355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кнут Гамсун » Норвежская новелла XIX–XX веков » Текст книги (страница 2)
Норвежская новелла XIX–XX веков
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:45

Текст книги "Норвежская новелла XIX–XX веков"


Автор книги: Кнут Гамсун


Соавторы: Сигрид Унсет,Юнас Ли,Терье Стиген,Коре Холт,Артур Омре,Ангнар Мюкле,Александер Хьелланн,Кора Сандель,Ингер Хагеруп,Оскар Бротен
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)

Александер Хьелланн
Бальное настроение

По гладким мраморным ступеням она взошла свободно и легко, вознесенная лишь своей красотой и добротой. Она заняла место в залах у сильных мира сего, не заплатив за вход ни честью, ни добрым именем. И все же никто не мог сказать, откуда она; но шепотом поговаривали, что вышла она из самых низов.

Найденыш с парижской окраины, она проголодала все детство, живя среди порока и бедности, о которых имеют представление лишь те, кто знаком с ними по собственному опыту. Мы же, черпающие свои знания из книг и отчетов, должны прибегать к помощи фантазии, чтобы представить себе эти извечные язвы большого города; и тем не менее, быть может, самые страшные картины, которые воображение рисует нам, будут бледнее действительности.

И, в сущности, это было лишь вопросом времени – когда порок захватит ее, подобно тому как зубчатое колесо захватывает подошедшего чересчур близко к машине, и, промчав ее по кругу короткой жизни, в позоре и унижениях, с неумолимой точностью машины отбросит в угол, где она, неузнанная и неузнаваемая, закончит жалкое подобие человеческой жизни.

Но когда она четырнадцатилетней девчонкой перебегала одну из центральных улиц, ее «открыл», как это иногда случается, богатый человек с положением в обществе. Она спешила в темную заднюю комнату на улице Четырех Ветров, где работала у одной мадам, промышлявшей цветами для балов…

Богатого человека покорила не только ее необычная красота, но и ее движения, манеры и выражение лица с еще только формирующимися чертами, – все, казалось, свидетельствовало о том, что в ней идет борьба между добрым от природы нравом и начинающейся испорченностью. Склонный, как многие слишком богатые люди, к неожиданным причудам, он решил попытаться спасти несчастное дитя.

Заполучить ее было нетрудно: она была ничья. Ей дали имя и поместили в одну из лучших монастырских школ. Ее благодетель с радостью видел, как дурные ростки хирели и исчезали. У нее развился любезный, немножко вялый нрав, она приобрела безупречные, мягкие манеры и стала редкой красавицей.

Поэтому, когда она выросла, он женился на ней. Жили они в браке очень дружно и мирно. Несмотря на большую разницу в возрасте, он безгранично доверял ей, и она этого заслуживала.

Во Франции супруги живут не в такой близости друг к другу, как у нас, требовательность их поэтому не столь велика, а разочарования меньше.

Счастлива она не была, но была довольна. В ее натуре было чувство благодарности. Богатство ее не тяготило, напротив, оно нередко доставляло ей почти детскую радость. Однако об этом никто не подозревал: она держалась всегда уверенно и с достоинством. Подозревали только, что с ее происхождением не все ладно. Но поскольку никто ничего толком не знал, вопросы прекратились сами собой: в Париже многое другое занимает мысли людей.

Прошлое свое она забыла. Она забыла его, как мы забываем розы, шелковые ленты и пожелтевшие письма времен нашей юности, потому что никогда о них не думаем. Они лежат, запертые в ящике стола, который мы никогда не открываем. И все же, случись нам заглянуть в этот секретный ящик, мы сразу заметим, если пропала хоть одна из этих роз или самая крохотная ленточка. Ибо мы помним все в точности: воспоминания лежат там по-прежнему свежие – по-прежнему сладкие и по-прежнему горькие.

Так и она забыла свое прошлое: заперла его в ящик и выкинула ключ.

Но по ночам ее иногда мучили кошмары. Ей мерещилось, что старая ведьма, у которой она жила, трясет ее за плечо, чтобы выгнать в холодное утро к мадам, делавшей бальные цветы.

Тогда она рывком садилась в постели и в смертельном страхе вглядывалась в ночной мрак. Но потом нащупывала шелковое одеяло и мягкие подушки, ее пальцы скользили по богатым украшениям великолепной кровати. Сонные ангелочки медленно натягивали завесу сновидений, и она полной грудью наслаждалась этим удивительным, невыразимо блаженным чувством, которое охватывает нас, когда мы обнаруживаем, что скверный, гадкий сон был всего лишь сном.

Откинувшись на мягкие подушки экипажа

, она ехала на большой бал у русского посла. По мере приближения к цели экипаж замедлял ход, пока наконец не достиг вереницы карет, двигавшейся шагом.

На большой площади перед особняком, богато освещенным факелами и газовыми рожками, собралось множество народу. Не только гуляющие, которые остановились поглазеть, но по большей части рабочие, бродяги, бедные женщины и сомнительного вида дамы стояли плотной толпой по обе стороны вереницы экипажей. Веселые замечания и грубые остроты на вульгарнейшем парижском арго градом сыпались на изысканную публику.

Она услышала слова, которых ей не приходилось слышать уже много лет, и покраснела при мысли, что во всей этой колонне карет, возможно, лишь она одна понимает эти мерзкие выражения парижского дна.

Она принялась вглядываться в окружающие ее лица. Казалось, все они были ей знакомы. Она знала, что они думают, какие мысли бродят в этих тесных рядах голов, и мало-помалу на нее хлынул поток воспоминаний. Она противилась им изо всех сил, но сама не узнавала себя в этот вечер.

Значит, она не потеряла ключа к секретному ящику; нехотя она вынула его, и воспоминания завладели ею.

Она вспомнила, как, подростком, сама пожирала глазами богатых, нарядных дам, ехавших, на бал или в театр; как часто в горькой зависти лила слезы на те цветы, которые сама с таким трудом мастерила, чтобы украсить других. И сейчас она видела перед собой те же жадные глаза, ту же негасимую, ненавидящую зависть.

А эти мрачные, серьезные мужчины, окидывающие экипажи полупрезрительным, полуугрожающим взглядом, – она знала их всех.

Разве она сама, еще девочкой, не лежала в углу, прислушиваясь с широко раскрытыми глазами к их разговорам о том, как несправедливо устроена жизнь, о тирании богачей, о том, что рабочему достаточно протянуть руку, чтобы добиться своих прав?

Она знала, что они ненавидят все, начиная с откормленных лошадей и торжественно восседающих кучеров до блестящих, лакированных карет. Но всего более они ненавидят тех, кто сидит в этих каретах, ненасытных вампиров и этих дам, чьи украшения стоят больше, нежели каждый из них может заработать за всю свою трудовую жизнь.

Она сидела, наблюдая за вереницей экипажей, и в ее памяти всплыло иное воспоминание, полузабытый образ времен ее учения в монастырской школе.

Она вспомнила рассказ о фараоне, вознамерившемся преследовать иудеев через Красное море. Она увидела, как волны, которые она всегда представляла себе кроваво-красными, расступаются, как стены, перед египтянами.

И тут раздался глас Моисеев, он простер длань над водами, и волны Красного моря сомкнулись, поглотив фараона и все его колесницы.

Она знала, что стена, стоящая по обе стороны от нее, необузданнее и свирепее, нежели волны морские; она знала, что нужен лишь глас, новый Моисей, чтобы привести это людское море в движение, и тогда оно хлынет, сметая все на своем пути, затопляя своей кроваво-красной волной весь блеск богатства и власти.

Сердце ее колотилось, она дрожа забилась в угол кареты. Но причиной тому был не страх, а стыд: ей не хотелось, чтобы стоящие на улице увидели ее.

Впервые в жизни ее счастье представилось ей чем-то несправедливым, чем-то постыдным.

Разве ее место здесь, в мягком, элегантном экипаже, среди тиранов и кровопийц? Разве оно не там – в колышущейся массе, среди детей ненависти?

Полузабытые мысли и чувства подняли голову, словно хищные звери в клетках, проснувшиеся после долгого сна.

Она почувствовала себя в этой блестящей жизни чужой и бездомной и в какой-то сладкой муке вспомнила ужасные места, где прошло ее детство.

Она схватила свою дорогую кружевную шаль: ею овладела неудержимая потребность уничтожить, разорвать что-нибудь в клочья – и тут экипаж свернул в крытый подъезд особняка.

Слуга распахнул дверцу, и со своей благожелательной улыбкой на лице, спокойно, аристократически величаво она медленно вышла из экипажа.

К ней подлетело молодое атташеобразное существо, почувствовавшее себя счастливым, когда она взяла его под руку, пришедшее в еще больший восторг, когда увидело, как ему показалось, в ее глазах необычный блеск, и совсем уже вознесшееся на седьмое небо, когда почувствовало, что ее рука дрожит.

Преисполненный гордости и надежды, молодой человек повел ее с изысканной элегантностью по гладким мраморным ступеням.

– Скажите, очаровательница, что за милостивая фея положила вам в колыбельку такой удивительный подарок: ведь все в вас и вокруг вас изысканно-необычно. Вот даже и от цветка в ваших волосах исходит особое очарование, словно его увлажнила свежая утренняя роса. А когда вы танцуете, кажется, словно пол колышется, расступаясь перед вашими ногами.

Граф сам поразился своему длинному и удачному комплименту, ибо связно выражаться ему всегда было нелегко. И он ждал, что прелестная собеседница тоже выскажет свое одобрение.

Но его постигло разочарование. Собеседница, глядя на толпу и все еще подкатывающие экипажи, перегнулась через балюстраду балкона, на котором они после танца наслаждались вечерней прохладой. Казалось, она вовсе не заметила блестящего высказывания графа; напротив, он услышал, что она шепчет непонятное слово «фараон».

Он собрался было высказать свою обиду, но она обернулась, сделала шаг по направлению к залу, остановилась перед графом и взглянула на него большими удивительными глазами, каких он еще никогда не видел.

– Не думаю, граф, чтобы при моем рождении присутствовала милостивая фея, да едва ли и колыбелька была. Но говоря о моих цветах и моем танце, вы сделали благодаря вашей проницательности ценное открытие. Вот вам тайна свежей росы, смачивающей цветы: это слезы, граф, пролитые на них завистью и позором, разочарованием и раскаянием. И если вам кажется, что пол колышется у вас под ногами во время танца, то это оттого, что он дрожит от ненависти миллионов.

Она произнесла эти слова со своим всегдашним спокойствием и, отвесив любезный поклон, скрылась в зале.

…Граф в остолбенении не двинулся с места. Он окинул взглядом толпу. Зрелище это он нередко видал и раньше и отпустил за свою жизнь немало неудачных и малоудачных острот об этом многоглавом чудовище. Но лишь сейчас ему пришло на ум, что это чудовище, собственно говоря, самое неприятное соседство для дворца, какое только можно себе представить.

Незнакомые и неприятные мысли закружились в мозгу его сиятельства, и было нм там достаточно просторно. Граф совсем растерялся, и потребовалась целая полька, чтобы он пришел в себя.

Перевод В. Беркова
Торфяное болото

Высоко над вересковыми равнинами летел рассудительный старый ворон. Ему надо было пролететь много миль на запад, до самого моря, чтобы откопать на берегу свиное ушко, давно припрятанное на черный день. А теперь уже осень на исходе, и еды в обрез.

Если показался один ворон, значит, где-то рядом, присмотревшись, увидишь второго – так сказано у старика Брема. Однако тут вы ничего бы не высмотрели; рядом со старым рассудительным вороном никого не было – он так и летел один. Ко всему равнодушный, молча летел он вперед, и редкие взмахи могучих черных крыльев неуклонно несли его все дальше на запад сквозь густой, пропитанный влагой воздух.

Но в размеренном и неторопливом своем полете он острым взглядом окидывал раскинувшуюся внизу землю, и от этого зрелища старую птицу разбирала досада.

С каждым годом зеленые и желтые пятна все множились и расползались по земле, все больше и больше врезывалось их в вересковую пустыню, а вместе с ними вырастали все новые домишки под красными черепичными крышами, и над ними из приземистых печных труб подымался удушливый торфяной дым, – всюду дела рук человеческих, всюду человек.

А ведь помнится ему, что, когда он был молод – с тех пор, пожалуй, прошла не одна зима, – здесь было самое подходящее место для толкового семейного ворона: бескрайние просторы, поросшие вереском, уйма зайчишек и разной пернатой мелюзги, а на побережье гнездились гаги, которые несли крупные, вкусные яйца; словом – всяческих лакомств было сколько душе угодно.

А теперь здесь дома стоят тесно, желтеет жнивье, зеленеют луга, и до того стало голодно, что почтенному старому ворону приходится летать в этакую даль за несчастным свиным ушком.

Ох уж эти люди! Знает вас старик ворон!

Он вырос среди людей, да не каких-нибудь там простых, а среди самой что ни на есть знати. Детство и юность его прошли в большой пригородной усадьбе.

Зато если ему теперь случается пролетать над нею, он старается взлететь как можно выше, чтобы никто его не узнал. Если в саду показывалась женщина, он воображал, что это барышня с бантом в пудреных волосах, а это была ее дочь с вдовьим чепцом на совершенно седых буклях.

Хорошо ли ему жилось у знати? Ну, это как посмотреть. Ел он тогда досыта и многому у них выучился, а все-таки это был плен. В первые годы ему подрезали левое крыло, а потом он стал пленником под честное слово – «parole d’honneur», как выражался старый барин.

Но однажды он нарушил «parole d’honneur»: дело было весной, над садом пролетала молодая, черная как смоль ворониха.

Потом – когда, пожалуй, прошла уже не одна зима – он наведался в усадьбу. Но какие-то незнакомые мальчишки стали кидать в него камнями, а старого барина и барышни не оказалось дома.

«В город, видно, уехали», – подумал ворон и через некоторое время наведался еще раз. Однако встретил тот же прием.

Обидно стало почтенной старой птице – потому что к тому времени наш ворон успел уже состариться, – и с тех пор он пролетал над домом повыше. Он решил не знаться больше с людьми, пускай себе старый барин с барышней все глаза проглядят, запрокинув головы, – а в том, что они так и делают, ворон нисколько не сомневался.

Теперь он позабыл все, чему когда-то научился: перезабыл трудные французские слова, которым выучился в господских покоях, перезабыл и куда более понятные крепкие словечки, которым по своему почину научился в людской.

И только два человеческих слова удержалось у него в памяти, начало и конец всей позабытой премудрости. Порою в хорошем настроении он вдруг вспомнит и скажет: «Bonjour, madame!», а если разозлится, то гаркнет: «Черт побери!»

Редко взмахивая крыльями, он быстро и уверенно летел вперед в густом от влаги воздухе; уже показалась вдали белая кромка морского прибоя. Тут он заметил на земле обширную черную низину. Это было торфяное болото.

По холмам вокруг стояли дома, а в самой низине – она протянулась примерно на милю с лишним – не было никаких следов человека, по краям сушится сложенный горками торф, а посередине только кочки чернеют, да блестят между ними лужи.

«Bonjour, madame!» – прокричал старый ворон и закружил над болотом. И так славно ему тут показалось, что он неторопливо, осторожно спустился и уселся на пень, торчавший из болота.

Все тут напомнило ему былые дни – покой, безлюдье. Местами, где посуше, росли хилые кустики вереска, да там и сям стояли камышинки. Пушица уже отцвела, но кое-где на сухих стеблях еще колыхались метелки – почернелые и свалявшиеся под осенним дождем; зато повсюду была чудесная черная земля, мокрые комья, окруженные лужами, а из земли торчали старые кривые корни, которые в глубине переплелись, как спутанные рыбачьи сети.

Старый ворон прекрасно понимал, что видит перед собой. Когда-то здесь росли деревья, давно, когда он еще не родился.

Лес пропал. Ни веток, ни листвы – ничего не осталось; остались одни корни, перепутанные в глубине сырой, топкой почвы.

Зато теперь уже никаким переменам не бывать, так все и останется, тут уж и человек ничего не поделает, придется ему оставить все как есть.

Старая птица приосанилась. До крестьянских дворов отсюда далеко, какое уютное и укромное место среди бездонной трясины! Уцелело-таки кое-что от былого! Ворон пригладил клювом блестящие черные перья и несколько раз кряду проговорил: «Bonjour, madame!»

Но вот возле ближнего двора показались люди с лошадью и телегой. Следом вприпрыжку бежали двое мальчиков. Они съехали с холма и по петляющей между кочек тропке направились к середине болота.

«Ничего, скоро остановятся», – рассудил ворон.

Однако они все приближались и приближались: старая птица беспокойно завертела головой – странно, что они не побоялись так далеко заехать.

Наконец люди остановились, взяли топоры и заступы, и ворон увидел, что они хлопочут над большим корявым пнем, хотят его вытащить из земли.

«Ничего, скоро устанут и бросят», – рассудил ворон.

Но они все не бросали, а продолжали рубить топорами (таких острых топоров ворону еще никогда не приходилось видеть), а потом копали заступами, потом поднатужились и выворотили наконец толстенный пень из земли, и он опрокинулся вверх корнями.

Мальчуганам тем временем наскучило строить каналы от лужи к луже.

– Глянь-ка, какая воронища сидит! – сказал один.

Они насобирали камней и стали по кочкам осторожно подкрадываться к ворону.

Ворон отлично видел их. Но то, что он только что увидел, было пострашнее этих мальчишек. Для старины нынче и в болоте спасения нет.

Только что он увидел, как древние корни, старше самого старого ворона, которые так глубоко вросли в самую глубь бездонного болота, – как даже они не выдержали и уступили острым топорам.

И когда мальчишки приблизились настолько, что могли докинуть свои камни, ворон тяжко взмахнул крыльями и взлетел.

Но подымаясь в воздух и глядя сверху на занятых своею работой людей и на глупых мальчишек, которые, разинув рты и зажав в каждой руке по камню, смотрели ему вслед, почтенный старец вдруг совершенно потерял голову от злобы.

Как орел, он ринулся вниз на мальчишек, хлопанье огромных крыльев прямо над головой оглушило их, и тут он страшным голосом проорал: «Черт побери!»

Мальчишки завопили и попадали наземь. Когда они наконец решились приподнять от земли головы, вокруг было по-прежнему тихо и пустынно; далеко-далеко улетала к западу одинокая черная птица.

Всю жизнь, до самой смерти, они стояли на том, что среди черного болота им однажды явился нечистый, приняв облик громадной черной птицы с огненными глазами.

А ведь то был всего лишь старый ворон, который летел на запад, чтобы откопать давно припрятанное свиное ушко.

Перевод И. Стребловой
Арне Гарборг
Ларс из Лиа

Э, нет, не таков он, чтобы оседлать коня да тут же и ехать. Уж коли дело надо сделать – может статься, крыша на сеновале кое-где прохудилась, – так уж придется ему сперва поглядеть, что да как!

– Погляжу-ка сперва, – говорит он, Ларс из Лиа.

Вот он и глядит. Глядит долго и усердно. А как наглядится досыта, так и скажет себе самому:

– Да, видать, вскорости начинать помаленьку придется… Только сперва прикинуть надобно, что да как…

Стал он прикидывать. Прикидывал он, прикидывал, помаленьку так, год, а может, и два.

– М… э… а!..

Тут его зевота одолела.

– М-да! Надобно мне, видать, подумать вскорости про то, как… за дело приниматься, – говорит Ларс.

И теперь уж думает он, как за дело приниматься. Думает, думает, а там, глядишь, уж и поздно нынче за дело браться.

– Эх! Ох!

И снова давай зевать!

Так и мешкает он до другого года. Но теперь уж дольше терпеть нельзя, вот как! Стыд, да и только! Стал Ларс с силами собираться. И порешил, что теперь уж хоть кровь из носу, а он за дело возьмется.

– Пес я последний буду, коли не так! – ругается Ларс.

Потому как дольше-то тянуть нельзя. Дело, выходит, дрянь, этак сеновал вскорости вовсе сгниет. И сено не убрано, да коли дождь его из году в год мочит – оно, ясное дело, преет! Нет, так дальше не пойдет. Хозяйство – оно порядок любит, чтоб все исправно было. Порешит Ларс и отдыхает недели этак три. А куда торопиться? Всему свой черед, вот что!

Настал наконец тот понедельник, когда ему с утра за работу приниматься. Да вот незадача! Случилось тут, как на грех, что в то утро он проспал.

– Теперь уж, засуча рукава, не поработаешь! – позевывает он, проснувшись. – Экая досада, а ничего не попишешь. Работник из меня в такой день никудышный. Да разве наработаешь чего, пусть и с подмогой, коли рано не начнешь?

– Да! Да! – зевает он. – Ничего тут не поделаешь, придется, видать, до завтра отложить. Или еще на какой другой день. А не то вроде бы чудно выходит, вроде бы и ни к чему за большую работу, скажем, во вторник приниматься. Да и кто его знает, выйдет ли еще что из такой-то работы.

В четверг поднялся он в восемь утра; коли уж в долгий путь собрался, так вставай загодя.

– Ох!

Потягивается. Зевает. Натянул штаны и снова зевает – раз, другой. Подошел к окошку и глядит, какая на дворе погода.

– Гм!

Да и гляди не гляди, никогда ведь не узнаешь, какой погоды ждать. Неладно будет, коли узнаешь, какая нынче погода, когда уж за полдень перевалило. Ох, неладно! Куда как неладно! Уж вот нет так нет! Не-ет! А придется, видать, смелости набраться да за дело взяться. Уж коли он, Ларс из Лиа, встал да надумал раньше четырех дня за дело браться, так, черт его подери, не такой он человек, чтобы отступиться. Ни боже мой!

Обувает он один башмак. А потом и другой. И в окошко поглядывает. Чтобы он да вышел поглядеть, какая на дворе погода, – это уж дудки!

Теперь Ларсу надобно пойти кобылу обихаживать. А как напоил он ее, накормил, надобно и самому в избу пойти да заправиться, так-то! Пора уж, что правда, то правда. Коли ноги жидки, камни не поворочаешь. Надобно подкрепиться, вон что!

Наконец Ларс готов. Теперь и закурить не грех. Не годится за большую работу браться, коли не подымишь малость.

Выцарапывает он из кармана безрукавки крошки табака, достает из ножен складной нож. Освобождает себе местечко на столе, где можно табак покрошить. Садится к столу возле самой печки и принимается крошить табак. Набивает трубку. Берет щипцы и выискивает горящий уголек. Хочет трубку зажечь.

Да не тут-то было; видать, трубка засорилась. Хмыкает Ларс и давай трубкой об стол колотить. Потом встряхивает ее. Находит на полке толстую соломинку и трубку прочищает. Набивает трубку помаленьку и еще уголек вытаскивает. Ну, теперь дело пойдет.

– Пф, пф, пф… Все помехи да помехи – просто беда! И никак, это самое, без них… Пф, пф… а табачок добрый!

Посиживает он так и трубкой попыхивает; теперь пусть брюхо поработает. А сам искоса в окошко поглядывает: как оно там с погодой…

– Пф, пф, пф, пф…

А жена его, Горо, то выйдет из горницы, то снова войдет; рубашка на ней да юбка, а космы во все стороны торчат.

– Надежда нынче на погоду худая, – говорит она, – добра не будет, коли дождь польет.

– Пф, пф, да не-ет!

Вышла она из горницы. И снова вошла. Снует туда-сюда. Копошиться в шкафу стала, а шкаф-то старинный, диковинный, дедовских еще времен; где такой шкаф стоит, так об том доме, видно, в Библии сказано: «Господь пошлет, так и работать не надо». Потом хозяйка с котлом копошиться стала. К окошку подошла и во двор выглядывает; сдается ей, будто и вправду к непогоде идет.

– И чего ты затеял с этим сеновалом, дело-то не к спеху, – говорит она, – никуда он не сбежит; да и до осени еще далеко; а кому на погоду наплевать, тому она и досаждает. А уж чашечка-то кофейку для тебя завсегда есть, хочешь еще?

И наливает мужу кофейку. Вышла из горницы. И снова вошла. Стала возле печки копошиться. Сунула сухую щепку на растопку.

– Коли уж по правде говорить, так ты, Ларс, все из дому норовишь, а в доме-то никогда ничего не справишь. Не упомню, когда ты собирался обручи на бочку набить, мог бы нынче это сделать.

И уж так-то она, Горо, из-за этой бочки убивается, ну, чисто ума решилась.

– Пф, пф, у вас, у баб, одно вытье на уме, – говорит Ларс.

Через минуту вышел он из дому. Слышит Горо, что муж в сарай пошел. Немного погодя возвращается с молотком да с клещами, с ножом да с гвоздями.

– Тащи сюда бочку. А то, видать, покоя от тебя не будет, покуда ее не налажу.

Помчалась тут хозяйка за бочкой, да так прытко, будто кто ее крапивой стеганул.

Управился Ларс с бочкой, глядишь – время прошло, поздно уж нынче из дому на работу идти, все одно проку мало. Вот незадача! Жди теперь, какая завтра погода будет!

А на другое утро дождь льет. Потом, глядишь, и погода хорошая, да уже суббота. А что толку за большое дело в субботу приниматься!

В воскресенье Ларс отдыхает по всей совести; завтра надо за работу браться, то-то и оно.

Как бы не так! В понедельник утром вспомнил Ларс, что ему дозарезу надобно в усадьбе остаться да потолковать с Уппистюгунном о той овце, которую он собирался осенью сторговать; вот незадача, и угораздило же его такое дело запамятовать!

Поплелся Ларс к Уппистюгунну. Сидит там да тары-бары разводит – про погоду, да про Свейна Муанна, который тяжко занедужил, да еще про всякую всячину, знай уши развешивай; глядишь, и полдень миновал. Тут уж торопиться некуда и можно посудачить вволю.

Порешили они дело с овцой. И в сумерки Ларс домой вернулся.

– Вот незадача! Опять день прошел! – говорит Ларс из Лиа.

На другое утро идет он наконец к сеновалу работу справлять.

Откуда ни возьмись, вдруг на дороге двухколесная бричка появилась. Кого это нелегкая несет, а?

Черт меня подери, коли это не ленсман[2]2
  Полицейский чиновник.


[Закрыть]
. А с ним парни из усадьбы Утигард, какого черта…

Вылезает ленсман из брички и здоровается.

– Куда это ты, ленсман, нынче путь держишь?

– Да вон туда!

– А чего тебе там надо?

– Налог собрать!

– Эх, разрази меня гром! Как же я и это запамятовал! – говорит Ларс.

– Да ты это давным-давно запамятовал, – отвечает ленсман.

– Вот незадача! – бурчит себе под нос Ларс.

И в тот день не стал он в работу впрягаться.

На другое утро Ларс и вовсе голову потерял. «Теперь и подавно за работу браться нечего, все одно ничего не выйдет. Остается лишь пойти да узнать, не даст ли кто в долг – налог заплатить», – думает он.

– Вот ведь незадача! – бурчит себе под нос Ларс и чешет затылок. – Кажись, все было на мази, сеновал, почитай, был готов! А тут, нате, еще напасть!

И вдруг ему приходит на ум:

– Придется с сеновалом до осени повременить.

– А уж, – добавляет он, – коли снова какая помеха выйдет, брошу все, черт меня подери, и укачу в Америку!

Перевод Л. Брауде

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю