Текст книги "Энтомология для слабонервных"
Автор книги: Катя Качур
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
– Ты чё, охренела? – попятилась назад Улька. – У меня аж мурашки размером с таракана.
– Классно же, да? Нас даже похоронят вместе! – радовалась Зойка.
– Не, я с тобой не лягу. – Улька надула щёки и с силой выпустила воздух. – Я с Аркашкой.
– На Аркашку с Наумом у меня денег не хватило, – оправдывалась Зойка. – Но это временно, я чё-нить придумаю.
– Как была мишигине, так и осталась, – покрутила у виска Улька, и обе, рассмеявшись, обнялись.
Через несколько лет дачной жизни на террасу к Гинзбургам, помимо Перельманов, начали стекаться соседи, образовав нечто вроде садового кружка. Среди них были пчеловод Иван Петрович Козявкин, что имел неподалёку свою пасеку, и некий Петюня, ровесник Аркашки, мужик лет тридцати восьми, кудрявый, светловолосый, безбровый, с пронзительными серыми глазками. Петюня появился в этом кружке позже остальных. Он снял неподалёку пустующий дом, вместо огорода вырыл огромную ремонтную яму и притащил на буксире ГАЗ-А – облупленный фаэтон 30-х годов без стёкол и брезентовой крыши. Сколько Гинзбурги себя помнили, Петюня копошился в этом кабриолете, обещая сделать из него конфетку и покатать всех по колдобинам дачных просек, а то и по ночному городу. Соседи смеялись, потому как фаэтон выглядел абсолютно убитым, а сам Петюня ну очень ненадёжным. Всегда опаздывал к обеду, забывал о каких-то мелких договорённостях, пропадал подолгу, а потом снова появлялся и, чумазый, воняющий машинным маслом, копошился в своей развалюхе. Маленькая Оленька называла его стрёмным дядей, пчеловод Козявкин – анархистом, а взрослеющий Вовочка просто – припи. нутым. И только Лея, томная, переменчивая Лея, каждое лето отдыхающая на даче (к счастью Бориса и Груни), считала Петюню абсолютным гением. И он, чувствуя признание, подолгу сидел на табуретке возле её кресла-качалки и, по-детски захлёбываясь, рассказывал, рассказывал, рассказывал. В частности, о том, что родителей своих не помнит, отец погиб на войне, мать умерла от тифа, когда ему было четыре года, что вырос в Куйбышевском детдоме номер три, что дразнили его там евреем. Хотя фамилия у Петюни самая что ни на есть русская – Петелькин. Старая нянечка, вроде как знавшая его маму, говаривала: мол, отец его погибший был еврей, с красивой такой фамилией. Но на матери так и не женился.
Услышав эту историю, Лея не могла найти себе места. Ей сразу же показалось, что Петюня невероятно похож на Даниэля, такой же светлый, непослушный чуб, такие же пронзительные глаза, остренький подбородок. Такие же живые, горящие руки: за что ни возьмётся, всё заработает, починится, наладится! Вот и машина его день ото дня становилась всё краше и краше. Облезлый кузов заблестел чёрным лаком. Дыры окон затянулись стеклом, на капоте появилась надраенная вручную эмблема с двойным серпом и молотом. Петюня уже сделал несколько ночных поездок на своём раритете и, возвращаясь под утро, рёвом мотора и плачем клаксона будил спящий дачный массив. Чем только подтверждал свой статус чокнутого.
– Надо бы ещё перебрать моторчик, – говорил он Лее, – чтобы тихонько шла, как по маслу. Тогда прокачу вас! Эх, прокачу!
Лея, потеряв сон, снова пришла среди ночи к Ульке, чтобы поделиться своим предположением.
– Он может быть моим внуком! Сыном Даниэлика! Двоюродным братом Аркашки и Эли! Нам нужно забрать его в семью! – твердила она возбуждённо, словно в горячечном бреду.
– Бабушка, что значит забрать в семью? – Улька умирала хотела спать и еле двигала губами. – Он взрослый мужик, самостоятельный. Мало ли людей в войну потеряли родителей и выросли в детских домах? Вот даже наша Зойка!
– При чём здесь Зойка! – взвилась Лея. – Ты же никому не рассказывала о моем Даниэлике?
– Никому, – окончательно проснулась Улька. – Даже Аркашке.
– Вот и я никому. Никогда в жизни. Кроме тебя! – Лея поправила сбившуюся седую прядь. – И впредь держи рот на замке! Но чует моё старое сердце, Петюня – родной мне!
День ото дня Лея всё больше и больше влюблялась в Петюню, и Улька затревожилась. В правдивость её рассказов о Йозефе трудно было не поверить. Но факт того, что Петюня – родной внук, казался полным бредом. Это один шанс из миллиона, говорила себе Улька Аркашкиными математическими фразами. Но ведь у Даниэля реально мог быть сын! И где-то сейчас он ходит по этой земле. Внезапно Ульку озарило. Она отправилась на почту, заказала межгород и села в очередь. В душном помещении изнывали граждане, вялые мухи ползали по раскалённым стёклам, распаренные, словно из бани, телефонистки отрешённо принимали заказы.
– Архангельск! Четвёртая кабина! – Стальной голос разрезал вязкий июльский воздух.
Улька прижала к уху жаркую, кашляющую трубку и закричала:
– Элька, привет! Это Булька, жена Аркашки!
– Привет, дорогая! Как дела? – Голос в трубке был таким далёким, будто Элька кричала из Архангельска, минуя телефонный кабель.
– Слушай, ты же сыщик, проверь одну информацию. В 1945 году в Куйбышевский детдом номер три попал мальчик. Петя Петелькин. Отчество Петрович. Но имя ему могли дать в интернате. Запроси какие-нибудь документы о нем, кто родители, откуда родом? Он наш сосед по даче. Лея тут чудит, придумала, что это её внук. Надо развеять заблуждения.
– Добро, – отозвалась Элька. – Только это не быстро.
– Да мы и не торопимся. Приезжайте в гости! У нас мёд с пасеки, яблоки наливные, ум отъешь! Давай, всех преступников не переловишь!
– Приедем, но следующим летом. Вот клянусь, возьмём отпуск и приедем!
Минута закончилась. Трубка захлебнулась короткими отрывистыми гудками. Улька села на велосипед и поехала обратно на дачу, в царство медовых яблок, навозных жуков и Леиных причуд. Совесть её была чиста, а потому на долгое время она забыла об этой странной истории.
* * *
Вообще дачная Лея сумела обзавестись аж тремя поклонниками. В их число, кроме Петюни, входили Иван Петрович Козявкин и муж Зойки – Наум Перельман. Козявкин называл Лею королевой-маткой и снабжал отменным мёдом. Его пасека была расположена на стыке между лугом и лесом, а вольные непуганые пчёлы в отсутствие конкуренции бродили где вздумается, отчего нектар их обладал нехарактерным привкусом дуба, мха и ромашки. Иван Петрович кормил этим мёдом Лею с ложечки, им же натирал её отекающие ноги и накладывал в виде маски на лицо и масляную шею. (К слову, маски Лея делала всю жизнь из всего, что попадётся под руку.) Намазанная в буквальном смысле мёдом, Лея сидела на террасе, привлекая к себе мошкару и самих пчёл, а Козявкин рассказывал ей о процветании своих ульев.
– Какую я в этом году купил маточку, привёз из спецпитомника, с Урала! – чмокал он губами сложенные в горсть пальцы. – Умная, красивая, манкая! Я её в честь вас назвал Леечкой.
– Неужели? – кокетничала Лея. – Что же в ней особенного?
– Ну, во‐первых, вокруг неё объединилась вся семья, как вокруг вас. Она источает такие феромоны, что чувствую даже я, не то что пчёлы. Во-вторых, как она поёт! Тииии-тиииии-тииии. Когда вы спите, вы тоже так посвистываете (неприкрытый подхалимаж, Лея храпела, словно носорог). Когда она вышла на брачный облёт, её сразу же одолели двадцать трутней! И все умерли, оставив в ней свои совокупительные органы!
– Что вы хотите этим сказать? – покосилась медовая Лея. – У меня был только один муж.
– Уж мне-то не врите, моя красавица, все мужчины от вас без ума, пусть это будет нашей тайной, – хитренько прищурив глаза, парировал Козявкин.
– Ну допустим, – делала поблажку Лея. – Дальше!
– А теперь она беспрестанно трудится на благо своей семьи, откладывает и откладывает яйца, свыше двух тысяч в сутки, рожает и рожает!
– Не вижу параллели, – слабо возмутилась Лея.
– Это её работа! Лишь в небольшие перерывы она позволяет себя другим пчёлам почистить и покормить.
– То правда, – согласилась Лея. – Лишь иногда они меня кормят. (Слава богу, этого не слышала Улька, которая кормила бабушку по десять раз в день.)
– Когда-нибудь, когда моя королева будет в духе, я проведу её на пасеку и познакомлю с другой королевой Леечкой. – Козявкин уже сидел на полу террасы и массировал ступни Леи, втирая в них остатки мёда. – Какие ножки, боже, какие ножки! – восхищался Иван Петрович. – Такие созданы не для того, чтобы ходить по земле, а только ради обожания!
Ножки у Леи действительно были крошечными, Улька за глаза называла их редуцированными. С десяти лет стопа Леи перестала расти, остановившись на тридцать втором размере. По этой причине обувь ей покупали только в «Детском мире» – сандалики с ремешочками, ботиночки, сапожки, валеночки. Лея всю жизнь мечтала о настоящих туфлях на каблуке, но советский легкопром такой возможности не рассматривал в принципе. И только на последнем десятке лет её мечта сбылась. Волшебником оказался второй обожатель – Наум. Наума Лея приняла сразу. Она говорила, что только хваткая Зойка сумела сделать в этой жизни правильный выбор. В летах, спокойный, богатенький, с животиком.
– А руки! – восхищалась Лея. – Чудотворные руки!
Чудотворными руками Перельман снял все размеры с Леиной стопы и сшил такие туфельки, которым позавидовала бы даже Золушка. Розовые, лаковые, с крошечным бантиком и небольшим тонким каблучком.
– Я сделаю вам каблук четыре сантиметра, Лея, толстенький, устойчивый, – предупреждал её Наум. – И расширенный нос для удобства.
– Ну уж нет! – возмущалась Лея. – Только шпилечку, только узкий носик! Я всю жизнь завидовала женщинам, которые носили шпильку. Теперь мой черёд.
И Наум исполнил её прихоть. В изумительных туфельках Лея ходила по грунтовой дорожке вдоль дачи взад и вперёд. Чувствуя себя коронованной, она надменно крутила головой направо и налево. Направо – поле клубники, в ней копошится Улька, срезая секатором старые листья и усы. Налево – участок малины, которую стрижёт Зойка в косынке и темных франтоватых очках. Впереди туалет с открытой дверью, где, полностью одетый, восседает Аркашка. На коленях у него исписанные листы бумаги, часть которых он складывает рядом, а часть рвёт и накалывает на гвоздь для прямого применения в этих стенах.
– Аркаш, чем ты занят? – Праздная Лея балансировала на каблуках, обмахиваясь сандаловым веером.
– Пишу диссертацию, – коротко ответил внук.
– О чём?
– О применении вычислительных моделей для оптимального решения системы линейных неравенств.
– И кому оно надо?
– Это область технической кибернетики и теории информации.
– В общем, все работают, а ты отдыхаешь, – делала вывод Лея. – Так и ляг в гамак!
– В гамаке невозможно писать.
– А за столом?
– Стол заставлен тазами с вареньем.
– Вэй из мир! Все посходили с ума, – заключила Лея и походкой беременной утки на каблуках поковыляла к дому, снова оглядывая владения справа налево. Слева теперь осталась модная Зойка в малине, справа – Улька в земляных перчатках с охапкой клубничных листьев. Чуть ближе к дому, между забором и столбом, был натянут тот самый гамак. Он представлял собой сетку с огромными дырами, через которую проскользнул бы и аллигатор. Поверх сетки валялись старые пальто и облысевшая островами Бэллина каракулевая шуба. Лея, уставшая от променада, сняла туфли и плюхнулась в гамак, захватив при этом детскую скакалку, привязанную к параллельной сливе. Натягивая и отпуская скакалку, можно было раскачивать гамак, чем Лея и занялась. Над ней колыхнулось пронзительное июльское небо со взбитыми сливками облаков и закачалось из стороны в сторону, будто тоже крепилось к скакалке. Перезрелые сливы падали на ситцевое платье Леи, она рассасывала их пьяную плоть и упруго выплевала косточку куда-то за пределы видимого. Тяготясь своими годами, лето за летом наблюдала она старение природы. К середине августа старели стебли, меняя бодрую зелень на хрусткий вафельный сухостой, старело небо, из насыщенно-синего превращаясь в сизое, старела слива, становясь прозрачной, бездетной, старел Наум, копошащийся за редким забором, старела скакалка, перетираясь и крошась на изгибах, старела тетрадь со стихами, желтея страницами и полоща на ветру память о тех, кто когда-то рождал чувства. Лея, поддавшаяся общему увяданию, медленно засыпала, и храп её, несоразмерный с крошечной ножкой, летел под облака, столь же плешивые, драные по швам, как и Бэллина каракулевая шубка.
Замолк моих надежд
Последний колокольчик.
Он звоˊнок был и нежен,
Но жить уже не хочет.
Не надо принуждать
Его звенеть напрасно,
Он не желает ждать,
И он умрёт прекрасно.
Хрустальный язычок
Не прикоснётся к стали.
Умолк его смычок,
И струны в нём устали.
И капельки росы
С упругого бутона
Не встрепенут басы
Уже ни на полтона.
Прозрачны лепестки
Осенней жёлтой розы,
Как дождь течёт с руки,
Так умирают грёзы.
Он лишь в твоих очах
Умел играть сонаты.
И лгать чужим очам
Его учить не надо…
Прелести дачной жизни
К середине августа зарядили дожди, старый боярышник лупил ягодами, как снарядами по железному козырьку террасы. Улькин отпуск заканчивался. В управлении железной дороги, где она работала, горел проект, с которым никто, кроме Ульяны Гинзбург, справиться не мог. Аркашка торчал в городе, у него оставались считаные дни до защиты кандидатской диссертации. Лея изнывала от безделья. Сидеть с ней было решительно некому. Бэлла с Ефимом уехали в разгар бархатного сезона на моря, Груня с Борисом в Москве умоляли оставить её у себя хотя бы на месячишко. Улька в который раз оказалась крайней. На неё спихнули всех детей и скучающую Лею. Детей было трое: выпускник школы Вовка, первоклашка Оленька и Зойкина дочь – шестилетняя Лина. Когда успели вырасти? Улька, как всегда готовя обед на две семьи, вспоминала взросление каждого из них. Вовка рос смышлёным, подвижным. Свой нерастраченный спортивный талант Улька посвятила совместным утренним забегам и футболу на поляне в ближайшей дубовой роще. Вовка был вратарём, Улька – нападающим. Там же паслись волшебные пчёлы Козявкина, и частенько оба возвращались на дачу взмыленные, счастливые и покусанные. В семь лет Вовка заявил родителям, что хочет братика. И даже придумал имя – Лёша Барыкин, в честь закадычного друга, который научил его материться.
– А если будет сестрёнка? – спросили Улька с Аркашкой.
– Если сестрёнка, – ответил, подумав, Вовка, – значит, и собаку.
Через год родилась Оленька, и на всю жизнь вперёд обеспечила семью ранеными и больными собаками, кошками, крысами, воробьями, жуками, гусеницами, которых тащила в дом с улицы и с дрожащими губами требовала «усыновить». Оленька оказалась не от мира сего. С ангельской внешностью, огромными ультрамариновыми глазами, тихим голосом, она была частью окружающей среды, фрагментом природы, продолжением флоры и фауны и их же неутомимым исследователем. В полтора года она подошла к Ульке и протянула крошечный кулачок, вибрирующий с недетской силой.
– Бзззз, – сказала она, кивая на кулачок.
– В смысле? – спросила Улька. – Что там?
– Бзззззззз, – пояснила Оленька.
Разжав крошечные пальчики, Оленька обнажила огромного помятого шершня, который возился на ладошке, возмущался, но даже не думал кусать. Улька была потрясена. И впредь Оленька кидалась обнимать громадных бездомных псов, открывала им пасти, словно дрессировщик в цирке, запускала под майку ос и двухвосток, совала палец в муравейник, целовала в нос подвальных крыс, никогда при этом не встречая агрессии со стороны животных и насекомых. На пасеку к Петру Ивановичу Козявкину она приходила в шортах и майке, в то время как сам Козявкин выглядел словно космонавт: в брезентовом комбинезоне, толстых перчатках и сетке на голове. Пчёлы садились на шею и лицо Оленьки запросто, ползали, замирали, словно собирали нектар и улетали дальше, ни разу не укусив. Козявкин пребывал в смятении. Он не находил этому объяснения. Оленька присутствовала на всех этапах ухода за пчёлами, но особенно ей нравился процесс мечения королевы-матки. Петру Ивановичу привозили специальную краску из Прибалтики, и он тоненькой кисточкой наносил на пушистую спинку главной самки яркую красную или синюю точку.
– Вот теперь мы её короновали, – объяснял Козявкин.
Оленька кивала. И однажды, когда прабабка Лея спала на гамаке, вылила на неё баночку вонючей зелёной краски, которую родители специально развели олифой, чтобы освежить забор. В ответ на всеобщий визг, крик и требования объяснить, что это было, Оленька тихо, опустив глазки долу, ответила:
– Коронация пчелиной матки!
О том, что банки краски хватило на коронацию гамака, трёх старых пальто, каракулевой Бэллиной шубы, ствола сливы и очередной детской скакалки‐раскачки, говорить даже не стоит.
Отношения Оленьки с Леей складывались сложновато. Лея вообще переставала воспринимать родственников далее своих внуков. Правнуки казались ей чем-то мелким, незначительным, не играющем в жизни особой роли. Она не помнила имён, возраста, дней рождения и называла их просто: мальчик или девочка.
– Эй, девочка, подойди ко мне!
– Мальчик, убери велосипед!
Вовочка относился к этому беззлобно, с иронией, а Оленька, привыкшая называть вещи своими именами, говорила:
– Если королева-матка не знает моего имени, я напомню ей о себе.
Помимо выходки с краской, Оленька подсыпала в постель к Лее еловые иголки, листья крапивы, а то и муравьёв с мышами. Прабабка визжала, бегала по веранде кругами и требовала увезти с дачи «этого ужасного ребёнка».
– Этого ребёнка зовут Оля, – тихо произносила правнучка.
Лея делала вид, что не понимала посыла, и жаловалась Ульке с Аркашкой. Но поскольку летом Оленьку абсолютно некуда было деть, так же, впрочем, как и Лею, они вынужденно сосуществовали в пространстве деревянного домика, клубничного поля и старого боярышника, бомбардирующего своими плодами крышу, головы и многочисленные следы на грунтовой дачной тропинке.
Ещё одной «эй, девочкой, иди сюда» для Леи была дочь Перельманов – Лина. Она родилась годом позже Оленьки, и тоже постоянно тёрлась на даче Гинзбургов. Беременность у Зойки наступила случайно, когда уже никто ничего не ждал. Та же толстая врачиха из женской консультации сказала Зойке, что ребёнка ей не выносить.
– В вашей зачаточной матке разовьётся только мышь, – заключила она, осмотрев пациентку на кресле.
Но упёртая Зойка сунула ей в лицо кукиш и заявила, что у неё родится дочка, чего бы это ни стоило. А стоило это девяти месяцев, проведённых Зойкой в постели под надзором нанятых Наумом врачей. Девочка родилась крошечной, на два с половиной килограмма. Медики предупреждали, что в недоразвитую Зойкину грудь не поступит молоко. Но молока было столько, что Лина захлёбывалась, не успевая глотать. Тем не менее девочка росла медленно, отставая в росте и физическом развитии, будто копировала свою мать, рождённую в войну и оставленную на руках деда. Но зато ума пушистой темной головке было не занимать.
– Я и-ду на-ум (до-ре-ми-фа-соль)! – пела ей Зойка, когда видела, как ловко месячная Лина следит за игрушками или указывает на яркий предмет.
А через два с половиной года Наум, вернувшись с работы, застал свою дочь сидящей на горшке с газетой в руках. Её тёмные вишнёвые глазки скользили по строчкам, а губы шевелились.
– Зой, она что, читает про себя? – изумился Наум.
– Да нет, тебе показалось, – отозвалась Зойка.
Наум подошёл к дочери, взял её газету, перевернул вверх ногами и снова всунул в маленькие ручки. Лина недоуменно взглянула на отца и, шурша, вернула газету обратно.
– Читай вслух! – скомандовал Перельман.
– П-рав-да. Ор-ган Цент-раль-но-го Ко-ми-те-та Кэ-пэ-сэ-сэ.
Наум ликовал. Оторвав Лину с грязной попой от горшка, он поднял её к потолку и кружил, пока сам не потерял равновесие. Зойка хохотала, вспоминая, как сама научилась читать только в девять лет!
– Она будет умной, как Улька! – находясь на седьмом небе, кричала Зойка. – Как Улька и её дети!!!
* * *
Улька усмехнулась, дорезая салат, дожаривая беляши и одновременно заправляя булькающее харчо на маленькой электроплитке. Все эти воспоминания вихрем пронеслись в голове. Зойка по-прежнему считала её колоссом, идолом, иконой. Молилась на неё, самый лучший подарок из-за границы привозила Ульке. Зойкина дочь Лина сидела рядом на диване и разыгрывала шахматную партию в научном журнале. Рядом лежала побитая жизнью доска, куда она выставляла деревянные фигуры сообразно рисунку на странице. Этими шахматами когда-то играл сам Натан – Леин муж, сейчас же лаковое покрытие облезло, шарики на головах короля и ферзя отлетели, пешки побывали во рту всех внуков и правнуков, а коней почти до основания погрызли мыши. Умной Лине это не мешало. Она двигала фигуры пальцем, одновременно шевеля губами и контролируя краем глаза серую пушистую кошку. Та периодически валила фигуры лапой, мешая в общую кучу шахматных патрициев и плебеев.
– Олька! Забери свою Муську! – кричала вглубь сада Лина, не в силах справиться с полосатой бестией. – Она закатила под диван моего ферзя!
– Это её право, ты не одна в этом мире, – негромко откликалась Оленька.
В дачной ванне, служившей ёмкостью для полива, она реанимировала двух карпов, которых Наум привёз для зажарки. Надо ли говорить, что Оленька спасала всех живых существ, приготовленных на съедение. За последние пять лет ни одна ходячая курица, купленная к Леиному бульону, не осталась обезглавленной. Оленька откармливала их и выпускала в лес на свободные хлеба. Лея топала маленькими ножками, ругала Оленьку, но та буравила её зрачками и тихо отвечала: «Жизнь – не только твоя привилегия, Лея».
* * *
Наконец стол был накрыт, дети расселись, разрывая зубами вкуснейшие беляши и шумно втягивая с ложки остренькое специевое харчо.
– Бабушка, идёмте обедать! – позвала Лею Улька, не надеясь, впрочем, на положительный ответ.
– Мне не хочется. У меня с утра не было живота, – нарочито слабеньким голосом отозвалась Лея.
– Тогда просто посидите с нами! – Душевная щедрость Ульки не знала границ.
– Мам, да пусть торчит в своей комнате! – вполголоса сказала Оленька. – Сейчас же придёт и всех допечёт!
И Лея явилась. Села на лавку за стол, разломила беляш, и глядя в одну точку на стене, произнесла:
– Не понимаю, кто так клеил обои? Почему не совпадают цветочки? И ягоды голубики совсем не стыкуются?
– Это черника, Лея! – поправила Оленька.
– Вэй из мир, – вздохнула прабабка, – вот и наступили те времена, когда яйца учат кур. Невыносимая девочка! Вот у Эли дочка никогда так не грубит взрослым.
– У Эли сын, бабушка, – вставила Улька, – и вы его никогда не видели. Она из своего Архангельска ни разу к нам не приезжала.
– И что? Наверняка этот мальчик лучше воспитан. А у Бориса с Груней обои идеально состыкованы. И вообще, у них прекрасный ремонт! Невкусный беляш. – Она положила надломленный кусок на стол.
– Но вы его даже не попробовали, – привычно вздохнула Улька.
– Я и так вижу. – Лея вышла из-за стола, села на диван и надела Золушкины туфельки. – Пойду пройдусь. У вас сегодня дрэк[38], а не компания.
– Ну да, – сказала вдогонку Оленька, – а потом, когда посуда будет вымыта и мама присядет отдохнуть на диван, она придёт и скажет: «Я бы поела…»
Августовское небо затянуло серой марлей, пошёл мелкий дождь, будто просеянный через несколько слоёв материи. На грунтовой тропинке, исполосованной липкими следами бродяг-улиток, вспучились мокрые кратеры, секунду за секундой превращаясь в тонкую слизистую плёнку. Оппозиционная Лея шла по этой плёнке на каблучках, прикрывая голову скособоченным зонтом, какие валялись в недрах старого дивана. Выпрямленная спина обозначала протест, задранный подбородок выдавал крайнюю степень оскорбления. Проходя мимо могучей яблони с тяжёлыми плодородными ветвями, Лея зацепилась носком за пробившийся сквозь тропинку корень (Аркашка три лета подряд собирался его выкорчевать). Поскользнулась, попыталась сбалансировать себя кривым зонтом, но только усугубила неустойчивое состояние и рухнула на землю. Даже с веранды было слышно, как что-то адски хрустнуло.
– Только не это! – Улька выскочила из-за стола и кинулась на подмогу. – Где болит? Что сломали? – Она поднимала тяжёленькую Лею, освобождая от зонта и пытаясь прислонить её к яблоневому стволу. – Бабушка, скажите что-нибудь!
– Вы убили меня, нелюди, – кряхтела Лея, сопротивляясь Улькиным рукам. – Я умираю. У меня всё болит.
Улька, всё-таки усадив её под яблоню, прощупывала каждую косточку на руках и ногах. Лея стонала, по румяным щекам на масляную шею текли горючие слёзы.
– Вовка, срочно беги к телефону, вызывай скорую! – кричала Улька, отправляя сына в ближайший пансионат. – Мелочь не забудь!
Вовка оседлал велосипед и было разогнался, как под колеса ветром выкатило Леин корявый зонт. Полотнище его сорвало со спиц, а ручка сломалась пополам.
– Мам! Да это трость так хрустнула, а не кости! – Вовка поднёс к Ульке искалеченный зонт и рассмеялся.
– Фууу, – с облегчением выдохнула Улька. – Всё равно гони, пусть приедет скорая. Только будь осторожен, дорога мокрая.
Дорога, впрочем, высохла мгновенно, с листьев на глазах испарилась влага. Над дачным массивом выкатило яркое солнце, а внезапный трёхминутный дождь, похоже, только и был послан для того, чтобы наказать Лею. Оправившись от испуга, она всё равно капризничала и не хотела вставать, жалуясь на боль.
– Я умираю, у меня перелом, смотри, как отекла голень!
– Это просто синяк, – утешала Улька, – сейчас что-нибудь приложим.
Она побежала внутрь дома, в дальнюю тёмную комнату, где стоял старый довоенный сейф, доставшийся Гинзбургам от прежних хозяев вместе с дачей. Хранить в нём было абсолютно нечего: ни лишних денег, ни украшений, кроме Баболдиных золотых часов, в семье не водилось. Почесав голову, Аркашка приспособил его под аптечку. В тёмный металлический склеп, подальше от солнечных лучей, напихали бумажные блистеры фталазола, аспирина, сульфадиметоксина, а также бинты, баночки йода, зелёнки и пару флаконов гвоздичного одеколона от комаров. Закрывался сейф на тяжёлый ключ, который постоянно торчал в двери. Рядом находился кодовый замок: залапанная панель с кнопками и металлическое кольцо посередине. При правильном наборе цифр кольцо нужно было опустить вниз, и замок срабатывал на открытие. Но кода никто не знал, поэтому Аркашка заклеил его пластырем и сверху написал: «Не трогать!» Дверь открывали ключом, а точнее, никогда её не закрывали. Улька застыла перед аптечкой, рассматривая три полки таблеток и жидкостей. В нос ударили лекарственные пары, запахло больничной тоской. Ничего из ассортимента сейфа не годилось в помощь Лее. Улька вдруг вспомнила, как Баболда прикладывала к местам ушибов ледяной кувшин со сметаной из погреба. Кинулась к холодильнику, но ничего подходящего, кроме замороженной говядины, не нашла. Взяла увесистый шмат, вернулась к стенающей Лее и обложила мясом её ногу ниже колена. Под бабку же подстелила несколько старых пальто, снятых с гамака, а сверху между ветвями яблони натянула наподобие тента, чтобы защитить Леину голову от солнца. К этому моменту из пансионата вернулся Вовка, сообщив, что скорая приедет не скоро.
– Как не скоро? – уточнила Улька. – Она же скорая?
– Максимально не скоро, – ответил Вовка, – они спросили, угроза жизни есть? Я сказал, нет. Они говорят, у нас только один стажёр без машины. Сейчас отправим вам его с чемоданчиком на автобусе.
– А, ну это только к вечеру. – Улька обняла сына и кивнула на засыпающую Лею. – Надо было сказать, что она умирает.
– И тогда бы реально умирающему человеку не хватило врачей, – ответил справедливый Вовка.
– Ты прав, ты прав…
* * *
Стажёр открыл калитку дачи в тот момент, когда Лея богатырски спала под яблоней, мясо на её ноге растопило солнцем, и это кровавое месиво активно пожирала полосатая кошка Муся. Над ними вился рой зелёных жирных мух, жужжание которых заглушало все прочие звуки. Стажёр, бледный, как спирохета, и примерно такой же внешне, дошёл до дома и постучал о деревянную опору веранды:
– П-простите, у вас там бабушку к-кошка доедает, – сказал он дрожащим голосом. – Давно она умерла?
– Кто умер, кошка? – вытаращила глаза Улька, тоже задремавшая на диване.
– Бабушка, – уточнил стажёр.
Улька вскочила, схватилась за сердце и снова рухнула на диван. Стажер пугливыми руками открыл запылённый чемоданчик, накапал на марлевую салфетку нашатыря и приложил к Улькиному носу. Она вновь дёрнулась, больно ударившись головой о деревянный подлокотник, и не своим голосом на всю округу завыла:
– Лея умерла! Леееееяааааа!
На крик сбежались дети, через забор перепрыгнул Иван Петрович Козявкин, на террасу метнулся приехавший с работы Наум.
– Это я виновата, я-аааа!!! – кричала Улька, обалдевшая от нашатыря. – Не уследила! Не накормила перед смеееертью.
Все ринулись утешать Ульку, толкая друг друга и сбивая с ног, Лина в страхе рассыпала шахматы, и они со зловещим звуком покатились за диван и под обеденный стол, Вовка целовал маму, Наум, сняв с себя майку, обмахивал её лицо, Козявкин развёл мёд в холодной воде и пытался дать Ульке как успокоительное. Хилый стажёр совсем растерялся в этом круговороте и уже сам готов был лишиться сознания, как раздался оглушающе тихий голос Оленьки:
– Так вот же она!
Домочадцы и соседи кинулись в небольшой проём веранды и застыли, как персонажи гоголевского «Ревизора». К дому, по узкой грунтовой тропинке на каблуках ковыляла Лея. В поднятой правой руке она держала за шкирку толстую полосатую Мусю, в пасти которой насмерть был зажат шмат истерзанной говядины. Муся вяло извивалась, вращая пушистым животом. Шмат говядины висел безнадёжно.
– Уля! Наум! Иван Петрович! Эта зараза сожрала наше мясо. Мы остались без обеда! Сколько времени? Я бы уже поела!
Иван Петрович хлопнул себя по бёдрам, Наум гулко захохотал, Улька сползала виском по крашеному бревну веранды, а стажёр, попятившись назад, наступил на безголового Лининого ферзя, поскользнулся и с размаху рухнул на спину. Та же братия кинулась спасать стажёра, но он сел на попу, замахал руками и подтянул к себе пыльный чемоданчик.
– Всем тихо. Мне нужно написать отчёт по вызову.
– Пишите, вызов ложный, все живы, – подсказала Улька.
– Как фамилия? – пытаясь держать субординацию, строго спросил спирохетный стажёр.
– Гинзбург!
– Перельман!
– Козявкин! – послышалось со всех сторон.
– Итак, Гинзбурги, Перельманы и Козявкины! – Стажёр встал, отряхивая тощие брюки. – Идите все к чёрту!!! И будьте уже здоровы!
В электрическом биеньи
Следующим летом Петюня сделал Лее предложение. Но не руки и сердца, а дороги с ветерком вдоль полей и огородов. На своём доведённом до совершенства чёрном фаэтоне. Лея, как истинная леди, закатывала глаза и капризничала, но Петюня был убедителен. В итоге после девяти вечера, когда жара спа́ла, он со свистом тормозов припарковался возле калитки, дошёл до дома, взял Лею под руку и повёл по узкой тропинке к своему вороному коню. Лея прихорошилась. Надела Наумовы туфли, голубое платье в оборку и широкий шифоновый палантин, который Зойка привезла из заграницы. Губки обмахнула розовой помадой, попросила Ульку накрасить ей в тон ногти. Петюня натянул отглаженные широкие штаны и белую рубаху.







