, миновав шлагбаум, мы вышли к автобусной остановке, оказалось, что автобусы уже не ходят. Обрадовавшись, мы двинулись обратно к станции и, дойдя до неё, неохотно расстались, так и не успев наговориться.
Вернувшись домой, я поспешно поднялся в кабинет. Мне хотелось как можно скорее взглянуть на тетради. Тут же появилась сонная жена и стала приставать с расспросами, её интересовало, зачем приходил Миямура. Мне было не до неё, я почти насильно выставил её из кабинета, сказав, что профессор приходил по работе, и попросил приготовить мне чаю. Я собирался читать всю ночь напролёт.
Очень осторожно сняв с пакета сургучную печать, я обнаружил внутри три толстые голубые тетради. Мне показалось, что они попахивают каким-то лекарством, наверное, прежде чем запечатать, профессор по привычке продезинфицировал их. Тетради в глянцевых бледно-голубых обложках были мне очень хорошо знакомы, они всколыхнули в душе самые приятные воспоминания. Именно такими тетрадями с толстой, отличного качества бумагой пользовались обычно студенты парижских университетов. На тетрадях не было никаких надписей, только цифры – 1,2,3. Я открыл ту, на которой стояла цифра "1".
На первой странице по-мужски твёрдым почерком было написано: "Моей дочери. В этих тетрадях заключена моя нынешняя жизнь. Если мне повезёт и я вернусь в Японию живой, эти записи послужат мне памятью о днях моих страданий. Я готовлюсь к смерти каждый день, и как знать, может быть, за это судьба подарит мне чудесное исцеление? Но даже если чуда не произойдёт, я умру, ни о чём не сожалея, кроме разве что разлуки с моим ребёнком".
На следующей странице я обнаружил фотографию молодой женщины. Она была в вечернем платье с жемчужным ожерельем на шее. Скромное, застенчивое лицо, взгляд поражающих какой-то особой чистотой глаз устремлён куда-то вдаль. Несомненно, передо мной была мать Марико. Фотография немного выцвела, скорее всего, она была сделана в Париже, но не заметить сходства было невозможно – те же большие глаза, тот же нос…
С волнением я смотрел на портрет, представляя себе, что было на душе у этой женщины, когда она вклеивала свою фотографию в предназначенную для дочери тетрадь. Наверное, ей хотелось, чтобы та знала, как выглядела её мать, ей казалось, что одних записей будет мало, хотя она и была уверена, что сделала всё возможное, чтобы передать дочери свои мысли, свои надежды и желания – всё, что за долгие годы скопилось у неё на душе. Очевидно, она думала, что её муж вскоре снова женится и, может быть, постарается вычеркнуть образ матери из памяти дочери. И она заранее подготовилась к этому, надеялась, что дочь неожиданно обнаружит её фотографию и обрадуется. Что ж, можно считать это проявлением обычной женской слабости, хотя я склонен рассматривать подобную предусмотрительность как свидетельство страстной материнской любви. У меня было такое чувство, что Синко пристально глядит на меня с фотографии.
Я открыл тетрадь под номером 2. На первой странице тем же почерком было написано: "Как чудесна жизнь! Она чудесна хотя бы потому, что можно каждый день смотреть на это небо".
На следующей странице снова была вклеена фотография, на этот раз на ней были стоящие рядом Миямура и Синко. Приглядевшись, я заметил на заднем плане здание института Кюри. Наверное, их сфотографировал кто-нибудь из друзей. Фотография была сделана ранней весной, профессор был без пальто с хорошо знакомым мне чёрным портфелем в руке. Рядом с ним скромно стояла жена, тоже без пальто, но с белой меховой накидкой на плечах. На ней было короткое платье, какие носили после Первой мировой войны, оно, может быть, излишне обнажало ноги, но женщина была высокого роста, и платье ей очень шло. Профессор слегка улыбался, на лице его жены тоже застыло счастливое выражение. Возможно, фотографию сделали в тот день, когда Синко зашла за мужем на улицу Ульм. Глядя на эту фотографию, невозможно было удержаться от грустной улыбки – настолько явно было желание матери похвастаться перед дочерью своим счастьем.
Затем я открыл тетрадь под номером 3. На первой странице было написано всего несколько слов: "Господи, благодарю тебя, что был милостив ко мне…"
Невольно вздрогнув, я перевернул страницу. Похоже, что там раньше тоже была фотография, вырванная чьей-то безжалостной рукой. Чья это была фотография? Кто её вырвал? Сгорая от любопытства, я начал читать.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Мне и во сне не могло привидеться, что я стану вести дневник. Но когда я заболела и мы переехали в Клямар, единственным моим занятием стало переживать заново события моей короткой жизни.
Каждый день я выносила в крошечный садик за домом шезлонг, устраивалась в тени каштана и часами лежала там, глядя в небо и отдаваясь случайным мыслям, а поскольку думать о будущем мне в моём состоянии уже не было смысла, все эти мысли касались исключительно прошлого, я словно заново воссоздавала себя, перебирая в памяти то, что мне когда-либо пришлось перечувствовать или увидеть… Поэтому я и решила взяться за непривычную пальцам кисть и записывать всё, что всплывает в памяти, пусть эта тетрадь станет тайным зеркалом, в котором отразятся каждодневные движения моей души. Когда же я не смогу пользоваться этим зеркалом сама, я оставлю его на память своей дорогой девочке. Может быть, когда-нибудь она захочет сама заглянуть в это зеркало и увидит в нём меня, свою мать. Тогда она, наверное, попытается отыскать в этом зеркале мудрые наставления, в которых сосредоточился бы жизненный опыт её матери. Но увы, я не успела подготовить для неё никаких поучений, никаких мудрых советов, всё, что я могу, – это запечатлеть здесь без прикрас жизнь собственной души…
Итак, с чего начать? Несколько дней я колебалась и не могла ничего придумать. Хорошо быть писателем, они всегда знают, как и с чего начинать. Но, наверное, нужно много лет, чтобы всему этому научиться. А мне, увы, об этом и думать нечего… Начну с того, что так навязчиво стучится в моё сердце.
Мне кажется, моя жизнь началась с того дня, когда я вышла замуж за Миямуру. И получается, что я прожила на свете всего несколько лет. Я действительно так чувствую. Предыдущие двадцать лет кажутся мне совершенно пустыми, что-то вроде подготовки к настоящей жизни.
Сейчас мне вдруг с необыкновенной чёткостью вспоминается день, когда пароход "Хакусан-мару", на котором мы плыли во Францию, остановился в Сингапуре… Рядом с нашей каютой была каюта тридцатилетней японки, которая ехала вдвоём с сыном, пятилетним мальчиком смешанной японо-английской крови. Она, что совершенно нехарактерно для японок, была прекрасно сложена, элегантное европейское платье сидело на ней превосходно, походка была не хуже, чем у европейских женщин, плывущих на нашем корабле, и я, прогуливаясь по палубе, изо всех сил старалась идти так, как эта Хацуко Макдональд, – я впервые надела тогда европейское платье, туфли причиняли мне неимоверные мучения, но я терпела, старательно следила за своей походкой, смотрела на Хацуко снизу вверх и мечтала о том времени, когда стану такой, как она, и научусь ходить так же легко и непринуждённо, как европейские женщины.
Одно мне не нравилось в Хацуко: своего малыша она привязывала кожаным поводком к собственной талии и водила по палубе, словно собачонку. Может быть, так было безопаснее, но мне подобное обращение казалось довольно жестоким, особенно для японки, я часто снимала с мальчика этот поводок и гуляла с ним по палубе, держа за руку. В то утро меня разбудил крик именно этого ребёнка:
– Мама, это что, уже Европа?
В Шанхае мы не могли сойти на берег из-за бойкота, объявленного японским торговым судам, потом, как всегда бывает в это время года, испортилась погода, и в Гонконге никто не решился покинуть пароход из-за страшного ливня.
Однако в то утро, когда мы подплыли к Сингапуру, небо было безоблачным. Когда я отодвинула занавеску, в каюту ворвался ослепительно яркий свет, и у меня невольно вырвалось: "Наконец-то!" Миямура, тоже подошедший к иллюминатору, чтобы подышать свежим воздухом, выглянул наружу.
– Малыш прав, – улыбнувшись, сказал он, – мы уже в Европе.
Я, ещё не умытая, тоже выглянула в иллюминатор. Пейзаж и в самом деле был совершенно западным: море, от пронзительной синевы которого резало глаза, ярко-голубое небо, вдали – какие-то деревья и ряды домов европейского типа, тоже очень яркие: жёлтые, красные, синие… Освещённые ослепительными лучами солнца, они казались лакированными.
В лёгких летних одеждах мы поспешно выбежали на палубу и, наслаждаясь давно уже не баловавшим нас солнечным светом, смотрели на берег, сгорая от желания как можно быстрее ступить на твёрдую землю. Корабельный эконом заранее разделил нас на группы и организовал для желающих экскурсии в ботанический сад и в прочие достопримечательные места Сингапура. Мы тоже присоединились к одной из групп.
После завтрака надо было соблюсти ряд формальностей, необходимых для выхода на берег, что заняло неожиданно много времени. Пока мы занимались этим, моё внимание привлекли какие-то странные звуки, доносившиеся из-за борта. Это было что-то среднее между заунывным пением и стонами какого-то животного.
Оставив мужа заканчивать полагающиеся процедуры, я вышла на палубу и стала искать источник этих звуков. И нашла его довольно быстро – за бортом нашего парохода плотными рядами выстроились лодчонки, полные обнажённых ребятишек, вёсел у них не было, они гребли руками. С палубы казалось, что это скопище только что вылупившихся паучков. Дети тянули руки к палубе и истошно вопили, делая при этом такие жесты, будто бросают что-то в море.
Мне стало любопытно, и я принялась внимательно разглядывать ребятишек. Я всегда думала, что в южной части Тихого океана у людей более тёмная кожа, но эти дети ничем не отличались от японских, они были точно такие же, как те, которых я видела в рыбацких посёлках, когда в детстве проводила лето у моря. Я не понимала ни их криков, ни знаков, которые они делали руками, но мне почему-то стало ужасно грустно. Тут стоявший рядом со мной европеец в шлеме неожиданно бросил в море серебряную монетку. Сверкнув на солнце, она упала в море. И в следующее мгновение ребятишки, отталкивая друг друга, попрыгали в воду и принялись нырять, стараясь отыскать монетку. Как только кому-то это наконец удалось, все снова забрались в свои лодчонки и снова принялись кричать и жестикулировать. Мальчишка, которому удалось найти монету, гордо показал её стоящим на палубе и тут же засунул в рот. Ребятишки были проворны, как морские животные, они так ловко и легко управлялись с лодками, словно это были не лодки, а лыжи, всё происходящее очень напоминало цирковое представление.
Стоящие на палубе люди по примеру европейца в шлеме стали один за другим бросать в море серебряные и медные монетки. Извивающиеся, голые, скользкие тела кишели в воде, как караси в пруду, когда они бросаются за крошками от печенья, в этом зрелище было столько динамики, столько страсти, что, невольно захваченная им, я тоже извлекла из сумочки серебряную монетку и бросила её в море. Мне показалось, что неловко оставаться безучастным наблюдателем. Я уже собралась было бросить ещё одну монетку, как вдруг неизвестно откуда возникший муж схватил меня за руку.
– Прекрати! – крикнул он.
От его голоса повеяло таким холодом, что я содрогнулась, а оглянувшись, встретила – впервые со дня нашей свадьбы – полный ненависти взгляд и увидела сурово сжатые губы. Подумав, что его что-то рассердило, пока он оформлял наши документы, я ласково и озабоченно спросила:
– Что с тобой?
– Пойдём отсюда, – грубо сказал он и направился к противоположному борту. Не в силах понять, почему он сердится, я уныло поплелась за ним. Миямура стоял облокотившись на перила и, глядя на море, курил. Берега с этого места видно не было, впереди, насколько хватало взгляда, расстилалось пустынное море.
– Что с тобой? – снова спросила я.
– Я это ненавижу, запомни, пожалуйста, раз и навсегда. Нельзя унижать людей.
Муж говорил таким тоном, что я не удивилась бы, если бы он вдруг столкнул меня за борт. Он и раньше иногда сердился на меня, мог выговорить мне за что-то, но такие грубые слова я слышала от него впервые. Не понимая, чем провинилась, я вся сжалась от ужаса.
Мы отправились в это далёкое путешествие спустя несколько месяцев после свадьбы, так что его можно было бы считать свадебным, все наши друзья завидовали нам, и я жила как во сне, не помня себя от счастья. Я вышла замуж за Миямуру, почти не зная его, по рекомендации дядюшки Исидзаки, но за эти несколько месяцев успела убедиться в том, что он человек добрый и надёжный, и во всём доверяла ему. И когда там, в сингапурском порту, он неожиданно открылся мне совсем с другой стороны, я растерялась и почувствовала, как мои глаза наполняются слезами. Вытирая их, я ждала каких-нибудь объяснений, однако Миямура, попыхивая сигаретой, молчал и стоял с таким хмурым, так не идущим ему видом, что не подступишься.
Я хотела было улыбнуться и спросить его: "Почему ты злишься?" – но лицо словно окаменело и не подчинялось мне. Напряжённость, возникшая меж нами, не исчезла и тогда, когда эконом позвал нас на берег и мы всей группой отправились на экскурсию.
Моя память не сохранила почти ничего из того, что мы видели в Сингапуре. Кажется, мы ехали на машине по огромному ботаническому саду, который считался лучшим на Востоке, смотрели вверх на прекрасные, сулящие отдохновение кроны тропических деревьев, любовались пышными цветами. Потом бродили по залитым ослепительно ярким солнцем улицам, в облике которых восточное переплеталось с западным. Обедали в прекрасном, как дворец, отеле, окружённом кокосовыми пальмами.
Помнится, мы ели мороженое и необыкновенно вкусные, какие-то неземные фрукты. Но я была безучастна ко всем возникающим передо мной диковинам и лакомствам, думая всё время только об одном: почему муж так рассердился на меня? Эта мысль вертелась в моей голове подобно огромному колесу, лишая меня всех зрительных и вкусовых ощущений. Поэтому впечатления от Сингапура остались весьма смутные, хотя, казалось бы, им полагалось быть одними из самых ярких.
Незадолго до нашего прибытия в Сингапур, очевидно это было вскоре после Гонконга, мы с Хацуко Макдональд однажды вечером прогуливались по палубе, и она сказала мне странную вещь:
– Будьте осторожны. Я дважды плавала по Индийскому океану и пришла к выводу, что жёнам здесь не следует спускать глаз с мужей, особенно если они японцы.
– А что может случиться? – спросила я.
– Японские мужчины, как правило, дурно воспитаны, и если в течение многих дней не видят вокруг ничего, кроме океанских просторов, то от безделья впадают в тоску, совершенно перестают владеть собой и начинают вести себя как скоты.
Я тогда относилась к этой Хацуко с презрением, смешанным с брезгливостью. Поэтому решила, что её слова продиктованы исключительно желанием оправдать свой брак – мол, я вышла за англичанина потому, что слишком невысокого мнения о японских мужчинах. Я осуждала её настолько, что стыдилась даже своего дружеского тона. После того разговора я стала невольно избегать её. И тем не менее, во время экскурсии по Сингапуру я вдруг подумала, что, возможно, Хацуко была не так уж и не права, и не виноват ли в неожиданной раздражительности мужа Индийский океан? Я стала тайком приглядываться к нему, одновременно наблюдая и за другими мужчинами. Представляю себе, каким странным казалось ему моё поведение! После того как мы вернулись с экскурсии по Сингапуру, я тут же прошла в каюту и легла отдохнуть, но муж, несмотря на жару, захотел прогуляться по палубе и настаивал, чтобы я его сопровождала. Я очень устала и предпочла бы остаться наедине со своими печальными мыслями, но у Миямуры был слишком озабоченный вид, поэтому я послушалась. На палубе действительно было прохладнее и приятнее, чем в каюте. Выбрав тихое, продуваемое ветром местечко, Миямура поставил там два шезлонга и, устроив меня, лёг сам.
– Мне хочется, чтобы ты меня поняла, – сказал он. – Ты видела, как сегодня, когда мы ехали на машине, малайцы под палящим солнцем чинили дорогу? В этом шумном городе они и прочие азиаты роятся как мухи. Думаю, что и в Гонконге их не меньше. Многие не имеют крова и вынуждены в любую погоду оставаться на улице, я видел, как некоторые, свернувшись клубком, спали под стрехой чужих домов. Мне больно на это смотреть, тем более что для меня эти китайцы или малайцы всё равно что японцы. Потому-то я и вспылил, увидев, как ты, подражая европейцам, швыряешь деньги этим несчастным мальчишкам, которых никто и за людей не считает. Но пойми, я разозлился не на тебя, просто дал выход своему гневу, ни на кого в отдельности не направленному. Так что не сердись. Хорошо?
Миямура стал рассказывать мне о колониальной политике Запада, но я уже не могла, как прежде, с готовностью ловить каждое его слово. Я закрыла для него своё сердце. Он говорил, что в Гонконге полуголые, измученные люди спят, укрываясь от дождя под крышами и на лестницах банков и торговых компаний, что у них пустые глаза, как у потерявших хозяина домашних животных. Люди, у которых отняли всё, даже душу, словно трупы, валяются на улицах, издавая чудовищное зловоние. Причём у всех этих несчастных, хотя они и говорят на другом языке и одеты по-другому, точно такой же цвет лица и такое же телосложение, как у японцев. Да, это поразило даже меня.
Я ведь уже писала о том, что мальчишки, клянчившие монетки в сингапурском порту, абсолютно ничем не отличались от мальчишек из какого-нибудь японского рыбачьего посёлка. Но неужели только поэтому надо было так грубо кричать на меня, будто именно я, кинувшая детям деньги, была причиной несчастий всех этих людей! Не было ли другой причины, о которой он умалчивал?..