Текст книги "Мотылек"
Автор книги: Кэтрин Куксон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
– Они поссорились из-за этого.
– Ну, что же, это когда никогда, но должно было выплыть наружу, и лучше бы раньше, чем позже, у нее просто не хватало духа.
– Пегги, что тебе известно про Милли?
– Что я знаю про Милли? – Пегги села в кресло у изголовья кровати и сжала ладонями руку хозяйки. – Только то, что она настоящий лучик света в нашей жизни и без нее жизнь в нашем доме была бы серой и совсем безрадостной. Она наша тяжелая ноша, что и говорить, но все стоящее на этом свете тяжелая ноша. Сама жизнь – тяжелая ноша, сплошное сражение, борьба с первого же дня рождения. И жизнь не разбирает между богатыми и бедными, разве что Господь оделяет этим бедных более щедро, если ты понимаешь, что я имею в виду.
– Пегги, ты думаешь, что... что Милли не папина дочь и что поэтому-то он бывает такой?
– На первое мой ответ будет – не знаю, а на второй отвечу, что твой отец родился таким, и ничто не может его переделать, особенно, когда он напьется. Я видела, что делает вино с некоторыми людьми, они совершенно перерождаются. Но что касается хозяина, должна я тебе сказать, как я это вижу: алкоголь проявляет в нем то, что он есть. Он стал моим хозяином с тех пор, как умер его отец, а это случилось тридцать лет назад, но я так и не привязалась к нему, потому что никогда не могла безразлично относиться к низости. Я всегда благодарила Бога, что в тебе нет ничего от него и очень немного в мастере Арнольде и мастере Роланде. Но мастер Стенли унаследовал многое, и, хотя он пока что не пьет, все равно он сын своего отца, и в этом его слабость.
Агнес эта оценка их семьи не показалась странной, потому что Пегги фактически была для нее матерью, если не от природы, то духовно наверняка. Она в этом доме дольше любого из них. Она родилась в сторожке пятьдесят шесть лет назад и начала работать на кухне шестилетней девочкой. И Дейв Уотерз родился здесь же, в этом самом доме, его мать была кухаркой, а отец конюхом, и он вырос в комнатенке в конце коридора с помещениями для слуг. Он стал получать жалованье с восьми лет и получал шиллинг в неделю, несмотря на то что работал на конюшне с момента, как ребенком сделал первые шаги. В каком-то странном отношении это был их дом. Они вместе командовали хозяйством и всей прислугой и в лучшие времена, и сейчас, когда все так быстро покатилось под уклон, они продолжали вести дом, стараясь, так сказать, держать голову над водой, а потому она не видела ничего зазорного в своих отношениях с ними.
Доктор приехал через полтора часа. Он установил, что это был очень серьезный сердечный приступ, и прописал полный покой.
Внизу, в гостиной, он никак не прокомментировал отсутствие отца, но потом подозвал ее и Стенли.
– Ваша мать тяжело больна, – сказал он. – Если она перенесет эту ночь, то останется жить. Все зависит от ее внутренних сил и воли к жизни.
Агнес мысленно повторяла его слова «воля к жизни» и думала, что если это главное для ее выздоровления, то матери не выжить. Ибо теперь она осознала по-настоящему, какая гнетущая атмосфера безысходности такое долгое время затягивала и затягивала ее. Если бы она поняла это раньше, то отнесла бы к неизъяснимой тоске, которая проистекала из раздельного существования, которое вели ее мать и отец, сходясь вместе только ради того, чтобы принять гостей или нанести визит в другие дома и таким образом поддержать видимость семейного благополучия.
Но теперь ей стало понятно, что дело не столько в тоскливом существовании, сколько в том, что жизнь ее матери увядала без любви, и это убивало в ней жажду жизни: мать так долго не знала любви – от мужа, от сыновей, даже от нее самой, потому что она не чувствовала у матери такой потребности, скрывавшейся за чопорной, по всей видимости, эгоистической наружностью, эгоистической потому, что она не желала заниматься своей дочерью Миллисент и отказывалась нести какую-либо ответственность за нее, но теперь она знала, что для этого имелась причина и что во всем этом есть и ее немалая вина.
Проводив доктора, она вернулась в комнату матери, где оставалась Пегги. Стенли лег спать, сказав, чтобы она позвала его, если матери сделается хуже. Она хотела сказать, что хуже, чем сейчас, ей уже быть не может, хуже могла быть только смерть, но она не стала этого говорить, только кивнула, что он может идти спать. И еще раз повторила про себя, что Стенли – это отец, только в другом, молодом обличье.
Агнес провела эту долгую ночь неспокойно, то и дело просыпаясь. От сидения в кресле все тело сводило. Она открыла глаза и посмотрела на стоявшее по другую сторону кровати кресло. Оно было пусто. Наверное, Пегги пошла вниз приготовить питье. Она перевела взгляд на мать и вздрогнула, увидев, как у той задрожали веки. Агнес склонилась к ней и ласково позвала:
– Мама!
Кейт Торман открыла глаза, шевельнула губами, видно было, что она силится что-то сказать, но слова не выговаривались, и Агнес произнесла:
– С тобой все хорошо. Все хорошо, мамочка. – Она подвинула свое кресло поближе к кровати, опустившись в него, откинула с потного лба упавшую прядь волос и снова заметила, что мать пытается заговорить. Стараясь быть как можно ласковее, Агнес произнесла: – Не пытайся разговаривать, мамочка, тебе нужно отдыхать.
– Агнес, – выдохнула Кейт.
Что это было ее имя, Агнес скорее догадалась, чем услышала его, и она сказала:
– Да, мама?
– Мои...
– Пожалуйста, постарайся не разговаривать, мама.
– Мои ключи.
– Твои ключи. Тебе нужны твои ключи? Хорошо. Хорошо, я достану их.
Агнес знала, что мать держала ключи от ларца с драгоценностями в своем секретере, который стоял сбоку от окна, и, подойдя к нему, открыла верхний ящик и вынула из него связку ключей. На кольце были нанизаны четыре ключа, и, когда она вложила связку в руку матери, пальцы Кейт Торман скользнули по ней и остановились на самом маленьком. Затем, словно это был непосильно тяжелый груз, она уронила их на одеяло и, поглядев несколько секунд немигающими глазами в лицо Агнес, она промолвила:
– Тайничок... Секретный ящичек... бюро... ларчик в бюро.
То, что мать называла бюро, было письменным столом. Его изготовили лет пятьдесят тому назад, когда было модно устраивать тайнички во всевозможной мебели, но преимущественно в письменных столах. Действовавшая на пружинку кнопка находилась в маленьком ящичке с правой стороны. Как правило, она высвобождала узенькую планку в верхней части вертикальной стойки, планка как по волшебству откидывалась, и открывалось небольшое пространство с двумя одинаковыми ящичками.
Агнес было все известно о секретном ящичке, еще ребенком она много раз открывала и закрывала его. Она не помнила, сколько ей было лет, когда ей было сказано больше не притрагиваться к нему, так как державшая его пружинка ослабла и плохо держит. Она подошла к столу, нажала на кнопку и, как столько раз бывало в детстве, увидела, как верхняя часть ложной стенки откинулась, открыв взору секретное отделение. Средняя панель стенки сама имела собственную секретку, расположенную под ложным верхом. Стоило на нее нажать, как раскрывалась маленькая дверца. Агнес нажала на нее, дверца, как всегда, открылась, и она увидела стоявшую внутри перламутровую шкатулку. Вынув шкатулку, она хотела поднять крышку, но она не поддавалась, так как была заперта. Вот почему мать заговорила о ключе. Она быстро повернула ключик, открыла шкатулку и увидела внутри сложенными вдвое несколько листочков бумаги, они лежали сверху на конверте. Она быстро вынула их и, прежде чем вернуться к постели матери, нажав на кнопку, закрыла тайник.
Подойдя к кровати, она заметила, что мать крайне возбуждена, а когда она вложила письма ей в руку, та вытянула из пачки конверт.
Дрожащими пальцами она раскрыла конверт, перевернула конверт клапаном вниз, и на одеяло выкатилось кольцо. Мать старалась нащупать его, Агнес подобрала кольцо и подала матери. Та несколько мгновений смотрела на него, потом протянула руку, положила ладонь на руку дочери и сжала ее вместе с кольцом, пробормотав:
– Это тебе. Береги его, всегда береги его. Мне оно очень дорого. Но... сожги эти. Обещай, что сожжешь.
Только ее последние слова растаяли у нее на губах, как в дверь спальни раздался легкий стук, дверь тут же распахнулась, и Агнес поняла, что в комнату входит отец. Быстрым движением она сунула письма в промежуток между пуговицами халата, автоматически затянув поясок вокруг талии. Так что, когда отец оказался рядом с ней, она поднимала с постели пустую шкатулку.
Мать лежала теперь с закрытыми глазами, словно зная о присутствии мужа и не желая его видеть. Почувствовав что-то неладное, он взглянул на шкатулку и на кольцо, которое Агнес теперь держала между большим и указательным пальцами, и хриплым голосом спросил:
– Что это?
– Кольцо. Мать хочет отдать его мне.
Он протянул руку, взял у нее кольцо, и глаза у него сузились в щелочки. Очевидно, он видел кольцо впервые.
– Где оно было? Откуда ты его взяла?
– В ее... в ее ящике, – Агнес кивком показала на туалетный столик, – в этой шкатулке.
Он схватил шкатулку, перевернул ее дном вверх, потом отдал и шкатулку, и кольцо Агнес, а затем, тяжело посмотрев на нее, перевел взгляд на жену и спросил:
– Как она?
– Она очень больна. Доктор говорит, что ей... что ей нужен абсолютный покой.
– Она в сознании?
– Только что была. А так то приходит в себя, то снова теряет.
– Она сама виновата. Ты это знаешь, так ведь? – Агнес знала кое-что другое и поэтому не ответила ни слова, только посмотрела ему прямо в лицо. Он отвернулся и, выходя из комнаты, бросил: – Сообщи мне, когда еще раз придет доктор.
Она крепко прижала руки к груди и почувствовала, как зашуршала под ними бумага, потом посмотрела на мать, она дышала с большим трудом. Она было хотела вынуть письма из-за пазухи, как дверь снова отворилась и в комнату вошли Пегги с Руфи. Руфи Уотерз фигурой пошла в мать, у нее было короткое полноватое тело и простоватое лицо, часто улыбчивое, мать же ее по большей части пребывала в состоянии безмятежного покоя, за которым скрывались многие особенности ее характера.
Пегги подошла к хозяйке и склонилась над ней, а Руфи, глянув на Агнес, проговорила:
– На вас лица нет, вы так устали, идите умойтесь и оденьтесь. Магги приготовила вам завтрак, он на подносе в маленькой столовой, там вас никто не побеспокоит, и камин так уютно горит. Кто бы только мог подумать, что только вчера солнце грело вовсю, а сегодня все замерзло.
Агнес кивнула Руфи, потом посмотрела на Пегги и сказала:
– Если... если будет что-то новое, сразу идите за мной, хорошо?
– Обязательно. Идите, идите. Как сказала Руфи, идите поешьте, потому что, как мне думается, нас ждет долгий день, а за ним еще долгая ночь.
– А как же ты?
– По-моему, я большую часть ночи продремала.
Она посмотрела на шкатулку в руках Агнес, но ничего не сказала, и Агнес вышла из комнаты, прижимая шкатулку к груди.
Оказавшись у себя в комнате, она положила кольцо на поднос, стоявший на туалетном столике, потом присела на край кровати и только тогда вытащила письма. Держа их на вытянутой руке, она стала их рассматривать. «Сожги их», велела ей мать, и она так и сделает, но сначала прочитает, так как чувствует, что узнает из них правду о рождении Миллисент.
Сначала она открыла и прочитала то, которое лежало в конверте, и первая же строчка заставила ее широко открыть глаза и рот.
«Любимая, любимая, я помню, что мы дали слово не писать друг другу, но я не могу покинуть страну и тебя, не сказав последнего слова. Я не перестаю повторять себе: почему это должно было произойти таким образом? Слишком поздно, восемь лет – это слишком поздно для нас обоих. Какой же циник подстроил все так, чтобы мы поженились на одной и той же неделе и в церквах всего в какой-то миле друг от друга и семь с половиной лет не видели лица друг друга? Но в тот же момент, когда мы увидели друг друга, мы поняли, что судьба сыграла с нами злую шутку, смешав все карты нашей жизни.
Возможно, любимая, мне не суждено больше взглянуть в твое лицо, но оно стоит перед моими глазами, как будто я рядом с тобой, каждый момент, пока я бодрствую, и я мысленно сжимаю его своими ладонями. Я ни разу за прошедшие недели не почувствовал ненависти к слову долг: долг перед своим королем и своей страной, долг перед родителями... долг перед семьей. О, этот последний долг, долг, который обрекает нас жить скованными тяжкими цепями! Возможно, это и хорошо, что мы не желторотые юнцы, иначе могли бы очертя голову, не думая о других, бросить все и вся. Но даже, несмотря на это, я не единожды был готов поступить именно так. И все же я не заставил тебя пройти это страшное испытание, может быть, потому, что видел твоих детей и вспомнил своих собственных.
Я вкладываю это в письмо твоей преданной Пегги. Чувствую, что обязан ей многим. Она понимала все и во всем помогала. Эта женщина, прислуга, простолюдинка, была для нас ближе, чем многие из нашей родни. Пока у тебя, моя дорогая, есть она, у тебя нет нужды в иных друзьях.
Сейчас я уезжаю в Саутгемптон. Мы отчаливаем в шесть утра. До свиданья, моя самая дорогая. Впереди у меня одна долгая ночь, и, когда наступит рассвет, мы увидимся вновь. Я в этом не сомневаюсь.
Твой навсегда,
и только твой,
Ланс».
Агнес уронила письмо на стопку других, лежавших у нее на коленях, закрыла лицо руками и сидела, раскачиваясь из стороны в сторону. О, боже мой, быть настолько любимой, пусть на короткое мгновение, хоть на один день, даже на час, чтобы был человек, который скажет тебе слова, которые тот человек говорил твоей матери и наверняка повторял нескончаемое число раз за то короткое время, что им удалось быть вместе. Должно быть, их любовь походила на всепоглощающее пламя. О, как ей хотелось, чтобы такое же пламя поглотило и ее. Но самое близкое к пламени, что получалось у Джеймса, было «моя дорогая Агнес», и очень часто «моя дорогая» звучало как легкий укор. Она открыла глаза, уронила руки на колени и посмотрела в сторону двери, теперь уже трезво думая о том, что, может быть, мама лежит сейчас, умирая, но, по крайней мере, она познала настоящую жизнь.
Взяв из кипы бумаг на коленях один из сложенных листочков, она распрямила его и принялась читать:
«Мой самый дорогой, мне пришлось уничтожить дневник, хранить его было слишком рискованно. Но я должна поговорить с тобой, и я могу разговаривать с тобой так, как я, наверное, не сумела бы, если бы мы были вместе. Прошлой ночью ко мне в постель приходил Реджинальд, я ему не сопротивлялась, хотя все мое тело сжалось в комок, но его присутствие дало мне алиби, в котором я так нуждаюсь сейчас, потому что я ношу ребенка, Ланс, нашего ребенка. Мне плохо, и мне так одиноко. О, сердце мое, в этот миг я хочу умереть».
На этом письмо обрывалось. На следующем, как и на предыдущем, даты проставлено не было. Оно начиналось так:
«Сегодня Миллисент исполняется три года. Она красивый и веселый ребенок, но такая маленькая, настоящий маленький эльф. У нее твои глаза, так почему же я не люблю ее, как следовало бы? Я намеренно не носилась с ней, пока она была младенцем, чтобы не вызвать у Реджинальда подозрений, почему я отношусь к ней иначе, чем к первым четырем, а я, как признавалась тебе, никогда не хотела детей. Наверное, я эгоистична: просто мне хотелось, чтобы меня любили, а меня не любили до тех пор, пока я не встретила тебя. Я живу воспоминаниями о наших ночах, но они постепенно блекнут и растворяются, как стирается в памяти твое лицо. Почему только я не настояла, чтобы иметь твое фото?
Я кое-что узнаю о тебе от семейства Морли. Джордж Морли говорит, что ты становишься знаменитым. Он также сказал мне, что твоя жена родила еще одного ребенка, это больно отозвалось в моем сердце, но в то же время я все понимаю».
И это письмо оказалось незаконченным. Следующее было написано на три года раньше. Оно начиналось так:
«У тебя есть дочь, мой самый дорогой. Утверждают, что она недоношенный ребенок. Доктор Миллер подтвердил мнение Пегги. Интересно, что он знает? Человек он добрый. Ребенка окрестят Миллисент, по тете Реджинальда. Он считает, что это принесет свои плоды. Он ничего не делает просто так. Ребенку две недели, и я сегодня в первый раз встала с постели.
Я опустошена во всех отношениях. Обними меня, любимый, обними, протяни ко мне руки, я так одинока. И прости меня, прости меня за прошлую ночь. Я взмолилась, что лучше бы я не встретила тебя, потому что до этого моя жизнь все-таки была сносной, хотя бы сносной, но луч света, которым ты озарил мое существование, раскрыл мне глаза на тусклую темень, в которой я проводила свои дни.
О, Ланс, Ланс».
Агнес не сразу взялась за последний листочек. Она заметила, что в свое время его смяли, похоже, смяли в кулаке, а потом снова разгладили. Она начала читать, и по щекам потекли слезы, а внутри она испытывала такое же чувство скорби и безмерной печали, которые испытывала ее мать, ту агонию, что переживала она, когда писала слова, которыми начиналось письмо:
«Ты мертв. Тебя уже три месяца нет в живых, а я не знала. Мне об этом ничто не говорило. Твое лицо все еще стояло передо мной, как смутное пятно, до прошлого вечера, когда на ужине у Уэлдингдов кто-то обмолвился об этом, сказав, что вот, мол, какой печальный конец такой блестящей карьеры. Как странно, сказали они, что такой солдат, как он, умер от лихорадки, а не в бою. И тогда я впервые снова увидела твое лицо совершенно отчетливо и ясно. Оно встало передо мной из блюда с остатками косточек индейки, которое убирал со стола дворецкий, мне почудилось, что ты поднялся над его головой, как только он сделал шаг к буфету. Потом я услышала, как кто-то сказал: «Какая жалость!» Должно быть, я упала в обморок. Я не знаю, что подумал тогда Реджинальд, но по приезде домой он ничего не сказал. Возможно, он ведет некую игру, так как почти полностью зависит от того небольшого дохода, который оставила мне тетя Джесс и который позволяет мне поддерживать дом и, конечно же, позволяет ему содержать свою любовницу в Ньюкасле. Я так благодарна ей, она долгое время была моим сердечным другом, а потом помогла несколько лет не пускать его в мою постель. Но то, что она по-прежнему заставляет его платить за свои удовольствия, мне очень хорошо известно, потому что мы ведем нищенский образ жизни по сравнению с нашими друзьями.
Зачем я это пишу? Тебя нет, а я как окаменела. Сейчас я даже не испытываю скорби или печали. Что такое со мной? Не помешалась ли я, подобно нашей дочери? Потому что Миллисент помешанная, она такая неестественная, ненастоящая. Ей семь лет, а она не умеет ни читать, ни писать. Единственное, что увлекает ее, это, словно заяц, носиться по парку и прыгать там, как олень. Да, вот именно, она настоящий олененок.
Но что же все-таки со мной? Почему я все еще говорю так? Мне кажется, у меня пухнет голова, но в ней нет ничего, она пуста, как, наверное теперь пуст и ты. Где тебя похоронили? Да какое это имеет значение? Я не могу говорить с тобой в могиле. Я больше никогда не смогу поговорить с тобой. Тебя больше нет, и меня тоже нет больше».
Здесь письмо заканчивалось, и Агнес почувствовала, как голова у нее клонится вперед, плечи прогибаются вслед за головой, она сложилась почти вдвое и, всхлипывая, все повторяла и повторяла:
– О, мама! Мама, мамочка. О, моя дорогая мамочка!
Когда вдруг открылась дверь, ее тело стремительно распрямилось, она приложила руку к горлу и с облегчением увидела, что к ней идет Пегги.
Пегги остановилась перед ней, взяла ее за плечи и сказала:
– Девочка, тебе не нужно было читать их. Прошлое мертво и похоронено. Вот что, где спички? Дай-ка их мне. – Она схватила лежавшие у Агнес на коленях письма и кинула в пустой камин. Потом отыскала в кармане юбки коробок спичек, поднесла горящую спичку к бумагам и ворошила их, пока от них не осталось ничего, кроме маленькой кучки черного пепла. Когда она поднялась с колен, на Агнес не было лица.
– Думаешь, отец знал? – пробормотала она.
– Да, знал.
– О том, что она встречалась с Лансом?
– Ну конечно. Но относительно ребенка он не был уверен, пока детка не стала какой-то странной. И тогда он вспомнил про тетю Ланса, которая годами не вылезала из сумасшедшего дома.
– Не может быть! Она была...
– Да, была, иногда она была совсем полоумной.
– А как... как его собственные дети?
– А, с ними все в порядке, насколько я знаю. Они приблизительно того же возраста, что ты и мальчики.
Агнес сняла халат, подошла к умывальнику, вымыла лицо, помолчала и спросила:
– Какой он был, Ланс?
– Он был хорош, очень хорош и очень добр. Ни за что не подумаешь, что он солдат. Я просто не могла представить, как это он может убить человека ножом или застрелить. Но, наверное, ему приходилось. Одну вещь я знаю наверняка: если бы она вышла за кого-нибудь вроде него, вся ее жизнь была бы совсем другой. Очень может быть, могла бы приключиться и Милли, да-да, – она кивком подчеркнула свои слова, – но они бы управились с этим. Когда ты влюблен – справишься, без этого жизнь делается настоящим бременем.
Когда ты влюблен, то справишься. Страсть, ту всепоглощающую страсть, которую ее мать испытывала к этому человеку и которую испытывал он к ней, Пегги назвала влюбленностью. Ну что же, как ни назови ее, в настоящий момент Агнес была уверена, что отдала бы годы, чтобы ее испытать. Потому что в ней горело и рвалось наружу желание, и физическая потребность была только частичкой его.
Дверь снова бесцеремонно распахнулась, обе они обернулись ней и посмотрели на Магги, которая на своем невероятном ирландском английском выпалила:
– Руфи говорит, скорее. Она, похоже, совсем того. Я думаю, все, кончается.
Кое-как набросив на себя халат, Агнес кинулась мимо Пегги и Магги и, когда вбежала в спальню матери, то увидела, как Руфи Уотерз старается поднять голову больной повыше, чтобы ей было легче дышать.
Крепко прижимая руку к груди, Кейт Торман заговорила. Казалось, слова выскакивают у нее изо рта, она произносила их по одному. Она сказала:
– Не... дай... ему... упрятать... ее... в лечебницу.
– Нет, мамочка, дорогая. Нет, никогда, ни за что.
– Обещаешь?
– Обещаю... Обещаю, еще как обещаю.
Кейт Торман закрыла глаза, тело ее отяжелело и обмякло, и они осторожно опустили ее на подушки.
Четверть часа спустя Кейт Торман умерла. По одну сторону ее кровати стоял муж с младшим сыном, по другую – Агнес и Пегги Уотерз. Она оставалась в сознании до последнего вздоха, но ни разу не посмотрела в сторону мужа и ни слова не сказала ему.
Пегги закрыла ей глаза и отвела Агнес от постели матери. Реджинальд Торман продолжал смотреть на жену, но вид у него был далеко не оплакивающего, а, скорее, оплакиваемого.
Часть вторая
Кэрри
1
Был понедельник, Пасха одна тысяча девятьсот тринадцатого года, и Джон Брэдли посчитал, что этот день должен быть праздничным. Роберт понимал, что такой шаг означал величайшую уступку, потому что в представлении дяди праздники означали не просто выпивку, а пьянку, ярмарочные гулянья с их неприличными зрелищами.
После завтрака разразилась целая буря, когда Кэрри имела неосторожность спросить, можно ли ей поехать в Ньюкасл, чтобы посмотреть представление на городской площади. Он подумал, что дядю хватит удар от одной мысли, что это может случиться.
За месяцы, прожитые здесь, он заметил, что Кэрри очень изменилась. Она стала как-то бесстыднее, что ли. Вот-вот, к ней, он бы сказал, подходит именно слово бесстыжая, потому что уже не один раз она демонстративно входила к нему в комнату, когда он был только полуодет, и в глазах у нее светилось что-то совсем не детское.
Судя по всему, думал он, тетя тоже замечает перемену в дочери, но, по-видимому, полностью доверяет ему во всем, что касается Кэрри. Только два воскресенья назад, когда Кэрри извелась, канючив, что хочет пройтись с Глэдис Паркин до Лэмсли, мать сказала ей решительное нет, ибо по воскресеньям по улицам слоняются толпы юнцов, которые от нечего делать могут натворить бог знает что.
Это позабавило его. Действительно, хорошо сказано: «Улицы, по которым слоняются толпы юнцов». В лучшем случае, на улице можно увидеть одного-двух мальчишек, подпирающих спиной калитки у своих домов. Но сегодня тетушка сказала: «Можешь пойти с Робертом, если он тебя возьмет».
Что он мог сделать? Ничего не оставалось, как напрямик объясниться, что он договорился встретиться с Нэнси Паркин.
У тетушки брови полезли вверх, чуть не до прически. «И как давно это продолжается?» – стала настойчиво допытываться тетушка точно таким же тоном, как стала бы расспрашивать его мать.
Так, несколько недель, ответил он, о том, что это были не недели, а месяцы, говорить не стоило, потому что Нэнси не нужно, чтобы кто-то об этом знал: она ходит с парнем из Бертли, который, по ее словам, может иметь серьезные намерения. Он не сомневался, что она сказала это в надежде услышать от него, что он тоже серьезно думает о ней. Но ничего такого он не думал. Она ему нравилась. Она была веселая, разбитная девушка, приятная на внешность, ее приятно обнимать, но что касается женитьбы... Знаете, женитьба – это на всю жизнь, это как страховка, за которую платишь до гробовой доски. А из того, что он знает о жизни многих поженившихся пар, он твердо вывел, что не для него все эти Пререкания, перебранки, нудное выговаривание, даже оплеухи и пощечины. Кстати, оплеухи и пощечины. На Аппер-Фоксглав-роуд не проходило воскресенья, чтобы не разразилась семейная драка. И начинал не обязательно муж, некоторые женщины превращались в разъяренных тигриц, стоило им только разойтись. Нет, женитьба – дело серьезное, и он не собирался делать это с лету. В нем что-то такое должно шевельнуться, и он не был уверен, что это что-то он найдет в Нэнси Паркин.
Он чуть не расхохотался, когда у тетушки вытянулась физиономия и она сказала:
– Ну, до чего же быстрая эта Нэнси, времени даром не теряет!
И он ответил ей в тон:
– А ведь и верно, куда торопиться, нужно хорошенько присмотреться, правда, тетушка? Как говорил мой батюшка, быстрые женщины и быстрые кони до добра не доводят.
Кэрри хихикнула, и мать набросилась на нее. Он никогда не видел, чтобы тетя выходила из себя. Обычно она держалась ровно и доброжелательно, а сейчас вдруг раскричалась на дочь:
– Что за глупости, девочка! Сегодня ты останешься дома. По крайней мере, до полудня, когда мы с отцом выйдем вместе с тобой.
Бедная Кэрри. Он искренне пожалел ее. Ей сейчас шестнадцать лет, и в ней определенно уже начинает играть кровь. Кэрри ждут трудные времена.
Как бы там ни было, он запланировал провести этот день с Нэнси. Он думал сначала доехать на поезде до Хай-Шилдза, а оттуда прогуляться до пляжей. Ему очень хотелось снова увидеть реку, особенно в том месте, где она вливается в море. Нет лучшего зрелища, чем судно, неторопливо плывущее между пирсами, чтобы выйти в кипящие за песчаными мелями воды. Если быть честным, он должен признаться себе: невзирая на то, что нынешнее его жилье было намного лучше, чем в Джерроу, он скучал по реке и неторопливым беседам с товарищами по работе, спорам, которые разгорались, пока они сидели с удочкой на бревнах над маслянистой водой и слушали, что думают некоторые люди, многие из которых даже в наши дни не умеют ни читать, ни писать, но все равно умеют думать и высказывать глубокие мысли.
Неожиданно для себя Роберт обнаружил, что горожанин и сельский житель думают очень неодинаково. Взять, например, его дядю. Даже если отбросить его религиозные шоры, он все равно был бы узколобым человеком. Или Тим Ярроу. Тим приблизительно дядиного возраста, из него слова клещами не вытянешь, но если разговорится, может рассуждать главным образом о том, что происходило в деревне, когда он был молод и когда деревня была в три раза больше, пока пожар не уничтожил целую улицу домов. И даже сейчас он говорил о Лэмсли как будто это городок, а не деревня.
Ну, ладно. Роберт нагнулся, чтобы посмотреть в зеркало, и поправил галстук. Во всем этом есть одна положительная сторона, как подсказывало зеркало, – деревенский воздух явно пошел ему на пользу. Кожа чистая, и глаза тоже, он немного прибавил в весе. Нужно обратить на это внимание, не то заработаешь живот.
Он похлопал по карману. Деньги есть, чистый носовой платок есть, на нем новое пальто. Он чувствовал себя нарядным – а то как же, пальто обошлось ему недешево!
Ну вот он и готов. Они договорились, что он встретит Нэнси на дороге в Лэмсли, у развилки. Он вынул часы и посмотрел, сколько времени. Нужно поторапливаться, ей не нравится, когда ее заставляют ждать...
Через пять минут он был у к развилки и увидел, что Нэнси стоит, скрываясь за кустами. Подойдя к ней, он засмеялся и окликнул ее:
– Я не опоздал. Сегодня вовремя, так что можешь спрятать свой пистолет.
Однако она не рассмеялась в ответ. Глядя ему в глаза, она сказала:
– Я... не могу пойти. Наша Мери Эллен говорит, что должен прийти Гарри. Он прослышал о тебе и потерял голову.
– Не может быть. Что же, жаль.
– И что ты собираешься делать?
Лицо у него посерьезнело, и он тихо спросил:
– А что ты имеешь в виду, Нэнси? Что я собираюсь делать по этому поводу?
– Ну... – Она склонила голову набок и повела ею из стороны в сторону. – Мама говорит, что я должна узнать, насколько серьезны твои намерения.
– Но послушай, Нэнси. Мы с тобой знакомы всего каких-то несколько недель.
Она заговорила возбужденно, чуть не крича:
– Недели! Ты не умеешь считать. Это был ноябрь, когда мы с тобой начали встречаться.
– Да. – Он кивнул и спокойным голосом произнес: – Но сколько раз мы с тобой выходили погулять? Не каждую неделю и даже не через неделю. Всего раз шесть-восемь. И это ты называешь серьезным ухаживанием? Послушай, – его глаза сузились, на скулах заиграли желваки, – самое лучшее, что ты можешь сделать, Нэнси, это отправиться к своей матери и попросить, чтобы она выдала тебя за этого Гарри, если ей так уж не терпится сбыть тебя с рук.
– Ах так, Роб Брэдли! Значит, ты просто играл на чувствах девушки, вот и все. Ты водил меня за нос.
– Ну, знаешь ли, если я водил тебя, то этим занимался не только я. А Гарри, что, разве он занимался чем-нибудь другим?
– Думаешь, это смешно, да?
– Нет, я не думаю, что это смешно. Но я трезво смотрю на вещи. И могу прямо сказать тебе с твоей матерью, что на меня не надавишь, а раз так, то поставим на этом точку и прощай. Отправляйся домой, да поспеши, а то Гарри тебя там ждет не дождется. И скажи ему, что ты только его. – Сказал и повернулся на каблуках, оставив ее стоять под кустами.
Но тут же её голос словно догнал и ударил его в спину. Она заорала громче любой пьяной проститутки в субботний вечер в Джерроу:








