355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кнут Гамсун » Норвежская новелла XIX–XX веков » Текст книги (страница 8)
Норвежская новелла XIX–XX веков
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:45

Текст книги "Норвежская новелла XIX–XX веков"


Автор книги: Кнут Гамсун


Соавторы: Сигрид Унсет,Юнас Ли,Терье Стиген,Коре Холт,Артур Омре,Ангнар Мюкле,Александер Хьелланн,Кора Сандель,Ингер Хагеруп,Оскар Бротен
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)

Тогда она встала и босая пошла к двери. Но, взявшись уже за ручку, испугалась. Позавчерашний испуг все еще сидел в ней. Неужели опять ее ждет новое горе?

Она нагнулась и заглянула в щелку и увидала, что за столом сидит полуодетый Энок, накинув на плечи пальто. Она так удивилась, что все смотрела и не могла оторваться. Он разложил перед собой все бухгалтерские книги и подсчитывал что-то, водя пальцем по странице, складывал, потом повторял все сначала и, казалось, очень спешил.

Да что это он, с ума сошел, что ли? Занялся счетами среди ночи, когда ему и днем-то делать нечего. В последние дни он писем не получал, ни от кого вестей не было, чем же ему заниматься!

Она открыла дверь и сказала:

– Энок, родной мой, что это с тобой?

Энок не очень уверенно посмотрел на нее. Затем взгляд его молниеносно пробежал по каким-то бумагам, разложенным на столе, обратился опять к ней, и он ответил:

– Не спалось мне что-то. Вот я и взялся за счета. А кроме того, мне надо написать фирме Исаксен и Ко.

Но мадам Воге уже увидела, что перед ним лежит банковский счет Тобиаса, его страховка, его ценные бумаги – на них-то Энок и стрельнул взглядом. Она прямо-таки языка лишилась – такие мысли обрушились на нее, новые, неожиданные мысли.

Медленно, точно в растерянности, повернулась она к нему спиной, ушла в спальню и снова легла.

– Бумаги Тобиаса!.. Деньги Тобиаса…

У мадам Воге голова шла кругом.

Тобиас был застрахован на пятнадцать тысяч крон. Да в банке у него лежало семь или восемь тысяч. Да еще он был пайщиком в нескольких судах. Всего у него, должно быть, тысяч тридцать-сорок. И родному-то отцу эти деньги теперь спать не дают! Это когда сына в жалкой лодчонке носит где-то по волнам Северного моря! Не терпится, видишь ли, – встал и среди ночи считать пошел. Неужели он и взаправду уверен, что Тобиас утонул, и только ради нее делает вид, что не верит в это?

Она ворочалась в постели, а мысли все вспыхивали в голове и горели в темноте, точно искры ночного костра.

Нету больше Тобиаса!.. А Энок сидит там и подсчитывает, сколько денег получит в наследство!.. Вот почему он так спокойно принял несчастье! А вчера-то… огонь-то в глазах!.. Такой он ходил выпрямленный. Вон, значит, каким стал Энок… Надо же, до чего человек может измениться с годами!

Она услышала из своей комнаты, как он встал, потом – как он задвинул ящик, в котором хранились бухгалтерские книги. Он вошел к ней с лампой.

– Что с тобой, Ханна? Ты какая-то чудная.

– Тобиас, – прошептала она.

– Ничего, все будет хорошо.

Она так и уставилась на него: он говорит, а сам точно и не думает про Тобиаса.

Энок стал одеваться. Пристально глядя на свой ненадетый башмак, он сказал, словно про себя:

– Не спалось мне, понимаешь. А кроме того, надо было написать Исаксену.

Его спокойствие поразило ее. На минуту все точно притихло в душе. Может быть, зря она винит Энока. Ведь как он любил мальчика. Не так давно, не больше года тому назад, он сам при ней вспоминал синюю курточку с большими блестящими пуговицами! Нет, не может быть! Конечно же, он надеется, что мальчик спасся.

Но скоро она села в постели и обеими руками схватилась за голову. Не знала она, что и думать теперь об Эноке, о сыне. Она застонала.

Тогда Энок присел на кровать и долго ласково с ней говорил и утешал ее. И говорил он все по-доброму, по-хорошему, и она снова стала надеяться на спасение Тобиаса и поверила, что зря винила Энока.

III

Через два дня, встав утром с постели, мадам Воге надела черное платье, которое раньше служило ей для торжественных случаев. И лицо у нее было кроткое и спокойное, словно она сделала это по обдуманному решению.

Посмотрев на нее, Энок все понял, но ничего не сказал. Еще вчера, укладываясь спать, он бормотал ей, что, дескать, еще есть надежда и сын к ним вернется.

И вот она все-таки оделась в траур.

После завтрака он предложил, не пройтись ли погулять; она отказалась. Он долго с ней говорил, гладил по спине, хотел уговорить. Она сказала: «Не хочу» и посмотрела прямо в его суровое лицо.

Энок ушел один. Вернувшись, он увидел, что она без него плакала.

Потом пришел пастор Ланге из церкви при богадельне. У него были добрые голубые глаза, голова в серебряных сединах, такая же серебряная борода, венком обрамлявшая лицо от уха до уха, самое же лицо у него было гладко выбрито, с довольно крупными чертами, и на нем отражались вся кротость, мягкость и доброта, свойственные его душе.

Он сел и долго беседовал с Эноком и его женой о Тобиасе, которого он сам когда-то конфирмовал и тоже любил. Он уверен, что пока Тобиас носился в открытом море в шлюпке, он успел обратиться душою к богу; ибо Тобиас всегда отличался серьезностью, и это не могло не привести его в конце концов к богу.

Заплаканная мадам Воге отвернулась от него и посмотрела на Энока, словно ждала, что он сейчас скажет пастору, что Тобиас, наверно, спасся. Но Энок молчал и не глядел на нее.

А пастор продолжал:

– Родителям надо радоваться и благодарить бога за то, что он даровал Тобиасу несколько часов, чтобы обратиться к господу перед смертью. А кто знает, что было бы с его душой, если бы он был вырван из жизни внезапно. И если они теперь с открытым сердцем обратятся помыслами к господу, то он со временем превратит их великое горе в глубокую и бесконечную радость.

И снова мадам Воге повернулась и посмотрела на Энока. Но он глядел перед собой сурово и невозмутимо. С тех пор как пришел пастор, он еще не сказал ни слова.

Когда пастор встал и собрался уходить, Энок подошел к денежной шкатулке и открыл ее. Сухо и спокойно, словно бы речь шла о чем-то обыкновенном, он спросил:

– У вас, господин пастор, должно быть много безработных и больных среди прихожан?

– Еще бы! Больных и безработных всегда зимой много, а сейчас морозы нешуточные.

– Пожалуйста, возьмите сто крон и используйте их по своему усмотрению.

Энок стоял такой прямой, точно никогда его плечи не давило несчастье. Жена подняла на него глаза так, словно ей вдруг показалось, что это вовсе не Энок сейчас говорил. Она еще больше побледнела.

Волосы и борода его были белы, как заиндевелая стерня, зато голову он держал, как в молодости, и голос был звучный, округлый, как в давние времена. Глаза стали еще добрее и яснее, чем в молодости. Но под этой ясной добротой горело новое, чужое пламя.

Проводив пастора, они ничего не сказали друг другу. Лицо мадам Воге было так бледно, что как бы расплывалось.

Теперь она точно знала, что Энок поставил крест на сыне, раз стал тратить отложенные до его возвращения деньги. Отец давно уже поставил на сыне крест. Поставил еще тогда, когда прочел телеграмму. Он сразу понял, что для маленькой шлюпки среди Северного моря в сильное волнение, в шторм нет надежды на спасение. А она-то, дура блаженная, верила, когда Энок ее утешал, и надеялась. Сам-то Энок утешился деньгами и слез не лил. Неспроста был он с ней так ласков все эти дни. Деньги вернули ему молодость и силы.

Злость на мужа заслонила от нее даже горе. Мысль ее стала в воспоминаниях откапывать все новые доказательства того, как легко он пережил несчастье.

В эту ночь она слышала, что Энок все время ворочается в кровати, то заснет, то снова проснется. Во сне он все время бормотал о шхунах, фрахте, о деньгах, о Сигварте Кульстаде и Тобиасе. Он стал точно одержимый, и ей было страшно и горько. Один раз она его неласково разбудила:

– Ты все хлопочешь о шхунах и фрахте. По-моему, пора бы тебе и перестать.

Энок сразу понял, что означает такой голос, и со злостью спросил:

– Это почему же?

– Чего же тебе беспокоиться о шхунах и фрахте, когда ты получишь наследство после сына.

– А ты думала, я буду сидеть сложа руки и проедать его деньги?

– Теперь-то тебе не придется идти в нахлебники. Ты же этого боялся.

В голосе звучала ядовитая издевка.

Он привстал, опираясь на локти. Она увидела, как в темноте сверкают его глаза. Воинственный задор, упрямство чуть не лишили его дара речи, поэтому он заговорил запинаясь, отрывисто:

– Нет, я не буду сидеть на готовеньком! Это не по мне. Потому я и не оброс жиром, как ты. Теперь наконец я куплю первоклассную шхуну, и не придется мне больше зря тратить время и деньги на это старое корыто, на котором мне до сих пор приходилось плавать. Я им всем еще покажу – и Сигварту и всем остальным, они меня в старые дурни записали, а я им покажу, что я могу еще и шхуной командовать и заработаю не хуже любого шкипера. Я тебе покажу и Тобиасу покажу, что я не старая развалина, не старая калоша, как вы про меня решили. А насчет денег, которые я беру из наследства Тобиаса, так я вам их отдам, ты и дети все получите обратно – до копейки! Do you understand, madam?[5]5
  Вы понимаете, сударыня? (англ.).


[Закрыть]

Он рухнул в подушки и остался лежать навзничь. Она не ответила, потому что так перепугалась, так удивилась, что прямо языка лишилась. Но скоро он снова заговорил, не мог он молчать. Столько в нем всего накипело, что надо было выговориться.

Может, она решила, что он не замечает, что люди о нем думают? Он же не слепой, чтобы не видеть, как за последние десять лет и Йенсены в Гулле и Петерсены в Гамбурге стали избегать его, да и многие другие тоже, а все из-за того, что ему по бедности пришлось плавать на этом дырявом корыте, соглашаться на дальние рейсы. Со всех сторон к нему стали приставать с разными добрыми советами, что пора, мол, бросать море. Зато теперь уж, когда у него будет хорошая шхуна, придется им прикусить языки. Ого! Он их теперь посадит в калошу, утрет им всем носы. Она небось тоже заодно с ними решила, что он старик. А ты, матушка, попробуй, сладь со стариком-то!

И он закатился громким злым смехом.

Уж теперь-то, после стольких тяжелых лет, он наконец снова стал человеком. Ему еще только шестьдесят шесть лет, а он сам видал шкипера, который в восемьдесят вприпрыжку взбегал по сходням, – куда там молодым угнаться! А он что – хуже, что ли? Если надо будет, так он и на марс взберется. Пусть лучше она и не пробует ставить ему палки в колеса, потому что сказано: пойду в море – значит, пойду; а ты тут хоть лопни со злости. Так что имей в виду!

Он умолк. Она лежала с открытыми глазами. Она слышала, какая злость в нем клокочет. Злость кидала его с боку на бок, он все ворочался и не находил себе места. Иногда кипевшее в нем беспокойство подпирало, казалось, к самому горлу, и клокотало там, и заставляло его стонать, точно он вот-вот задохнется.

Уже утром он пробормотал:

– Прощаю Тобиасу, что он не уважал родного отца, хотя он-то, как моряк, должен был, кажется, понимать, с чего пошло мое невезение.

А на следующий день он опять был с ней ласков и добр, как все время с тех пор, как они прочитали телеграмму. Она старалась заглянуть в его глаза, когда ей казалось, что можно подглядеть за ним незаметно. Под добрым и ясным светом горело то новое, чужое, что она впервые заметила вчера.

Ему не удалось уговорить ее пойти с ним на прогулку. И он отправился один. Он купил красивый шотландский плед, зная, что она давно мечтала о таком, с тех пор как прожгла в старом дырку. Он и еще разных вещей накупил – дорогих, добротных, и все только для нее.

Да уж теперь-то она ясно видела, что он ожидает наследство. Уже не одну сотню крон истратил. Она знала, что он присматривает новую шхуну. Он стал писать письма – деловые, да и не только деловые. Написал Эмилии, пригласил ее со всей семьей на рождество, и сидел при этом за столом прямой, как свечка. С утра до ночи он был в движении, но это были размашистые, спокойные, размеренные движения. И огонь в глазах не гас ни на миг.

Когда он принес ей подарки, она приняла их без лишних слов, да и не чувствовала она никакой особой радости от его дорогих покупок. Получалось так, точно Тобиас принесен в жертву ради своих бедных родителей. Не сможет она жить в богатстве и роскоши на эти-то деньги.

Шли дни, и она понемногу свыкалась с мыслью, что Тобиас умер, привязывалась ко всем этим обновкам – к новым отрезам на платье, к пледу, к дорогому пальто. Как хозяйка она с гордостью смотрела на огромное рождественское жаркое.

Ей делалось грустно и радостно при мысли о том, что Эмилия с мужем и с обоими детьми приедет и проведет у них с Эноком рождественские праздники. Слава богу, что у нее еще много осталось детей. И эти ей, наверное, останутся. А бедняжке Тобиасу там, где он теперь, тоже хорошо. Уж наверно, для такого замечательного сына у господа найдется в раю местечко.

Накануне рождества она стала выходить с Эноком за покупками. Улицы кишели народом. В лавках – теснота. Кругом белый снег, славный морозец – все как и положено на рождество.

Люди на нее глядели. Почти все глядели на нее и на Энока, потому что весь город знал об их несчастье. В газетах об этом было написано, Вокруг она чувствовала любопытство, и жалость, и даже восхищение. Многие заговаривали с ней об ее великом горе; потому что все видели, как она горюет, – на ней ведь надето новое черное платье и черная вуаль на шляпе чуть не до колен.

Несколько раз она чувствовала, как вдруг сильно начинало биться сердце. Но не сразу понимала, что бьется оно от гордости и счастья. Все были так вежливы и предупредительны. Все вдруг стали вести себя с ней и с Эноком почти совсем как в прежние времена, и так уж ей это было приятно.

Тут она поняла, как много еще лет остается им с Эноком прожить в счастье и радости, в окружении детей и внуков, пользуясь почетом и уважением. У Энока будут удачные рейсы на первоклассной шхуне, он заработает много денег. А затем он уйдет на покой. Слава тебе господи, жизнь у них опять наладится, и все будет хорошо, а ведь сколько лет они этого дожидались. Удивительно только, что Энок, такой ласковый с нею, так резок и заносчив с другими, ведь люди-то к нему по-хорошему. Когда Сигварт Кульстад с ним поздоровался, он в ответ едва приподнял шляпу. А большей частью он просто поворачивался к людям спиной. Он по-прежнему не умеет правильно смотреть на жизнь, принимать ее такой, какая она есть, думает мадам Воге, а ведь теперь у него во всем удача.

Накануне рождества она присела отдохнуть после хождения по магазинам. Она только успела раздеться. Энок что-то писал в столовой. Едва увидев человека в форменной одежде, она почувствовала, как ее глубоко пронизал колючий страх: Тобиас жив!

Жив Тобиас, а для них с Эноком все опять пойдет как в прежние худые годы. А не то и хуже. Энок станет еще беднее, еще угрюмей.

Но этот укол был лишь предвестником огромной радости, которая заставила ее снова сесть, едва она успела вскрыть телеграмму и прочесть подпись: «Тобиас».

Не дочитав длинной телеграммы из Дувра, в которой говорилось, что он был спасен в тот же день, как пересел в шлюпку, и что парусник, который принял его людей и его самого на борт, отнесло к Англии, а потом шторм повернул в другую сторону и вынес их почти к самой Норвегии, но тут пришлось повернуть, так как шторм снова изменил свое направление, она только вскрикнула:

– Энок! Энок!

И когда он вышел из столовой:

– Он жив! Тобиас жив!

Но тут она вскочила со стула, потому что Энок сперва побледнел, а потом стал прямо-таки землистый с лица.

– Энок! – При виде его ей стало страшно.

– Чего орешь, старая! – Голос был жесткий и холодный, как кремень, он точно отталкивал ее. Затем Энок ушел из дому.

Вернулся он только к ночи.

Наутро он не встал с постели. Когда мадам Воге спросила, уж не заболел ли он, он ответил:

– Устал.

Больше она не добилась от него ни словечка.

Теперь она и сама стала дивиться, как это Энок так сразу вбил себе в голову, что Тобиас погиб. В море ведь чего только не бывает, как же Энок, такой бывалый моряк, не повременил хоронить Тобиаса. Теперь-то она точно знала, что не раз ей за это время приходило в голову – может быть, Тобиас все-таки жив! Но мысль эта, не успев явиться, исчезала.

Написали Эмилии, чтобы не приезжала.

Между рождеством и Новым годом наведался ненадолго Тобиас, а через несколько дней ушел в море на новом пароходе, который только что был куплен компанией. Мадам Воге с Тобиасом подолгу беседовали наедине. С отцом он говорил только о пустяках, Энок все больше полеживал в постели, бледный и молчаливый, – видать, ему нужен был покой.

Только после Нового года Энок встал. Теперь он еще больше пригнулся к земле, еще больше постарел, чем до наследства. Он совсем осунулся и похудел, как никогда. Он перестал говорить о следующем рейсе. Не спрашивал, откуда у жены берутся деньги на еду, на жизнь. Последние его сбережения разошлись в те две-три недели, что он был зажиточным человеком. Он ел и пил понемножку, но спасибо не говорил. Ходил на прогулку, иногда один, иногда с женой, и опирался на палку, но если за молом виднелась шхуна под парусами, он сразу поворачивал назад или усаживался на штабель досок с таким расчетом, чтобы не видеть ее. Мадам Воге была кротка и почти счастлива. Наконец-то он утихомирился. Больше он не думает о шхунах, фрахте, рейсах. А со временем, глядишь, и настроение у него поправится. А если не поправится, ей все равно надо радоваться. Конечно, они теперь живут в нахлебниках; но ведь не у кого-нибудь, а у Тобиаса, у сыночка… Вот и остается ей только сказать, что господь все устроил для них к лучшему.

По-прежнему она писала письма Тобиасу. Но Энок ни разу ни словечка ему не написал. И ни разу не попросил показать, что она там написала. Он даже привета не передавал сыну, а она не спрашивала, надо ли передавать, а просто сама передавала.

Ни разу Энок не вскрыл ни одного письма от Тобиаса. Если порой приходило письмо на имя Энока, говорил жене:

– Прочитай сама, – а зрение-то у него было хорошее.

Он и газет больше не читал – даже «Морские ведомости». Он курил, ходил взад-вперед, молчал, спал.

Болезнь уложила его на несколько дней в постель. А когда он поднялся и собрался погулять, пришлось жене отправляться в магазин за второй палкой. С тех пор он так и стал ходить с двумя палками. Частенько он теперь отдыхал в садике перед церковью, который был неподалеку от их дома. Настало лето, и в садике около хорошенькой белой церковки гулять было всего безопасней, особенно для калек вроде Энока.

Через год мадам Воге заметила, что он понемногу впадает в детство.

В ясные летние дни он сидел перед домом в крошечном палисадничке, что не больше обеденного стола, и выстругивал шхуны. Зимой или в ненастную погоду он их вырезывал дома; спальня понемногу превратилась в настоящую мастерскую.

Руки у него всегда были хорошие. Когда еще дети были маленькие, он во время своих рейсов тоже вырезывал кораблики с полной оснасткой, а вернувшись домой, дарил их мальчикам.

Теперь его дрожащие руки вновь принялись за ту же работу. И она хоть медленно, но все же подвигалась. Мысли и мечты его странно и прочно сплетались с этими мачтами, снастями, и когда шхуна была готова, то к спуску со стапеля все в ней было на месте, ничего не забыто.

И вот по мере того как он старился, его поделки все больше стали превращаться в большие корабли и с полным грузом или с балластом уплывали в те края, в которых он сам раньше бывал. И стал он теперь сам крупным судовладельцем и капитаном, он же был и судостроителем и приемщиком.

Он достиг всего, о чем мечтал в юности и в зрелые годы, всего, к чему стремился, и даже большего.

Удача все время ему сопутствовала, шхуны у него были быстрые и прочные, и все рейсы выходили скорыми. В хорошую погоду он выносил свои шхуны в садик. В остальное время они стояли в спальне. Если он возвращался из садика возле церкви, это означало, что он пришел взглянуть, не стоит ли на рейде вернувшаяся в порт шхуна.

Он подобрел и стал даже разговорчивей с тех пор, как сделался судовладельцем, с тех пор, как ему так везло, и он разбогател, и стал в городе первым человеком.

С Ханной он был терпелив, а Тобиасу давно все простил, – никак ему, бедняге, не удается осесть на суше, потому что не хватает денег, чтобы стать судовладельцем, приходится ему и летом и зимой плавать. Придется в конце концов помочь парню, поставить его на ноги.

Так в конце концов удалось старому шкиперу Эноку Воге избежать того, чего он всю жизнь больше всего страшился: быть нахлебником у родных детей.

Перевод И. Стребловой
Юхан Бойер
Одинокие

Он был маленьким белоголовым старичком. Во всей округе у него не было ни единой близкой души, хотя приехал он сюда лет двадцать назад. Служил он посыльным в богадельне, но слух и зрение у него совсем ослабели, а людей обычно раздражает, когда приходится надрывать горло, чтобы тебя услышали. Только начальница да служанки кричали ему в ухо с утра до ночи: «Сходи за почтой, Симен», «Спустись в подвал, затопи печь», «Сегодня старик один уезжает, понесешь его чемодан на станцию». Даже сидя в кухне за едой, он мгновенно вскакивал, когда к нему обращались с каким-нибудь наказом. Рабочий день его не длился от сих до сих, а был бесконечной вереницей поручений. Он носился как угорелый то туда, то сюда. Даже в рождественские вечера, когда в домах ярко горели огни, ему нередко приходилось отправляться за чем-нибудь на станцию. А когда он наконец оказывался в своей каморке, то бывал уже до того усталым, что ничем не мог заняться. Прежде чем лечь в постель, он сидел некоторое время сгорбясь и задумчиво глядя перед собой. Ему было о чем вспоминать. В памяти всплывали молодые годы в Вестланне, девушки, море, чайки, с криком носившиеся в небе, братья и сестры, которых было много в тесной отцовской избе. В те годы он хорошо видел и слышал. Он был молодой тогда.

Когда ему доводилось ходить по проезжей дороге, он старался держаться обочины – ведь он не мог слышать приближавшихся сзади машин. Он шел, одетый в тряпье, в сдвинутой набекрень выцветшей шапчонке, размахивая правой рукой, что-то напевая себе под нос, поглядывая по сторонам сквозь очки.

Сколько ему было лет? Шестьдесят? Или меньше? Никто его об этом не спрашивал. Каким ветром занесло его сюда, на восток? Это было известно только ему одному.

И вот в один прекрасный день он отказался от работы в богадельне. Почему? Жениться собрался.

Она была рослая костлявая женщина с седыми волосами и морщинистым лицом. Сызмальства батрачила она по крестьянским дворам. В молодые годы она, при всей своей невинности, все же обзавелась ребенком, но теперь об этом уже никто не помнил. Парень давно вырос, а несколько лет назад уехал в Америку. Она осталась одна на белом свете, и завтрашний день не сулил ей ничего хорошего. Впереди у нее было одно – работа на чужих людей. Но какие-то шиллинги она все же скопила про черный день и однажды бросила батрачить и купила себе хибарку под горой. Теперь она могла хоть целый день бездельничать, если бы захотела. Она стала наниматься поденно, ходила по людям, пекла хлебы, стирала, стряпала на свадьбах и на поминках. Но, точно полюбившаяся мелодия, постоянно жила в ее уме мысль о том, что завтра можно и не пойти на работу, коли не захочешь.

Она долго приглядывалась к одинокому бедолаге из богадельни, и в конце концов ей захотелось взять его под свою опеку.

Как-то она повстречалась с ним, когда он шел со станции с чемоданом на плече.

– День добрый! Ты небось меня знаешь?

– Ась?

– Знаешь, говорю, поди, меня?

– А то как же! Ясное дело, знаю!

– Слышь-ка, выпадает у тебя когда минутка свободная?

– А то как же! По ночам я вольная птица! – Он рассмеялся.

– Зашел бы ты ко мне кофейку попить? А?

– В воскресенье разве?

– Что ж, можно и в воскресенье.

Он пришел свежевыбритый, в самой лучшей своей одежде, стал в дверях, огляделся и заулыбался. Избушка была выскоблена дочиста, на вымытом полу разостланы ветки можжевельника, и дух от него шел приятный.

– А у тебя тут славно, – сказал он.

Они сидели около теплой печи, на столике был приготовлен кофе, и обоим было хорошо.

Она наклонилась к нему и крикнула.

– И не опостылело тебе надрываться в богадельне точно ломовой кляче?

– А то нет! Ясно, опостылело.

– А ты бросил бы да стал бы поденно наниматься. Работал бы, когда охота придет.

– А жить-то где я стану?

– Другое бы жилье приискал.

Он покачал головой:

– Не больно-то легко и найдешь!

– А то ко мне жить переходи.

– Ась?

– Ко мне, говорю, жить переходи! Одна ведь я как перст.

Он покачал головой и улыбнулся. Потом они долго сидели, глядя друг на друга.

– А можно?

– Чего ж нельзя? Дом-то мой!

Он посмотрел на свои старые, морщинистые руки, потом снова заулыбался.

Он приходил еще несколько раз, и она все приставала, чтобы он переехал к ней. Видно, мало ей было того, что у нее есть свой угол и что она сама себе хозяйка, ей еще нужно было о ком-то заботиться.

Кончилось тем, что они сговорились и вместе отправились к пастору в церковь. Свадьбы они не справляли, но когда вернулись домой и сели за столик, уставленный вкусной едой, он покачал головой и снова заулыбался.

– Чудно как-то, – сказал он.

– Что чудно? – громко спросила она.

– А что завтра на работу не идти.

– И мне не идти.

– Делать могу что вздумается.

– И я.

Она протянула ему руку, и они сидели молча, радуясь тому, что у обоих завтра свободный день.

Он тоже стал наниматься поденно – в страдную пору работал на полях, колол дрова у пастора и ленсмана, а если, случалось, неохота была идти, оставался дома и бил баклуши.

Она тоже время от времени подряжалась на поденную работу, а то сидела дома и вязала варежки или чулки на продажу деревенскому лавочнику. А еще шила Симену рубашки – он страх как нуждался в исподнем.

Но если его не бывало дома, она всегда находила время выйти ему навстречу под вечер, потому что долго ли было попасть под машину с его зрением и слухом! Она брала его за руку, и они вместе шли домой по обочине.

Она привыкла ходить по праздникам в церковь, но так как он не мог слышать ни пастора, ни звонаря, она оставалась с ним дома. Если она брала книгу почитать ему вслух, он придвигался к ней вплотную и слышал почти все.

У него были свои маленькие забавы. Он клал на подоконник дощечку с хлебными крошками, и птички, слетаясь, хлопотливо копошились на ней. Обоих стариков забавляла эта картина. Поодаль на березе жила чета воробьев, они в волнении носились взад-вперед, сердито щебетали, исходя завистью, но приближаться к избушке не решались. И это тоже забавляло стариков.

Но оба они, должно быть, чувствовали, что им все еще чего-то не хватает, и завели серого кудлатого щенка. Оба ласкали песика и гладили его, а она вдобавок брала его к себе на колени, точно ребенка, и старик, глядя на них, покачивал головой и улыбался.

Если им случалось отправиться на работу обоим, песик бежал следом, а когда пути их расходились, останавливался в нерешительности, не зная, за кем бежать. Кончалось тем, что он пускался вдогонку за нею. Время тянулось долго, пока она управлялась в доме, но песик находил себе занятие. То выбегал на дорогу поглядеть на прохожих, то гонял ворон, то играл с ребятишками. А среди дня она выходила к нему с каким-нибудь куском, и он гордо помахивал куцым хвостиком, ласкаясь к ней.

Год шел за годом, и, встречая Симена, люди замечали, что лицо его сияет довольством. Правда, жена его часто казалась хмурой, но не оттого, что была чем-то недовольна. Просто ее одолевали заботы о муже.

И вот однажды она не смогла подняться с постели. И вскоре умерла.

Проходя мимо лачуги под горой, люди замечали, что из трубы все время идет дым. Теперь нелегко было вытащить Симена на работу. С того дня, как похоронили жену, он неизменно сидел у печки, глядя в пол. Он снова погрузился в воспоминания, но теперь он вспоминал о ней.

Песик то и дело просился на двор, но, не найдя там хозяйки, снова просился в дом.

Симен часто ходил на кладбище, а однажды взял с собою скамеечку, чтобы можно было там посидеть. Он сидел часами, глядя на заказанную им табличку с именем жены. Песик лежал тут же, устремив взгляд вперед или вопросительно глядя на старика. Теперь он по ночам лежал у него на постели и часто принимался скулить, потому что и во сне непрестанно искал ту, которая куда-то пропала.

Пришла весна, и многие стали сажать на могилах цветы. Скоро Симен увидел, что кладбище запестрело яркими красками и стало похоже на большой сад, нарядный и благоухающий. Он тоже посадил цветы, чтобы украсить могилу, и теперь еще приятнее было сидеть тут на скамеечке. Потом наступила осень, а за ней зима, и если погода была не слишком ненастной, старик приходил на кладбище вместе с песиком, который не отставал от него ни на шаг.

А потом опять пришла весна, на кладбище снова запестрели, запахли цветы, но теперь он стал замечать вдали какую-то человеческую фигуру, которая тоже неизменно появлялась здесь. Он разглядел, что это была женщина, которая понурясь сидела на краю каменной ограды у одной из могил. Они заметили друг друга и стали раскланиваться, а однажды ему показалось, что она улыбается. И вот как-то он принес еще одну скамеечку, для нее, чтобы ей удобнее было сидеть.

Это было ей как маслом по сердцу. Он заметил, что у нее морщинистое лицо и седые волосы. Она, должно быть, в одних годах с ним.

– Вот спасибо! – сказала она. – Вот уж угодил ты мне!

– Ась?

– Чего?

– Что ты сказала?

– Очень, говорю, заботливый ты.

– Слышу я худо, – сказал он.

– И я тоже, – она придвинулась к нему поближе.

– Это муж твой тут лежит? – спросил он.

– Чего-чего?

Глянь-ка, и она тоже совсем глухая!

Он посмотрел на нее дружелюбно и протянул руку. Глухота точно породнила их.

– Ты один живешь? – громко спросила она.

– Один.

– И я тоже.

Он посидел немного около нее на скамеечке, а в другой раз она пришла посидеть около него. Они не так уж много разговаривали, но сидели, глядя друг на друга, и оба были довольны.

А однажды, когда он сидел в своей хибарке, песик вдруг вскочил и затявкал. Вошла она со свертком под мышкой.

– Я подумала, хорошо бы тебе кофейку выпить, – сказала она и смущенно улыбнулась.

Она развернула на столике сверток и вынула свежий хлеб и пакетик кофе.

– Найдется у тебя кофейник?

– А то как же!

Он пошел в кухню, налил воды в небольшой жестяной кофейник, поставил его на плиту и развел огонь. Вскоре они уселись за маленький столик и принялись есть и пить.

Он спросил, как ее зовут, и она ответила невпопад, что муж у нее был столяр и что прошлый год помер. И теперь ей очень одиноко, потому что родни у нее в здешних краях нет.

– Слышу я худо, – громко говорила она, – а вот глаза у меня еще хоть куда, далеко вижу.

– Гм! – сказал он и улыбнулся.

Она говорила, какой славный человек был ее муж, а он рассказывал, как много значила для него жена, и оба делали вид, что все слышат.

Она не могла пригласить его к себе домой, но сама часто навещала его и всегда приносила что-нибудь вкусное. Но им скоро надоело кричать друг другу, а говорить ему в самое ухо она стеснялась. И вот однажды она принесла с собою бумагу и карандаш и написала ему:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю