Текст книги "Энтомология для слабонервных"
Автор книги: Катя Качур
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
* * *
Где эта дорога? Иду уже два часа. Мы ведь так же шли между полями. Справа было овсяное, слева ячменное. Или наоборот? Сколько времени? Где сейчас солнце? Где север? Только этот чёртов дождь. И ветер. Он с запада? Или с востока? Невыносимо. Хочется пить. Хочется есть. Ноги хлюпают в рваных ботинках. Вода везде, справа, слева, сверху, внутри. У меня будто бы нет плотности. Плотность – это масса тела, поделённая на его объём. Я вешу шестьдесят пять килограммов. Какой у меня объём? Объём зависит от формы тела. Я овал или параллелепипед? Да какая разница. Почему вода течёт с неба сквозь меня? Почему она меня не огибает? Почему мокрые трусы, почему мокрый желудок? Уже темнеет. Луны нет, звёзд не видно. Я потерялся. Я не найду дорогу. Ни души… Хочу спать… Упаду прямо в поле…
* * *
Из больницы Зойка вернулась в интернат. Директор объявил неделю предучебной подготовки, старшие дети драили пищеблок, палаты, ленинские комнаты, живые уголки и прочие закутки неродного, нетёплого дома, так и не ставшего для Зойки привычным. И хотя здесь все были ей ровней, с таким же убогим, некрасивым детством, рубленными под горшок волосами или тощими на разбавленных щах косами, Зойкина душа рвалась в хлебосольный дом Иванкиных – с Санькиной гармонью, с льющимися из «Балтики» песнями, с мамиными пирогами на пшёнке, с ловкими Улькиными лодыжками, успевающими везде – и на кухне, и в сенях, и на скотном дворе. По неразвитости своей и простодушию Зойка не почувствовала перемен в Улькином состоянии. Иванкина регулярно навещала её в больнице, баловала сладостями, рассказывала новости. Да, в своей манере. Да, немного задрав подбородок и смотря куда-то сквозь стены, сквозь горизонт. Но Зойку это не смущало. Она знала Улькину тонкокожесть и трепетность. В отличие от многих сверстников, Ульянка Иванкина не носила за спиной рюкзачка с говном. Обидчиков прощала, зла не ворошила, глупостей не помнила. Вот и про катание на Боре, которым всяк прудищенец тыкал теперь Зойку в лицо, Улька мгновенно забыла. Или делала вид, что забыла. Разглаживая тяжёлым утюгом белые рубашки для младшеклассников, Зойка с виноватой улыбкой воспроизводила каждую секунду своего спасения: удар Бориной морды о таз, испуганные Аркашкины глаза с каким-то диким электрическим блеском, разорванное, обляпанное комбикормом платье, а затем – тёплые его руки под коленками и в районе талии. Он держал-то Зойку не более трёх минут, но эти руки совсем не сравнятся с сухощавыми корягами тренера Егорыча, тащившего её до больницы. Сердце Макаровой замирало, разогревалось, как утюг, и оставляло ожог на хлопчатобумажном полотне души.
– Аааа, Зойка, дура! Опять сожгла рубашку! О чём только думаешь, падла! – кричала на неё воспиталка, огревая по плечу влажной марлей.
– Да я, да чё опять, ну, подумаешь, погончик пожелтел… – оправдывалась Зойка. – Дай марлю-то, через неё буду утюжить.
В этот момент перед глазами вставала Улька, ловко гладившая ворох школьной формы для братьев и сестёр. Утюг её, будто пушинка, скользил по материи, подлезая стальным носом под самые сложные местечки – шлёвки, карманы, воротнички, красные лычки, пришитые к рукаву: одна лычка – звеньевой, две – глава отряда, три – председатель совета дружины. У Ульки было, конечно, три. Кто ж, если не она. Самая главная, самая первая, самая красивая, самая умная. И руки не из жопы растут. Такие не будут страдать из-за каких-то мальчишек. Лить слезы, мечтать, писать стишочки, записочки с глупостями и прятать у себя под подушкой. Вот с кем не пропадёшь. Надо быть как Улька. Надо держаться Ульки всю жизнь. И после смерти лежать на одном кладбище. В соседних гробах с трубами. И выйти замуж за еврея. Где только его взять? Аркашка-то женится на Ульке, это и козлу ясно. Ну да ладно, всё равно будет защищать. Он ведь такой, ни одну мишигине не даст в обиду. Давно что-то не заходил. Уже несколько дней. Надо проведать. А чё, я не гордая. Я не растаю.
* * *
Когда же наконец рассвет? Бесконечная, ледяная ночь. Подстилка из колосьев совсем не греет. Ладно, хоть дождь кончился. Ветрище неимоверный. Внутри поля он не так чувствуется. А вот высунешь башку – сразу срывает мозги. Зёрна совсем невкусные, почему из них получается такой ароматный хлеб? Дурак, надо было взять побольше ломоть у тёти Шуры. Вчера доел остатки. Везёт же мышам. Они жрут зёрна, им хорошо. Да и шерсть их греет. Почему я не шерстяной? Человек – не венец эволюции, а её выкидыш. Интересно, а если съесть живую мышь? Фу, в ней же кишки. А если поджарить? Когда же восход? Сколько сейчас времени? Ни одной звезды, всё заволокло тучами. Зачем я всё это затеял? Зачем приехал в эти сраные Прудищи? Сидел бы в городе, решал бы задачки, голубей бы ел с пацанами. Голуби на костре лучше, чем мыши. Что сейчас делает мама? Наверное, форшмак. Или плов, как в Ташкенте. Хочу к маме. Мам, услышь меня! Я люблю тебя! Люблю больше всех на свете! А Булька? Люблю ли я Бульку? Бубульку… барамбульку, тара-барам-бульку… Какая тяжёлая башка… Наверное, я умираю…
* * *
Баболда всю ночь стонала. Сухонькое тело её болело повсеместно, включая жёлтые ногти и длинные без седины волосы (вот же чудо природы!). Маруся щелкала в постели костяшками пальцев, ворочалась с боку на бок, прижимала к себе рыжего Архипа, заговаривая разбушевавшийся от непогоды артрит. Максим тёр плечо с застрявшей в мышце пулей и этой же рукой, не просыпаясь, крутил невидимую баранку. Которую уже ночь, а после войны прошло их почти четыре тысячи, вёл он «студебекер» по Военно-Грузинской дороге, чувствовал каждую кочку, каждый изгиб, видел, как срывались в пропасть другие грузовики. Печку затопили впервые с начала лета, и дети, попрыгав туда, обнимали друг друга, а заодно и народившихся от Машки лупоглазых ягнят. Улька сидела у тумбы с ипритовыми шарами, прикладывая ухо к тихонечко играющей «Балтике». Всесоюзное радио транслировало лирику, Улька водила пальцем по шоколадной карболитовой рамке, роняла на кружевную салфетку слезы и икала, измученная любовными страданиями.
– Уленька, ложись уже спать, родная! Утро вечера мудренее, – шептала с кровати мама, жалея горемыку.
Ветрила бился об окна так, будто мечтал и сам спрятаться в доме от кого-то более страшного и могучего. Грядущее мудрёное утро не обещало облегчения. Улька, как учила мама, резко выдохнула и начала составлять в голове план дел на следующий день. Покормить Апрельку, Машку, курей. Вымыть пол. Продолжить читать «Тома Сойера» Марка Твена. Сделать папе подарок ко Дню танкиста. Правда, отец справляет его девятого сентября, но нужно заранее. Взять кусок старого брезента и на нём вышить звезду. Или ватой набить снег, а на него прикрепить танк из бумаги. И написать: «С Днём танкиста!» Нет, так в прошлом году было. «Дорогому папочке-герою!» Да, вот так будет лучше. И погладить платье Баболде. Баболда! Она же обещала открыть сундучок! При этой мысли на душе у Ульки потеплело, будто под ребром проснулся нежный урчащий котёнок. Она вытерла зарёванное лицо краем сорочки и полезла по деревянной лесенке вверх на печку к родным и уютным братьям и сёстрам.
Небесные паруса
Аркашка очнулся от тяжёлого, бредового сна, когда горизонт на востоке посветлел. Дождь чуть накрапывал, небо было похоже на серый ватин, выдернутый из старого пальто и расстеленный на полу. От холода свело ноги, пальцы рук не гнулись. Голова раскалывалась, тошнило, хотелось пить. Он выжал себе в ладонь грязную воду из мокрого рукава куртки и втянул её губами. Мерзкая жижа с привкусом земли и грязной ткани не утолила жажду. Дождавшись окончательного рассвета, Аркашка, шатаясь, встал на ноги, вышел, продираясь сквозь высокие колосья, на пустую дорогу и осмотрелся. Тяжёлый сон хоть и усугубил его физическую немоготу, но ум относительно ночи прояснился, подключив внутреннее чутье и математический расчёт. Гинзбург напряг мозг, проанализировал вчерашний путь, и понял, на каком перекрёстке между полями пошёл не в ту сторону. «Пусть исходный перекрёсток будет точкой А. Мельница – точкой Б, – размышлял он, широко шагая и пытаясь разогнать стылую кровь. – В прошлый раз мы шли от А до Б примерно полчаса. Человек идёт со скоростью пять километров в час. Мы были уставшие, значит, шли медленнее. Допустим, четыре. Одна вторая часа умножить на четыре – два километра. До мельницы два километра. Если идти два километра на юг – вернусь в Прудищи. Скорее всего, север, северо-восток. Солнце встало вон там. Значит, беру левее».
Действительно, минут через тридцать пути Аркашка увидел вдали чернеющую махину с лопастями, которые крутились, как гигантский шар перекати-поля[24]. Хмурым утром мельница выглядела ещё страшнее, чем лунной ночью. Размахивая живыми руками-крыльями в попытке защитить глаза от смертельной зари, она напоминала привидение, выдернутое из вампирского логова на свет. Гинзбург застыл, заворожённый мощью ветряного механизма, и, казалось, мгновенно просох, цепенея от ужаса своей затеи. Медленно подошёл ближе. Мельница оптически выросла, глаза упёрлись в почерневший от времени сруб амбара, поверх него с гулом вертолётного пропеллера носились зловещие лопасти. Ветер сбивал с ног, и Аркашке пришлось прижаться к бревенчатой стене, чтобы не упасть. «За лопасть можно уцепиться, только стоя на амбаре. Высота амбара два с половиной метра, – варила Аркашкина голова. – Нужна лестница. Где-то должна быть лестница. Ищи, дурак».
Перебирая ладонями по брёвнам с остатками обломанного тёса, двигаясь боком, Гинзбург обошёл кругом амбар и упёрся в дверь. Она была закрыта на некогда мощную щеколду, но от ветра билась взад-вперёд, желая вылететь наружу к чёртовой матери. Аркашка с трудом отодвинул засов, дверь рванула с петель, словно держалась не на железе, а на шёлковых нитках, и с грохотом брякнулась на землю. Внутри оказалось сухо и тепло, будто это была последняя обитель, откуда ветер не успел выгнать жаркое полногрудое лето. Везде валялись сломанные доски, старые пустые мешки и разбитая посуда. Полки то здесь, то там ещё были припорошены мукой. Аркашка лёг на одну из них и поджал колени к груди. Захотелось остаться здесь навсегда, замереть, забыться, стать осколком глиняного горшка, пучком соломы на полу, мучной пылью, посеревшей от времени, – чем угодно, только бы не высовываться наружу, не видеть этого великана, бушующего над головой. Сюда, вниз, от его исполинских парусов доходила крупная зловещая дрожь. Вибрировали стены, тряслись несущие бревна, гудел сломанный механизм жерновов над головой. «Сейчас или никогда, – стучал зубами от страха Аркашка. – Сейчас или никогда!» Привыкнув к сумраку, он разглядел под завалом хлама фрагмент приставной лестницы, потянул за край и вытащил её на пол. Лестница оказалась довольно хлипкой, ступени болтались, последняя отсутствовала. Аркашка долго рылся среди сломанных досок, нашёл подходящую по размеру деревяшку, вставил её как распорку между двумя перекладинами и проверил на прочность. Снова сел на лавку, оперся локтями о колени и уронил голову в ладони. «Я разобьюсь. В этом нет сомнений, – раскачивался он из стороны в сторону. – Ветер шквалистый, неровный. Скорость вращения крыльев бешеная. Меня никто не оценит. Никто не увидит. Никто не найдёт. Я улечу, как Экзюпери, в направлении восхода. Но, в отличие от него, меня не за что будет помнить… Зойка через пару лет найдёт мои кости и захоронит в своём гробу с трубой. Буду дышать через неё свежим прудищенским воздухом. А Булька даже не станет ходить на могилу, полагая, что я так и умер трусом». От жалости к себе Аркашка заплакал, сначала тихо, размеренно всхлипывая, затем глубоко хватая воздух и вскрикивая на вдохе, а потом и просто рыдая, воя белугой, задыхаясь моментально заложенным носом и пережатой спазмом трахеей…
Наревевшись, он вытер мокрым рукавом сопливый нос, взял лестницу, неумело перекрестился (подсмотрел у Баболды), прошептал любимое папино заклинание «Если смерти, то мгновенной, если раны – небольшой[25]» и вышел сквозь дыру без двери в свирепствующий, хищный мир. Амбар частично просел, и Аркашка, найдя самое низкое место, противоположное от лопастей, прижал к стене лестницу. До крыши не хватало около метра, но он рассчитал, что сумеет уцепиться и подтянуть ноги. Заглубив нижние концы лестницы в траву и прикопав землёй, Аркашка вынул всё из карманов – монетки, камешки, облезлую лянгу – и полез наверх. Лестница ходила ходуном, куртка парусилась от ветра, наполовину оторванная подошва цеплялась за шершавую древесину и мешала движению. Кое-как добравшись до последней ступеньки, Аркашка захватил пальцами рук крышу амбара, но самодельная доска с хрустом вылетела из-под ног, и Гинзбург с размаха шмякнулся спиной оземь. Прыжком вернувшись на ноги, повращав плечами и локтями, он убедился, что не переломан, и повторил попытку. Только теперь вместо верхней ступеньки упёрся носком ботинка в торчащий край лестничной вертикальной опоры, нащупал ладонями на поверхности крыши какой-то крюк и, ухватившись, подтянулся наверх. Крыша амбара оказалась абсолютно хлипкой. Насквозь прогнившие доски рассыпа́лись прямо под ботинками. Гул от пропеллера был таким мощным, что у Аркашки заложило уши. Ветер мигом забил их, а также рот и нос, какой-то мокрой трухой. Совершенно оглохший, с песком на зубах, толкаемый в спину потоками воздуха, он опустился на четвереньки и пополз в сторону гигантских лопастей. От края парусов до крыши амбара было около полутора метров высоты. Оказавшись прямо под крыльями, Аркашка почувствовал себя шелухой, прилипшей к циферблату курантов на Красной площади. Над тобой носятся махины-стрелки, а ты мелок, прозрачен, бздлив, а главное, не представляешь никакого интереса для мироздания. С очередным порывом ветра от куртки оторвало последнюю пуговицу, и плащовка, раздувшись парашютом, поволокла Аркашку к краю амбара. Изловчившись, он сбросил её, затем ботинки и остался в одной рубашке с брюками. Крепкий офицерский ремень, подаренный папой, намертво держал и то и другое. Пригнувшись под смертельными лопастями, Гинзбург пропустил несколько кругов вращения, попытался привыкнуть к страху и рассчитать время приближения каждого последующего крыла. Вдруг, с очередным рывком ветра, он почувствовал какой-то нечеловеческий, звериный азарт. Одежда высохла, кровь раскалилась до температуры мартеновского металла, в мышцах появилась дьявольская сила. Аркашка, задрот, умник-математик, защитник всех обиженных и бестолковых, встал во весь рост, дыша по-драконьи и сверкая очами, поднял не свои, великанские, руки и… вцепился в пролетающую мимо него лопасть…
* * *
Шатровка, как избушка Бабы-яги, накренилась, подсадив на себя неведомого василиска. Небо рухнуло на землю. А поля, с набухшими колосьями, с ползущими жуками-комбайнами, расчерченные перекрёстками грунтовых дорог, взмыли ввысь. Любопытные облака висели так низко, что Аркашка цеплял их макушкой. За горизонтом, который то падал вверх, то взлетал вниз, нарисовалась полоса ослепительного яркого неба. В этой полосе, несущейся по кругу, виделся самолётик Экзюпери. Он тоже крутил бочку[26], входил в штопор, выписывал параболы и гиперболы и, резонируя с Аркашкиным полётом, резал пространство, словно распахивал театральные кулисы. По-обезьяньи взобравшись по рейкам, уперев ноги в края лопастей и продвинув голову к середине винта, Аркашка, как шаман, носился вокруг воображаемого костра. Круг, второй, восьмой, тридцатый… Мир и вправду вдруг стал красным. Затылок пульсировал, изо рта что-то рвалось наружу. Ветер, который ещё секунду назад, гогоча и издеваясь, разгонял исполинскую вертушку, вдруг резко стих. Над макушкой у Гинзбурга повисли гнилая крыша амбара, сломанные ветром доски, истоптанная трава. Под ногами застыли облака. Они, ранее гонимые, как стадо пастухом, внезапно встали и с бараньим упорством рассматривали висящего вниз головой мальчишку. Не исполина, не василиска, не дракона с кипящей лимфой. Обычного человека из плоти и крови, застрявшего между небом и землёй…
* * *
Сознание включилось внезапно. Странно, что оно вообще решило вернуться в голову, висящую намного ниже ног. Аркашка отплевался липкой массой и нашёл себя намертво вцепившимся в рейки лопасти, которая застыла на самой высокой точке. «По закону физики, крыло с таким грузом, как я, в безветрии должно опуститься вниз под силой тяжести. – Математик в Аркашкином перекошенном мозгу твёрдо держался с указкой у доски. – Но раз я вишу наверху, значит, механизм заклинило. Надо попробовать сползти ближе к винту и перебраться на нижнюю лопасть». Однако тело отказалось следовать логике. Кисти, тяжёлые, недвижимые, обхватившие шершавую рейку, были парализованы, словно руки памятника, отлитого из бронзы. Пальцы не слушались. Ноги в рваных носках также железно приросли к широкому краю крыла. Мышцы окаменели, сведённые судорогой. Мысли, краткосрочно посетившие Гинзбурга, вновь расплылись. Серое вещество мозга, казалось, вылилось в ближайшее графитовое облако. Из носа струйкой потекла кровь, впитываясь в рыхлые доски амбарной крыши. Глаза заволокло мутными слезами, и последним, что зафиксировала память, были… люди. Много людей, мужчин и женщин, разноцветных, разномастных, почему-то с граблями и палками. Они стояли плотным пятном на перевёрнутой вверх ногами земле и молчали. А от края горизонта, по утоптанной тропе вниз головой бежали две девчонки. Одна, отстающая, смешная, колченогая, в оранжевом платье божьей коровки, а вторая – летящая поверх травы в странном белом саване – родная, тёплая, навек застывшая в сердце обидчивой, хрупкой стрекозой…
Тайна сундука
Новое утро не сулило перемены погоды. Ветер захлёбывался, ураганом в саду сбило наземь боярышник и поздние яблоки. Дождь рыдал, барабаня по окнам и почерневшим заборам. Однако отец, как и прежде, уехал в рейс, мама, надев плащ с капюшоном и резиновые сапоги выше колен, пошла кормить скотину, старшие дети отправились в школу – там объявили собрание по случаю предстоящего учебного года. Малыши, снабжённые двумя картофелинами и куском хлеба, разбежались по соседям – возиться с такими же погодками, варганить из соломы безглазых кукол, елозить по полу деревянными машинками. Улька – активистка и отличница – впервые прогуляла школьный сбор, только чтобы остаться наедине с Баболдой. Та к утру выглядела совсем бледной, склеры глаз подёрнулись желтизной, щёки ввалились пуще прежнего, нос заострился, губы сжались в плотную скорбную гузку.
– Совсем плохо, ба? – присела на край кровати Улька и погладила сухую бабушкину руку.
– Совсем, – не стала храбриться Баболда. – Эт, видать, Боженька послал за мной гонца. А гонец-то вона какой лихой оказался. Весь мир перебаламутил, ветер поднял, тучи с дождём нагнал. Чтобы не сладко мне было в этом мире оставаться. Чтобы в другой уже хотелось.
– Ну какой гонец, Баболд? Это циклон из Казахстана в наши места пришёл, – всплеснула руками Улька. – По радио сообщили, к полудню начнёт утихать.
– Хоть циклоном его назови, хоть циклопом. А я знаю, что пришёл он за мной, – проскрипела Евдокия. – И радио твоё мне не Бог. Я другому Владыке всю жизнь молилась.
Улька вздохнула, комкая в руках накрахмаленный Баболдин пододеяльник, и уперлась глазами в сундук, стоящий на тумбе в изголовье кровати.
– Ба, ну ты ж обещала… Открыть его… Показать, что там…
– Да, – не стала сопротивляться Баболда. – Время пришло. Пора. Подопри-ка мне кости второй подушкой.
Улька сбегала к печке, принесла самую большую подушку, подтянула невесомую бабку за подмышки и усадила на кровати, уперев спиной в плотный хлопок, набитый пухом. Затем поставила ей на колени увесистый сундук и глубоко задышала, пытаясь унять тяжёлое нетерпеливое сердце.
– Ключ-то тащи, – сказала Баболда. – Он там же, за иконами, на божничке.
К красному углу Улька впервые подошла на цыпочках. Налила масло в лампадку, поправила белое с алым орнаментом полотенце и закрыла лицо руками. С центральной полочки сквозь треснутый лак на древесине смотрела на неё Владимирская Богоматерь строго, осуждающе. Прильнувший к ней младенец был более благосклонен, но тоже недоверчив. Направив пионерский взгляд в дрожащее от ветра окно, Улька запустила тонкую руку за икону и пошарила по припылённой полочке.
– Дальше, дальше, в углу щупай, – донёсся голос Баболды.
Кончиками пальцев Улька дотронулась до чего-то гладкого, прохладного и, задержав дыхание, осторожно вытянула на свет. В ладошке оказался весомый трубчатый крестик со странной завитушкой у основания.
– Ба, тут только крест тёмно-золотой, с шишечками по краям, больше ничего, – расстроенно сказала внучка.
– Тащи, – одобрила Баболда. – Эт ключ и есть. От таких дураков, как ты, сделан, шоб не сразу докумекали.
Евдокия взяла ключ узловатыми пальцами, осенила себя крестным знамением и начала подслеповато тыкать загогулиной в замочную скважину на чёрном бархате. По всему было видно, что делала она это редко. И ориентировалась скорее по слуху, чем зрительно.
– Ба, ну чё? – ёрзала рядом Улька. – Давай я попробую, ты всё равно ничего не видишь!
– Не лай, – как обычно, одёрнула её старушка. – Ещё успеешь открыть. Будет у тебя срок.
Наконец внутри замочного механизма что-то хрустнуло, отозвавшись щелчком в Улькином сердце, Евдокия протянула внучке ключ и понизила голос до шёпота:
– Теперь этот крестик будет храниться у тебя. Когда я умру, откроешь сундук сама.
Улька так горела любопытством, что даже не стала, по обыкновению, оспаривать Баболдину смерть. Автоматически сунула ключ в карман и закивала:
– Ну что там, ба? Не томи!
– Повесишь крестик на шею и будешь носить, не снимая! – продолжала Баболда. – Уже недолго осталось.
– Да повешу, повешу, открывай!
Евдокия опустила веки и, обхватив жёлтыми пальцами крышку, с трудом откинула её назад. Воображение Ульки, столько лет рисующее каменья и нитки жемчугов, споткнулось о реальность и грохнулось на асфальт, больно разбив коленку. Сверху сундука лежала черно-красная шаль с бордовыми кистями, которую Баболда, как фокусник, резко выдернула из заточения и развернула во всю ширь.
– А? – сверкнула глазом Баболда, явно гордясь сокровищем. – Какова? Видела ещё такую?
Улька бродила взглядом по красным розам на ткани, где-то чопорно завёрнутым в бутон, где-то постыдно раскрывшимся до тычинок, и разочарованно трясла головой.
– Это же шаль, ба?
– Шаль! – надменно подтвердила Баболда. – Двусторонний шёлк! Невиданной красоты, скажи?
– Да кто её будет носить? – вскинулась Улька. – Середина двадцатого века на дворе! Только в музей, если…
– Дурища ты! – постучала себя по лбу Баболда. Звук от её костяшек был звонкий и дерзкий. – Это же мне на похороны! На голову мою повяжешь, глупышка. Когда в гробу буду лежать.
Она тут же движением факира вытянула из сундучка следующее сокровище – белое атласное платье без талии с вышитыми на груди белыми же колокольчиками.
– Какое, а? – ждала немедленного одобрения Евдокия. – Кого-нибудь в таком хоронили?
Улька, окончательно отрезвлённая действительностью, машинально накручивала на палец шёлковую кисть платка и наблюдала за тем, как Баболда одну за другой доставала неношеные нарядные тряпки из злосчастного сундука. Вслед за платьем на пододеяльник ложились платки разных размеров и расцветок, бежевые хлопковые чулки, накладные кружевные воротники, вышитые мешочки с крестами, и наконец венчала похоронное великолепие пара атласных тапочек, щедро украшенных бисером и стеклярусом. Они единственные были похожи на бажовские сокровища, коими грезила всё это время Улька. Размахивая перед её носом драгоценной обувью, Баболда так светилась от радости, будто передумала умирать и собралась на королевский бал.
– Потрясающие тапки, – выдохнула Улька, вспоминая Баболдины узловатые ноги в вечно смятых овечьих чунях. – Только зачем тебе эта красота на том свете? Почему ты не наряжалась на этом?
– Так эта жизнь – не жизнь, дуреха, – улыбнулась Баболда. – Так, подготовка к Царствию Небесному. Вот где надо блистать-то! Одевайся!
– В смысле, одевайся? – оторопела Улька. – Куда, во что?
– Наряды мои примерь, кулёма! – Евдокия кинула ей на грудь тряпичное добро, будто плеснула водой. – Я ж должна видеть, как буду выглядеть в гробу! Только тапочками пола не касайся! Грех! На ковричке вот передо мной покрасуйся.
Смущённая, раздосадованная, Улька покорно сняла своё платье, оставшись в больших голубоватых рейтузах и шерстяных носках. От холода непротопленной комнаты по загорелой коже побежали мурашки, розовые соски, венчавшие яблочную, растущую часа от часа грудь, сморщились, став похожими на головки шахматных пешек из слоновой кости.
– Носки сымай, трусы оставь, – скомандовала Баболда. – И давай, давай, натягивай, простынешь совсем.
Улька нырнула головой в ворот прохладного белого одеяния и передёрнула плечами. Ткань потекла по коже, как крещенская вода, смиряя желания и волю. Шёлк прилип к телу, выделяя малейшие родинки на груди, треугольный лобок с первыми завитками кудрей и напёрсточную впадинку пупка на поджаром, гладком животе.
– Успокой платье-то, потяни за подол, – засуетилась Баболда. – А то саван на тебе, как сорочка в брачную ночь. И на мне потом складки срамные расправь. Шоб святой была, а не Катькой-распузатькой.
Евдокия набросила на плечи Ульки кружевной воротник и застегнула впереди маленькую пуговку. На голову приладила бежевый платок с вышивкой, а поверх него – шаль с розами, один конец которой закинула на плечо, аккуратно расправив мягкие кисти.
– А остальные платки куда? – спросила Улька, похожая на молодую купчиху из русской сказки.
– Один на живот, другой в ноги, третьим ещё чего-нить прикроешь, – оценивающе глядела на неё Баболда. – Чулки-то не трожь. Тапочки босой натяни, я и так пойму, что к чему.
Улька, водрузившись с ногами на бабкину постель, сунула замёрзшие пальцы в бисерные тапки и натянула резиночку на пятки.
– Становись на коврик, – скомандовала Баболда. – Да покрутись, покрутись вокруг себя.
Вспомнив берёзку – «люли-люли стояла» – со школьного концерта, Улька, легонечко приплясывая, сделала круг на маленьком половике и застыла, как расписная статуэтка.
– Надо ж, куколка какая! – довольно улыбалась Баболда. – Вот теперь я спокойна: и перед людьми не стыдно в гробу лежать, и перед Богом не зазорно.
– Ба, к зеркалу сбегаю, мигом вернусь! – Улька согрелась, раскраснелась и окончательно вошла в образ.
– Стой! Куда? В тапках по земле грешной? Я ща найду тебе зеркальце. Замри, как неживая.
Баболда свесилась с кровати и запустила руку под матрас, где хранила гребни, ленты для волос, старые платки и всякую только ей известную всячину. Выудив круглое зеркало на ручке в массивной деревянной рамке, она направила его на Ульку, меняя туда-сюда угол наклона.
– Повыше, ба, и подальше, – руководила внучка, то приседая, то поднимаясь на цыпочки.
Поймав отражение в зеркале, Улька кокетливо поправила шаль, разложила по плечам кружево воротника, надула губки и потёрла руками щёки – вот бы мазнуть маминой помадой и присыпать кирпичной крошкой! Она то и дело переводила взгляд со счастливой Баболды на своё прехорошенькое личико, пребывая с бабкой в удивительном слиянии души и помыслов. Всякий раз, оставшись наедине, они наслаждались друг другом – стар и млад, забыв о мирских заботах, не замечая ничего вокруг. Вот и сейчас, спаянные общей тайной, не услышали криков за окном и топота босых ног по дощатому полу. Улька очнулась лишь в тот момент, когда в зеркале за её красивой головкой в жостовской шали отразилось перекошенное Зойкино лицо и фрагмент оранжевого в черный горох платья.
– Аркашку нашли! – орало лицо. – Со вчерашнего вечера искали! Нашли! Мертвого! Висит на мельнице вниз головой! Бежим!
Баболда издала сдавленный звук, закрыла рот руками, Улька, швырнув зеркало в угол, сорвалась с коврика и помчалась к двери. С белых тапочек на протёртый коричневый пол полетел бисер, шаль зацепилась за гвоздь в проёме (говорила мама – забейте, обязательно кто-нибудь поранится!) и с треском порвалась надвое. В сенях, скидывая с себя бежевый платок и уже разодранные тапки, Улька сунула ноги в кеды, не расшнуровывая, натянула запятники и выскочила на крыльцо. За ней, еле поспевая, ринулась Зойка, что-то ещё крича и пытаясь рассказать подробности. На размытой грунтовой дороге обувь скользила, словно на льду. Глина, смешанная с землёй, крупными ошмётками окропляла белый шёлковый саван, пуговичка на шее с треском отлетела, отправив крахмальный кружевной воротник в жирную чавкающую лужу. Баболда, тощая, больная, в льняной выцветшей сорочке рванула к окну и сквозь пелену мутных слёз уставилась вслед бегущим к краю деревни девчонкам. Волшебный сундучок, разверстый, опустошённый, валялся рядом с осколками зеркала. Чудесные одеяния, что скрупулёзно собирала она последние тридцать лет, разметались тут и там, осквернённые земной грязью. Идти на встречу к Богу было не в чем…
Рождение луны
Дождь прорыдался и затих. Ветер угомонился. Проплешина синего неба стремительно расталкивала вязкие тучи и, как улыбка подобревшего инквизитора, вселяла надежду на помилование. В робких лучах солнца всё содеянное казалось не таким уж страшным. Амнистию получили поля с посечёнными водой колосьями, сады, с разбитым оземь урожаем, леса, с почерневшей за сутки листвой, люди, с потерянной в пути верой.
– Живой, живой, живой! – Молитва, стучавшая в висках Ульки, к концу её бешеного бега дошла-таки до небесного владыки, и он явил милосердие к мальчику, повисшему вниз головой на сломанной вертушке мельницы.
Трое могучих мужиков – тренер Егорыч, неожиданно трезвый Кирилл и Санька (на сей раз без гармошки), влезли на крышу амбара и начали цеплять граблями нижнюю лопасть мельницы. Пропеллер долго не поддавался, деревянные рейки крошились под зубьями граблей, но спасатели с горем пополам сдвинули махину с места. Под одобрительный гул толпы вертушка, адски скрипя, поехала вниз, крыло с вросшим в него Аркашкой медленно опускалось, люди ахали и свистели, Улька в белом саване исступлённо билась у стен амбара. Её подхватили, оттащили в сторону, положили на мокрую траву (спина Баболдиного загробного платья вмиг стала зелёной), стали бить по щекам. Вырвавшись, она снова побежала к амбару, и в это мгновение лопасть Гинзбурга была уже ровно над головами мужиков.
– Прыгай, прыгай, – кричал Егорыч. – Здесь метр всего, сигай, мы тебя подхватим!
Аркашка, наконец оказавшийся головой к солнцу, распахнул глаза и попытался разжать пальцы. Кисти свело судорогой, руки не слушались.






![Книга Семейные истории [=МамаПапаСынСобака] автора Биляна Срблянович](http://itexts.net/files/books/110/oblozhka-knigi-semeynye-istorii-mamapapasynsobaka-242211.jpg)

